ОЛЬГА МУРАВЬЕВА
*
“ВРАЖДЫ БЕССМЫСЛЕННОЙ ПОЗОР...”
Ода “Клеветникам России” в оценках современников
Польское восстание 1830 — 1831 годов, хотя оно и именовалось в русской прессе мятежом, организованным отдельными “злонамеренными” людьми, явилось взрывом общенациональной борьбы за возрождение независимого польского государства. Подавление восстания русской армией носило характер полномасштабной военной кампании, и все эти долгие месяцы (с конца ноября 1830 до конца августа 1831 года) события в Польше были предметом напряженных размышлений и душевных терзаний мыслящей части русского общества. Разброс мнений и оценок оказался здесь очень велик, но из-за отсутствия возможности свободного выражения и формирования общественного мнения они не кристаллизовались в ясно обозначенные и открыто заявленные позиции. Толчком к подобной кристаллизации стала брошюра “На взятие Варшавы”, вышедшая в свет 11 — 13 сентября 1831 года. Она включала в себя стихотворение Жуковского “Старая песня на новый лад” и два стихотворения Пушкина: “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина”. Оба поэта полностью поддержали действия русского правительства, а Пушкин к тому же гневно обрушился на его западноевропейских критиков. Отношение к этим произведениям четко проявило позиции и взгляды и разделило на “своих” и “чужих” старых друзей и добрых знакомых.
П. А. Вяземский 15 сентября 1831 года записал в дневнике: “Как ни говори, а стихи Жуковского — вопрос жизни и смерти между нами. Для меня они такая пакость, что я предпочел бы им смерть”1. Д. Ф. Фикельмон — П. А. Вяземскому 13 октября 1831 года: “Если бы Вы были для меня чужим, безразличным, если бы я не имела к Вам тени дружбы, дорогой князь, все это исчезло бы с тех пор, как я прочла Ваше письмо к мамб, по поводу стихов Пушкина на взятие Варшавы”2. П. Я. Чаадаев — Пушкину 18 сентября 1831 года: “Вот вы, наконец, и национальный поэт; вы, наконец, угадали свое призвание. <...> Стихотворение к врагам России особенно замечательно; это я говорю вам. <...> Не все здесь одного со мною мнения, вы, конечно, не сомневаетесь в этом, но пусть говорят, что хотят — а мы пойдем вперед”3. Н. А. Мельгунов — С. П. Шевыреву 21 декабря 1831 года: “Мне досадно, что ты хвалишь Пушкина за последние его вирши. Он мне так огадился как человек, что я потерял к нему уважение даже как к поэту”4. Уже через год, 2 октября 1832 года, Александр Тургенев в письме брату Николаю вспоминал об ожесточенных спорах между Пушкиным и Вяземским, свидетелем которых он был, когда они, горячась, обвиняли друг друга, а он “страдал за обоих”. И продолжая старый разговор, он соглашался с братом: “Твое заключение о Пушкине справедливо: в нем точно есть еще варварство”5.
Говоря о спорах и разногласиях внутри русского общества, необходимо учитывать, что в них неизменно присутствует еще один незримый оппонент или союзник — Запад, Европа. Стихотворения Пушкина о польском восстании очень характерны в этом отношении. С одной стороны, Пушкин в них обращается именно к европейским политикам и журналистам, а не к своим соотечественникам, исповедующим те же взгляды. С другой стороны, стихотворения, формально адресованные французским депутатам, реально предназначались все-таки русской аудитории прежде всего. Этим, возможно, объясняется и несколько невнятный эпизод с публикацией стихотворений за границей, вызвавший обидную реплику Вяземского: Пушкин “кажет им шиш из кармана”. (Известно, что Пушкин как будто собирался довести свою отповедь до сведения французских парламентариев и искал с этой целью переводчика. Но неясно, что мешало ему самому перевести свои стихотворения на французский язык и переслать их в Париж.)
В спорах вокруг событий в Польше позиция Европы приобретала особенное значение, ибо была выражена в высшей степени резко и определенно. Польская пропаганда делала акцент на политических идеалах повстанцев. В воззваниях, которые поляки распространяли в Европе, говорилось, что они подняли оружие не против своих русских братьев, не против великого русского народа, но против царской тирании. На их знаменах было начертано: “За вашу и нашу свободу”, тем самым подчеркивалось, что они в равной мере отстаивают интересы как польского, так и русского народа. Европейское общественное мнение целиком приняло польскую версию событий. Расценивая восстание как национально-освободительную войну цивилизованного народа против деспотического, отжившего режима российского самодержавия, Европа однозначно встала на сторону Польши, которой приписывалась роль крепости, охраняющей западную цивилизацию от русского варварства. Политики, журналисты и поэты были едины в своем горячем сочувствии Польше и во враждебности к России. В этой обстановке стихотворения “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина” звучали вызовом общественному мнению Европы. Впрочем, Пушкина это ничуть не смущало.
Мотивы, которыми руководствовался Пушкин в своем отношении к польскому восстанию, известны: он был убежден, что существование Польши как суверенного государства противоречит интересам России. Важно и то, что в это время Пушкин уже резко отрицательно относился к революциям и мятежам вообще, а холерные бунты 1830 — 1831 годов с их необыкновенной жестокостью лишний раз убедили его в крайней опасности стихийного народного возмущения. Можно привести большое количество цитат из его писем и заметок, доказывающих последовательность и неизменность позиций, заявленных в стихотворениях “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина”. Но и все эти факты выглядят недостаточными для того, чтобы раскрыть ту общественно-политическую и нравственную коллизию, которая сделала возможным появление этих стихотворений. В сентябре 1831 года Вяземский пишет в своем дневнике о “лживой атмосфере” российской жизни: “Как пьяному мужику жид нашептывал, сколько он пропил, так и в той атмосфере невидимые силы нашептывают мысли, суждения, вдохновения, чувства. Будь у нас гласность печати, никогда Жуковский не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича”6.
Попытаемся описать эту атмосферу, лживую или нет, но и в самом деле определявшую те взгляды и настроения, которые нашли выражение в стихотворениях Пушкина и Жуковского о польском восстании. Выделим ряд моментов, несущественных для Европы, но имевших огромное значение для русских независимо от их политических взглядов.
В манифесте польского сейма от 20 декабря 1830 года ставилось целью восстановление Польши в границах 1772 года, то есть с белорусскими, литовскими и украинскими землями, включая Киев. В этом вопросе поляки не шли ни на какие компромиссы и не отступили от своего ультиматума даже тогда, когда русские войска уже окружили Варшаву и готовились к штурму. Беспрецедентное требование Польши о добровольной передаче ей огромных территорий особенно не занимало западную прессу, но в России, естественно, выдвигалось на первый план. Права России на спорные территории были, во всяком случае, не меньшими, чем у Польши, и даже тех, кто искренне сочувствовал полякам, территориальный вопрос решительно ставил в тупик.
Немаловажное значение имело и то обстоятельство, опять-таки “не замеченное” в Европе, что поляки сами сразу отвергли путь мирных переговоров, начав с вооруженного нападения на Бельведер, в результате которого погибли русские генералы и офицеры. Эта жестокость и агрессивность казались особенно возмутительными на фоне сдержанного и миролюбивого поведения русского наместника великого князя Константина и первоначальных попыток Николая I избежать военного конфликта.
Русско-польские отношения имели длинную историю, отягощенную многочисленными конфликтами и войнами. Память об этом, о былых обидах и примирениях, поражениях и победах создавала особый фон, на котором последние события воспринимались как продолжение “старинного спора”, “наследственной распри”, суть которой непонятна сторонним наблюдателям (“Оставьте нас: вы не читали / Сии кровавые скрижали”). Особое место в “распре” занимали события сравнительно недавнего времени. В войне 1812 года польские войска выступали в составе армий Наполеона, и после его поражения судьбу Польши решали державы-победительницы. Тогда именно Россия, преодолев сопротивление западных партнеров, добилась сохранения территориальной целостности Польши, а включив ее в состав империи, предоставила Польше необыкновенные преимущества в виде конституции, самоуправления, собственной армии и свободы печати. В свете этих фактов восстание Польши против России, ее союз с западными державами, да еще в роли защитницы Европы от России, воспринимались русскими как вопиющая неблагодарность и предательство. Правда, не принималось во внимание, что всеми благодеяниями поляки обязаны были только покойному императору Александру I, а никак не русскому обществу в целом, которое встретило польские инициативы царя с дружным недоброжелательством. Это обстоятельство и спустя пятнадцать лет оказывало влияние на отношение к событиям в Польше, придавая ему оттенок злорадного торжества, которого не избежал и Пушкин: “Итак, наши исконные враги будут окончательно истреблены, и таким образом ничего из того, что сделал Александр, не останется...”7
Существенное воздействие на интерпретацию польских событий оказывали и популярные в русском обществе идеи общеславянского единства. Подобный взгляд присутствовал и в рассуждениях Пушкина, который применял к польским событиям такие понятия, как “дело семейственное”, “спор славян между собою”, и связывал судьбу Польши с общей судьбой славянства: “Славянские ль ручьи сольются в русском море? / Оно ль иссякнет? вот вопрос”. Вера в то, что союз славянских народов под эгидой России может быть выгодным и благотворным для всех, имела определенные основания и, очевидно, исповедовалась вполне искренне; но при этом русские словно не замечали, что один из членов “семьи” явно тяготится родственными объятиями...
Итак, мы видим, что специфически российское понимание польских событий не просто отличалось от европейского, но практически ни в чем с ним не совпадало. В России был совершенно неактуален основной вопрос, волнующий Европу: борьба поляков против самодержавного имперского режима за национальную независимость и демократию. Европейцы, в свою очередь, были абсолютно равнодушны ко всем подробностям “семейной вражды”, столь значимым для русских. Эта взаимная глухота для европейцев была лишним доказательством русского варварства, а для русских — доказательством европейского высокомерия и ненависти к России.
Мнение, что Европа в принципе не понимает, недооценивает, даже ненавидит и презирает Россию, было достаточно распространенным. “...Ненавидите вы нас”, — жестко утверждал Пушкин в оде “Клеветникам России”. “За что возрождающейся Европе любить нас?” — горько вопрошал Вяземский8. Это явление может быть достаточно глубоко проанализировано лишь в контексте глобальной темы “Россия и Запад”. Здесь же отметим только те моменты, которые имеют непосредственное отношение к нашему сюжету.
Постоянный источник напряжения создавало известное историческое отставание России от Европы в политическом и культурном отношении. Этим был предопределен и трагический раскол русского общества на славянофилов и западников, и тот психологический дискомфорт, который сделался отличительной чертой русской интеллигенции. Люди, воспитанные в системе ценностей европейской культуры, остро реагировали на расхождение российской действительности с этими ценностями и общепринятыми цивилизационными нормами. Ни один из иностранных недоброжелателей не сказал о России таких беспощадных слов, как лучшие из ее сыновей. Но они обвиняли по праву любви и боли и не принимали согласия без сочувствия. Так рождался тот специфический комплекс переживаний, который сформулировал Пушкин: “Я конечно презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство”9.
Допустимо говорить и о присущей европейцам некоей абсолютизации ценности политических институтов. В глазах Европы русское общество, отвергнув призыв поляков вместе восстать против царского правительства, расписалось тем самым в своей поддержке самодержавия, крепостничества и реакционных политических взглядов вообще. При этом не учитывалось, что русское общество находилось в принципе в иных отношениях со своим правительством, чем, скажем, французское. Последнее, пережив за четыре десятилетия смену нескольких политических режимов и получив уже некоторый опыт самоуправления через выборные органы власти и свободную печать, обладало известной автономией и самостоятельностью. Русское общество подобного опыта не имело вовсе и отличалось к тому же крайне низким уровнем политического и гражданского самосознания, о чем не раз с возмущением писал Пушкин10. В этих условиях формы государственного устройства, сколь бы несовершенны они ни были, представали единственно возможными формами организации общества, а правительство — единственным выразителем национальных интересов. Но это положение вещей ставило русских перед мучительным и противоестественным выбором между патриотическими чувствами и политическими убеждениями. В этой ситуации легко было поддаться искушению сделать объектом национальной гордости военную мощь России и обширность ее территорий, а также противопоставить более свободным и независимым, а следовательно, более индивидуалистичным и эгоистичным европейцам единство и сплоченность. С другой стороны, возникала опасность соскользнуть на позицию принципиального неприятия своей государственности. Это противоречие в неявной форме определяло и отношение к польскому восстанию. В черновом наброске “Ты просвещением свой разум осветил...”, обращаясь к неизвестному, который “руки потирал от наших неудач”, Пушкин горько и зло упрекает его в том, что он “нежно чуждые народы возлюбил / И мудро свой возненавидел”. Мы не знаем, кого именно имел здесь в виду Пушкин, но по воспоминаниям Герцена можем судить о том, как относились к польским событиям в его кругу: “Мы радовались каждому поражению Дибича, не верили неуспехам поляков, и я тотчас прибавил в свой иконостас портрет Фаддея Костюшки”11. Юный Герцен и его друзья, конечно, не ненавидели свой народ, но решительно отделяли его судьбу от судьбы государства, которое ненавидели в самом деле. Можно сказать, что это был шаг вперед в развитии русского общественного сознания, только вот дорога оказалась опасной...
В определенных кругах были возмущены стихотворениями Пушкина о польском восстании уже по одному тому, что они прозвучали открытой и демонстративной поддержкой правительству. К тому же было известно, что Пушкин сам читал их Николаю I и его семье в Царском Селе, что брошюра “На взятие Варшавы” была напечатана с невиданной быстротой в военной типографии по личному распоряжению царя. Наконец, стихотворения Пушкина были восторженно встречены в официальной прессе. Даже Вяземский, хотя и не верил в “царедворческие побуждения” своих друзей, назвал их стихи шинельными, намекая на стихотворцев, которые ходят по домам с поздравительными одами. Позже в своем знаменитом письме Гоголю Белинский с удовлетворением отмечал, что стоило Пушкину написать “два — три верноподданнических стихотворения”, как он тут же лишился “народной любви”12.
В действительности Пушкин никогда не отличался верноподданническим поведением. Проблема была в разном понимании того, в чем должна проявляться независимость поэта и гражданина. Если демократически настроенная часть русского общества все больше склонялась к отождествлению независимости и оппозиционности, то Пушкин понимал независимость как возможность свободно высказывать свое мнение, не заботясь о том, совпадает оно с позицией властей или нет. Неприятие того типа поведения, на котором настаивал Пушкин, дорого стоило русской интеллигенции, и в этом смысле тогда, осенью 1831 года, Пушкин был прав, а обвинения в его адрес несправедливы. Но приходится считаться и с тем, что контекст конкретной ситуации может сообщать поступкам то значение, которое сам человек им не придает. Пушкин никогда не жалел о том, что опубликовал эти стихотворения, но вряд ли ему доставила удовольствие горячая поддержка Надеждина и Уварова, союзником которых он неожиданно предстал в глазах публики.
Особого внимания заслуживает позиция Вяземского. Он, собственно, был согласен с тем, что польское восстание необходимо подавить, только роль России в этом конфликте не вызывала у него решительно никаких восторгов. Но Вяземский предъявляет Пушкину и Жуковскому претензии нравственного и эстетического характера: “Это дело весьма важно в государственном отношении, но тут нет ни на грош поэзии. <...> Мало ли что политика может, и должна делать? Ей нужны палачи, но разве вы будете их петь”13. Приблизительно на тех же позициях стоял и Ал. Тургенев: “Я бы спросил его (Жуковского. — О. М.), что бы он подумал о себе, если бы энтузиазм его к геройству кровопролития был личным свидетелем того, чего стоит нам и им это геройство? Я делаюсь врагом Поэзии, когда она не святое дело, не человечество защищает и превозносит”14 . Интересно, что и сам Пушкин прекрасно видел резкое несовпадение эстетического и прагматического взглядов на польские события. В письме Вяземскому 1 июня 1831 года он писал: “Ты читал известие о последнем сражении 14 мая. Не знаю, почему не упомянуто в нем некоторые подробности, которые знаю из частных писем и кажется от верных людей: Кржнецкий находился в этом сражении. Офицеры наши видели, как он прискакал на своей белой лошади, пересел на другую бурую и стал командовать — видели, как он, раненный в плечо, уронил палаш и сам свалился с лошади, как вся его свита кинулась к нему, и посадила опять его на лошадь. Тогда он запел “Еще Польска не сгинела”, и свита его начала вторить, но в ту самую минуту другая пуля убила в толпе польского маиора, и песни прервались. Все это хорошо в поэтическом отношении. Но все-таки их надобно задушить, и наша медленность мучительна”15.
Удивительно, но в данном случае Пушкин вдохновляется не тем, что “хорошо в поэтическом отношении”, а тем, что “правильно” в отношении политическом. Вяземский не находил этому оправданий. Ал. Тургенев пытался объяснить: “Он только варвар в отношении к П[ольше]. Как поэт, думая, что без патриотизма, как он его понимает, нельзя быть поэтом, и для поэзии не хочет выходить из своего варварства”16. Иначе говоря, поэт не может не быть патриотом, даже если патриотизм его народа носит варварский (нецивилизованный) характер. Возможно, Тургенев здесь близок к истине. В том же письме Вяземскому Пушкин заметил: “...мы не можем судить ее (распрю с Польшей. — О. М.) по впечатлениям европейским, каков бы ни был впрочем наш образ мыслей”. Странное безразличие к индивидуальному образу мыслей (“каков бы ни был”) и убеждение, что “мы” (в данном контексте — мы, русские) должны судить эти события по каким-то единым для всех нас критериям, это тоже, в сущности, проявление “патриотизма” с точки зрения Пушкина или “варварства” с точки зрения Тургенева.
Стихотворения “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина” продолжают традицию русской государственно-патриотической поэзии, развивающей тему “Россия и Запад”. Основная схема поэтического воплощения этой темы найдена уже Ломоносовым: риторические вопросы и обращения к воображаемому оппоненту, варьирование тезисов о пространственном величии России, ее военной мощи и ее миролюбии; поэтическая формула протяженности России “от — до” (“...от финских хладных скал до пламенной Колхиды”) — “географические фанфаронады наши”, по ядовитому замечанию Вяземского. Здесь мы имеем дело с некими поэтическими символами русской государственности, обретающей в них вневременной, внеполитический смысл. Прибегая к этим поэтическим символам, Пушкин тем самым и утверждает тот общий национальный, государственный взгляд на события, который он противопоставляет любому частному “образу мыслей”. Видимо, так и воспринял стихотворение Пушкина Баратынский, полагая, что в нем “указана настоящая точка, с которой должно смотреть на нашу войну с Польшей”17.
Попытка же интерпретировать эту поэтическую модель применительно к конкретным политическим обстоятельствам придает пушкинским стихотворениям почти пародийный смысл. Такой угол зрения представлен в известных замечаниях Вяземского: “„Вы грозны на словах, попробуйте на деле”. А это похоже на Яшку, который горланит на мирской сходке: да что вы, да сунься-ка, да где вам, да мы-то! <...> Смешно, когда Пушкин хвастается, что мы не сожжем Варшавы их. И вестимо, потому что после нам пришлось же бы застроить ее. Вы так уже сбились с пахвей в своем патриотическом восторге, что не знаете, на чем решится, то у вас Варшава, неприятельский город, то наш посад”18.
Можно было бы упрекнуть Вяземского в том, что он не учитывает особенностей жанра и поэтического замысла, но такой подход был в известной мере спровоцирован своеобразной поэтикой стихотворений, где высокий торжественный пафос сочетается с запальчивой интонацией спора, а отвлеченные декларации — с конкретными полемическими выпадами. К тому же стихотворения прозвучали в совершенно определенной общественно-политической ситуации. В ее контексте упоминание в одном ряду со взятием Варшавы битвы под Бородином казалось “святотатством”; противопоставление “кичливый лях иль верный росс”, основанное на расхожих в то время оценочных определениях национального характера, получило оскорбительный смысл, а традиционные одические обороты: “Россия! встань и возвышайся! / Греми, восторгов общий глас!..” — принимали высокомерный и вызывающий оттенок. Таким образом, тот перекрестный огонь пристрастных оценок, под который попали пушкинские стихотворения, был неизбежен и вполне прогнозируем. Но трудно было предвидеть в 1831 году, что политическая жизнь этих стихотворений окажется столь долгой...
Рассмотренная нами общественная ситуация, неотъемлемой частью которой стали пушкинские стихотворения, и по сути дебатируемых проблем, и по характеру конфликтов и противоречий принадлежит к “вечным сюжетам” российской истории. Поэтому и отношение к этим стихотворениям на протяжении ста шестидесяти лет неизменно окрашено в черно-белые тона политических пристрастий. Разумеется, никому не заказано исповедовать те или иные взгляды на государственные интересы России или гражданский долг писателя. Но не думаю, чтобы было в принципе возможно установить объективные критерии для однозначной оценки позиции Пушкина в польском вопросе. Тем более что стремление дать такую оценку неизбежно поставит нас перед вопросами вовсе нелепыми: кто был мудрее и честнее — Пушкин или Мицкевич? Жуковский или Вяземский? Чаадаев или Лафайет?
Много лет спустя Лев Толстой в дневниковой записи от 31 декабря 1904 года с точностью и бесстрастием аналитика зафиксирует свое душевное состояние: “Сдача Порт-Артура огорчила меня, мне больно. Это патриотизм”19. “Мне больно” — мог бы сказать любой из названных и неназванных здесь людей, и эта боль становилась едва ли не самым сильным и совершенно неопровержимым аргументом в их спорах. Но ни в коем случае это не дает оснований для благодушно-банальных сентенций типа “все по-своему правы”. Своя боль и своя правота у каждого участника конфликта — это и есть самый страшный детонатор взрыва. Ведь истинно трагическая коллизия возникает там, где сталкиваются не добро и зло, а разные представления о добре и зле. И тогда вскипают, перемешиваясь, любовь и ненависть, жестокость и самопожертвование, и этот хмельной состав дурманит самые светлые умы и самые благородные души. А потом... “...тяжко будет им похмелье”, — предрекал Пушкин. Оно будет тяжко. Всем.
Общественно-политический конфликт, сложившийся вокруг польского восстания, имел все признаки такого рода трагической коллизии. Выступив в печати со стихотворениями “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина”, Пушкин оказался замешан в этот конфликт самым непосредственным образом. Не станем утверждать, что его позиция была безупречна, но и не сумеем указать на образец подобной безупречности. Обратим внимание на другое: в результате всех этих событий Пушкин не поссорился с Вяземским, Ал. Тургенев не порвал отношения с Жуковским. Их взаимное уважение и дружеская привязанность оказались сильнее идейных и политических разногласий. Пока еще сильнее... Но, всматриваясь в драматическую ситуацию 1830 — 1831 годов, мы видим, как уже явственно наметилась трещина, что со временем, углубляясь и расширяясь, пройдет через русское общество, безжалостно разрывая сословные, дружеские и семейные связи. И разделенные на враждебные лагери соотечественники от поколения к поколению будут накапливать ожесточение и нетерпимость до тех пор, пока наконец не бросятся друг на друга с оружием в руках.
Сегодня, “жестоких опытов сбирая поздний плод”20, мы вновь ищем ответы на мучившие их вопросы. Может быть, исторические сюжеты потому и становятся вечными, что каждое поколение оказывается не в состоянии распутать доставшийся ему в наследство узел противоречий и перекладывает на плечи потомков этот все более тяжкий и взрывоопасный груз. Поэтому те же, в сущности, проблемы, что заявили о себе с такой остротой во время польского восстания 1830 — 1831 годов, и на исходе XX века продолжают терзать русское общество, и все длится “вражды бессмысленной позор...”21.
Тем большего внимания заслуживает каждая попытка найти достойную линию поведения в тягостных и опасных конфликтах, непрерывно сотрясающих русское общество. О взлетах и падениях, подстерегающих на этом пути любого, свидетельствует лишний раз история стихотворений Пушкина “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина”.
Санкт-Петербург.