суббота, 6 апреля 2024 г.

Владимир СОЛОВЬЕВ – АМЕРИАНСКИЙ | Зеленоглазое чудище, где ты?

 

Владимир СОЛОВЬЕВ – АМЕРИАНСКИЙ | Зеленоглазое чудище, где ты?

Подзарядка севшей батареи – вот что такое ревность.

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

Ревнует муж, а не любовник – да? Любовник – ужé знак предпочтения, разве не так? У Марка время от времени были любовницы, но он не успевал ревновать их ввиду кратковремен­ности романов и любовного равнодушия: сам акт важнее его объекта, а тот – как одноразовый кондом. Какая разница, в кон­це концов, кто еще пользовался этим вместилищем (эвфемизм!) до или после него, тем более из брезгливости и осторожности Марк никогда не совался туда без кондома, не касался его стенок, а потому трение происходило с резинкой, почему он полагал все свои сторонние соития не совсем изменами, а то и совсем не из­менами.

Иное дело – жена. Как представит ее за этим занятием с кем другим – не по себе. Но если и она через резинку? Нет, чтó с презиком, чтó без – едино. Во-первых, любовь, во-вторых – со студенчества, в-третьих – какая ни есть, а собственность. Но главное – представление о ее невинности: как физической, так и моральной. А тут вдруг измена. Ревность находила на Марка волнами, и тогда он составлял пазл из отдельных намеков и соб­ственных подозрений, если не прозрений, всё сходилось, остава­лось только отыскать подходящую фигуру из общих знакомых.

А если незнакомец? Все-таки хуже нет со знакомым – бесчестье, позор, стыд. Слабая надежда на ее дикую застенчивость разру­шалась, когда он вспоминал о ее бесстыдстве с ним: почему тогда не с другим? Он, что, исключение? Непредставимо, что она с кем-то, помимо него, но также непредставимо, что кроме него, у нее никого – никогда! – не было. И какая там застенчивость, когда срабатывает базовый инстинкт. В конце концов, она же преодо­лела куда бóльшую застенчивость – девичью – когда пришла пора, на втором курсе, а он в нее по уши влюбился с первого взгляда. Бесстыдство не противоречит застенчивости, одно со­четается с другим: вместе с одеждой женщина сбрасывает с себя стыд, порядочность женщины кончается в ее гениталиях. Привет древним грекам, хоть он и не помнит, кто из них что сказал.

Короче, измена была возможна, правдоподобна и вероятна, зато признание немыслимо – Марина бы никогда не причинила ему такую боль, уверенная, что настоящее страдание проистека­ет от знания, а не от подозрения, наивно полагая их противопо­ложными понятиями.

Марк подозревал Марину всего лишь в одной единственной измене, случайной, командировочной или, наоборот, когда сам был в отъезде, под напором партнера, да хоть спьяну, когда тор­моза ослаблены. Тем более, она пару раз прокололась. Однажды, читая вслед за Мариной какую-то книжку, Марк нашел отчеркну­тую на полях фразу о жене, изменяющей втихомолку мужу и уве­ренной, что человек не может страдать от того, чего он не знает. Обычно она стирала подчеркнутое, а тут – забыла, не заметила. Или оставила нарочно – для него?

А как-то в компании, когда кто-то, сославшись на Монтеня, сказал, что из всех человеческих пороков самый гнусный – вра­нье, возразила, что ложь не всегда аморальна, зависит от целей, есть ложь во спасение, и вообще Монтень не указ, его соотече­ственник Виктор Гюго сочинил апологию лжи, целую книгу – о том, что ложь может быть не только оправданной, но и благо­родной. Когда, уже дома, он припер ее к стене, она рассмеялась: «Так я же только теоретически!»

Такие вот оговорки, проговоры, проколы стоили ему бес­сонных ночей. Осуждал ее не за измену, а именно за ложь или за умолчание, что в их случае один к одному. С любой может случить­ся. Он – не исключение, но и она – не исключение, что одно и то же. Он даже жалел ее: сама, наверно, бедняжка, струхнула.

А что если еще забеременела? Вот уж не повезло: аборт от случай­ного любовника. Ну не подло ли теперь так думать? И ретроспек­тивная его ревность – не оправдание. Почему он не ревновал тогда, а только теперь? У него как раз тогда была чуть более дли­тельная, чем обычно, связь, и, может быть, не случайно именно на это время, когда он разрывался между двумя, она и уступила чьей-то настырности, лишенная ежедневных супружеских утех и возлияний? Он ищет не ей оправданий, а скорее своей невнима­тельности – что проморгал измену и обрек себя на муки запо­здалой ревности.

А может и не тогда? Хоть и терлись всю жизнь жопа об жопу, но для этого дéла, пролог и эпилог включая, полчаса достаточ­но – по себе знает. Сделались – разбежались. Почему ему можно, а ей нельзя? Почему моральные скрепы у жены он пола­гает более надежными, чем у него? А если судить о ней по тем за­мужкам, которые ему доставались – тоже ведь не шлюшки. И до того, как с ними не переспишь, иногда даже предположить невоз­можно, что они к этому всегда готовы. Их даже в постели с мужем не представить!

Почему, наконец, мужской инстинкт он полагает более сильным, чем женский, хотя по самому своему гендерному назначению – рожать, продлевая род людской – должно быть наоборот? Как тут снова не вспомнить еще одного грека Тире­сия, который был семь лет женщиной и спрошенный Зевсом и Герой сказал, что бабы балдеют от секса в девять раз больше му­жиков, за что был ослеплен олимпийкой.

Марка всегда интере­совало, почему разобиделась Гера. Почему бесстыжие греческие боги стесняются признаться в наслаждении, которое получают от секса? Или желание они ставят выше его удовлетворения? Как он иногда, когда со стоячим и мешающим спать пенисом полчаса раздумывает, идти ему в соседнюю комнату к Марине или пере­терпеть, и, в конце концов, засыпает? Назло ей, назло себе. Пре­жде бы поскакал, как козел.

А если представить женщину, которая разрывается между мужем и любовником, не зная кому отдать предпочтение? Не обя­зательно сексуальное предпочтение – десятки других вариантов. В самом деле, иногда легче дать, чем объяснить, почему не даешь, а потом тянется по привычке, по инерции, из жалости, да мало ли? Плюс некоторое разнообразие в однообразной супружеской рутине. Да хоть генетически: неосознанные поиски адекватного самца для производства наилучшего потомства. Вариант Шварца тоже не исключен: любит мужа, а в постели слаще с любовником, хоть во всех других отношениях тот ее не колышет. Как, вы не помните истории со Шварцем? Хоть я и не травильщик, но этот анекдот расскажу.

Директор морга готовит к похоронам тело Шварца и вдруг замечает его выдающееся мужское достоинство. «Ну, нет, – го­ворит он себе, – я просто не могу допустить, чтобы такую кра­су бесславно зарыли в землю!» С этими словами он ампутировал восхитивший его орган, заспиртовал в банке и подарил необыч­ный сувенир своему приятелю-гинекологу.

Гинеколог поставил банку в своем кабинете и, как обычно, на­чал прием. В кабинет вошла первая пациентка, увидела банку – и с криком «Ой, Шварц умер!» упала в обморок. Доктор позвал на помощь медсестру, та вошла – и свалилась на пол с теми же сло­вами. На шум прибежала жена, но муж не успел объяснить, что происходит, она увидела банку и, прошептав «Шварц…», потеря­ла сознание. В этот момент из школы вернулась дочь гинеколога:

– Папа, что с мамой? Ой, Шварц умер.

Такая вот байка, но в ней намек, добрым молодцам урок – у меня есть знакомая, белая женщина, которая в перерывах между белыми бойфрендами, чтобы не простаивать, заводит себе черного, нена­долго, потому что долго с ним нечего делать, из сугубо физиологи­ческих соображений – и кайфует: «Не сравнить». Анекдоты на тему величины черных пенисов не привожу ввиду их множества.

Шварц как раз белый – Бог одарил нас разными причиндала­ми. Так что, ревность можно определить и как комплекс неполно­ценности. Но предстáвим себе ревнивцем Шварца – а он с чего бесится и, уестествляя слабый, а на самом деле сильный пол налево и направо, закатывает ревнивые скандалы жене, которая, утомив­шись от выдающегося члена, находит утешение с обычным? Мо­жет, потому покойный Шварц, не находя удовлетворения дома, искал его на стороне? В любом случае, казус Шварца заслуживает не только смеха, но и разветвленного анализа. Напомню про чер­номазого Отелло. Уж он ревновал наверняка не из-за маленького пениса.

Будучи автором этого рассказа, а не его героем, но хорошо и давно с последним знакóм, должен с ходу заявить, что хоть все мы накоротке с зеленоглазым чудищем, но из нашей кампании, Марк был самым неистовым ревнивцем, что немного портило наши встречи – дни рождения, праздники, а то и просто тусы, без никакого повода. Для ревности повод тоже не позарез. А был ли повод – не мне, со стороны, судить. А разве сама миловидность Марины, на старомодный немного тургеневский манер – не по­вод? Именно ее замужнее девичество и привлекало мужиков – к ней подваливали, с ней танцевали, шепотком назначали свидания: как тут не взревновать присутствующему тут же мужу? Вдобавок, Марина была доверчива с Марком и все ему, не таясь, выкладыва­ла: тот ее прижал во время танца, другой поцеловал в шею, третий предложил встретиться. Как раз эта Маринина доверчивость и вы­зывала у Марка недоверчивость – а если поцеловал не в шею, а в губы? а если встреча все-таки состоялась? Понятно, ей хочется с кем-то поделиться – с кем еще, кроме мужа, кто ей ближе, но что если это только полправды, и она не договаривает? Сама себя об­рывает на полуслове?

Господи, как ей объяснить, что дело вовсе не в измене, кото­рую он, любя Марину безмерно, в конце концов, простил бы? Да хоть с того света простил! Невыносимо жить, не зная правды, ты­каться в потемках, подозревать поочередно всех знакомых. И не­знакомых – тоже, а тех – тьма. Он сам замучился сомнениями, замучил Марину, пытая ее время от времени, а к нам – поочеред­но к каждому, а то и скопом – относясь всё с бóльшим подозрени­ем. Тем не менее, связи не прерывал и встречами не манкировал – чистый мазохизм, если вдуматься. Ревность перепахала всю его жизнь – он становился иным человеком, особенно когда на него находили приступы, и он срывался. Но и восстанавливаясь после скандала, а скандалы Марине устраивал регулярно, был уже не тот, что прежде. Он лелеял свои страдания, они были теперь смыслом его жизни. В конце концов, ревность стала постоянной констан­той его личности, Марк стал человеком-ревностью.

Самое поразительное во всей этой истории, что в отличие от других ревнивцев, он не таил своего чувства – мы о нем не про­сто догадывались, а знали с его же слов: откровенность, перехо­дящая в бесстыжесть. Нам было стыдно за него. Как раз Марина деликатно помалкивала. Теперь, в свете дальнейшего, я спраши­ваю себя – а что если она бессознательно вызывала в нем это чув­ство и получала некое садо-мазохистское, что ли, удовольствие от его безумств? Если даже некоторые криминалисты полагают, что жертвы сами вызывают убийцу на убийства, то тем более в нашем случае, который мог бы, конечно, кончиться по схеме Отелло-Дез­демона, но все-таки не обязательно. В чем, я думаю, главная ошибка Шекспира, что он вывел на сцену «честного» Яго, который плетет интригу из собственной ревности к Отелло. Тот бы и сам взревно­вал к ее одноцветным приятелям детства, почувствовав, что его ге­роические рассказы ей порядком надоели и больше сексуально ее не возбуждают. Никакой Яго не нужен, чтобы человек, забыв обо всем на свете, целиком отдал себя в услужении этой всепоглощаю­щей дури. Ну ладно: страсти. Как сказано в одном школьном сочи­нении: «Отелло рассвирепело и задушило Дездемону».

А мы даже в какой-то момент боялись, что бездетный брак наших друзей (бэбичка отвлек бы их друг от друга) распадется из-за Марковой остервенелой ревности. Однако Марк оказал­ся умнее, чем я думал. Или его любовь была сильнее его ревно­сти? Или ревность была если не питательной средой, то подпит­кой любви – источник не только душевного отчаяния, но и полового вдохновения: эрекция, оргазм, последние содрогания? «Как подумаю о сопернике, тут же кончаю, – исповедовался он нам. – Импульсивный секс. Ей нравится».

Или же Марк не желал отказываться от того, что любил так самозабвенно, только по той – сослагательной, к тому же – причине, что владел сво­им сокровищем не единолично? Это авторские рассуждения, но я – другой человек, чем Марк: я бы не роптал и не скандалил. Смирился бы в конце концов, думаю. С изменой, а не ложью. Луч­ше знать, чем подозревать или догадываться. Здесь я с Марком заедино.

Это рассказ не о ревности, о коей я написал уйму слов, но о ее неожиданном коленце, и пишу я не токмо сюжета ради, а из-за этой странной развязки. Вполне возможно и даже вероятно, что в психиатрии такие случаи описаны, и я ломлюсь в открытые во­рота, заново открываю Америку, в которой теперь живу, а Марк остался в Москве и там царь и бог в рекламном бизнесе плюс ве­дет еженедельную программу на одном из казенных каналов и рвет глотку известно за кого. А встретил я его на здешнем рус­скоязычнике в одном супербогатом доме на Манхэттене с ши­карным видом на озерцо с утками в Центральном парке.

Стран­ное условие: вопросов гостю-докладчику не задавать. Сказано это было впроброс, между прочим, но кой-кого из нас задело – вот ведь, говорим на одном языке, принадлежим, считай, к одной культуре, лично я дружил с Марком много лет назад в Москве, и такое теперь вот условие этой невстречи. Рассказывал Марк в ос­новном о прошлом, но с забегами в наше время.

– Мы их прогнули, – сказал этот бывший кавээнщик и из­вестный в свое время либерал, хотя эпоха телевизионного пе­ретягивания каната ушла в какое-то далекое, считай, небывшее прошлое, и даже воспоминание о нем потускнело. Мы все пе­режили свое время – здешние и тамошние. Но странно было слышать такое патриотическое заявление от Марка по поводу британско-российской напряжки. Да еще добавил, что от былой Великобритании остался один небольшой остров.

– Не зарьтесь, лорд Керзон, на наши яйца – у вас есть свои, – вспомнил хозяин квартиры шутку времен гражданской войны.

– Не понял, – сказал бывший кавээнщик и посуровел.

Народу пришло мало. Нет, не из-за условия не задавать вопросы: столько сверхско­ростных средств информации, что нет нужды в живых свидете­лях, и хоть ходоков оттуда в разы поуменьшилось, Россия стала само­достаточной, но в одном только Нью-Йорке проживает русских полтора миллиона – легальных, нелегальных, полулегальных, я знаю? Наши тусовки были эдак пред- и пенсионного возрас­та – вина больше уходило, чем водки и коньяка, парочка-другая молодежи, собирались нерегулярно, набегало раз в месяц-пол­тора, заранее объявлялись сюжеты или гости, было в меру весе­ло, много музыки, шуток, споров, поляна накрыта что надо. Как сказал один из гостей в похвалу столу, друг познается в еде. За невозможностью свободного общения с гостем, на нее и наки­нулись – и на выпивку. А мой бывший друг одиноко ходил из комнаты в комнату.

Я подошел к нему, чтобы покалякать о нашей прежней «жи­ли-были», когда еще не было запрета на вопросы. И не пожалел: сюжет рассказа напрягся, как тетива, пусть я и рискую описать общеизвестный в психоанализе синдром, который, кто знает, мо­жет, имеет даже свое название. Со мной так уже не раз случалось.

К примеру, в Камсет-парке на Лонг-Айленде, куда я повадил­ся регулярно ездить, я испытываю возбуждение при виде расту­щих из одного корня двух дерев – как опрокинутая в землю жен­щина, одни расставленные ноги торчат. На такие раздвоенные кверху деревья я неизменно испытываю эрекцию, боясь кому-ни­будь признаться в таком странном и постыдном извращении. А тут вдруг недавно узнаю, что как зоофилия – любовь к животным, так есть, оказы­вается, и дендрофилия – сексуальное влечение к деревьям и ку­старникам (к последним я равнодушен). Что верно: явь – одна на всех, только сон снится каждому свой. Вот, к примеру, вчера заснул днем и приснилась сексапильная жена моего старшего бра­та, а у меня отродясь не было ни старшего, ни младшего – только сестра: мне было 5, а ей 15, когда она умерла, у меня до сих пор чувство вины перед ней. Я рос маленьким негодником и доводил ее как мог.

Пишу сейчас не о себе, о себе я всё написал, остались крохи, но скорее для дневника, чем для сюжетной прозы.

Удивительно не то, что мы изменились за годы, а то, что – несмотря на изменения – узнали друг друга. Марк – не то что постарел или омужичился, но скорее очиновничился, типическое преобладало над индивидуальным, знаменатель стал важнее чис­лителя. Нынешняя российская эпоха успела уже выработать свой чиновный характер, и Марк вполне подходил под него.

– Это вопрос не политического, а лирического характе­ра, – предупредил я его заранее. – Как Марина?

– А что с ней сделается – жива-здорова.

Я удивился интонации, но отнес ее за счет возросшей или подтвердившейся ревности, все еще воспринимая Марка преж­ним, несмотря на физические, статусные и моральные изменения.

– Вы случаем не развелись?

– Это еще зачем? И не собираемся. Да и причины теперь нет.

– Тебе, видно, мозги до отказа промыли, что ты разговари­вать и вовсе разучился, – сказал я и стал понемногу его спаивать, чтобы разговорить.

Что мне удалось, несмотря на самоцензурные ограничения собеседника.

– С оргазмом тоже не всё в порядке: перестал быть обяза­тельным, – пожаловался Марк.

– Обычно жалуются на отсутствие эрекции, – сказал я.

– Много ты понимаешь! Эрекция есть, а эякуляции нет. Раньше жалился на преждевременную, а сейчас – никакой. Могу кончить, не кончая, ни с чем ухожу.

– Возраст – были и мы рысаками.

– Может и возраст. Только раньше, бывало, представлю на моем месте другого – чей-нибудь устойчивый образ: не как он ее трахает, а как она с ним трахается, получая те самые девять из десяти, о которых толковал олимпийцам твой Тиресий. И подза­вожусь. Подзарядка севшей батареи – вот что такое ревность. А теперь? – махнул рукой и опрокинул еще один бумажный ста­канчик водяры.

– Что теперь?

– В том-то и дело, что ничего. Испустила дух.

– Кто? – испугался я.

– Ревность. Так долго во мне жила, росла, вошла в плоть и кровь, а исчезла в мгновение ока. Как рукой сняло. Проснулся од­нажды другим человеком. Глянул в зеркало – незнакомец. Кто же я без этого зеленоглазого чудища? Никто. Ревновать больше не­кого и не к кому.

– Всё это были бредни, – поддержал я.

– Не обязательно. Может бредни, а может – нет. Но теперь мне все равно. Не заводит. Освободился от ревности.

– Так радуйся, что освободился.

Он осоловело глянул на меня:

– Чему радоваться? Коли ее нет, то и меня нет. Без ревности я – ноль без палочки. Мне теперь все пофиг. С оргазмом вот за­кавыка. Как мне кончить, если я не представляю больше никого с ней? Дело швах.

– Ты это уже говорил.

– Я тебе больше скажу. Конец ревности – это смерть.

Поговорили еще, повспоминали старые добрые времена, но Марка было не сбить с его конька. Как раньше он был одержим рев­ностью, так теперь – ее отсутствием. А что если и в самом деле прижизненная смерть? Слава богу, я все еще ревную.

Оставив его, я пошел к своим. Вот и проговорился: здешние мне давно уже ближе бывших, даже если эти только приятели, а те числились в друзьях. Но какое же это общение без вопросов-ответов? Не только в этом дело. А разделяющий нас океан? Даже два: пространства и времени. А теперь еще война.

– Нет, ты подожди уговаривать новую бутылку, мы должны сначала выпить за предыдущую, которую еще не до конца прикон­чили, – сказал мне пьяный сосед, известный в наших краях жур­налист-телевизионщик. – И только потом браться за новую.

Так и сделали.

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..