понедельник, 22 января 2024 г.

Маск: В X меньше антисемитизма, чем в других приложениях

 Маск: В X меньше антисемитизма, чем в других приложениях

Маск: В X меньше антисемитизма, чем в других приложениях

Согласно результатам аудита, проведенного по заказу компании X, на ее платформе меньше антисемитского контента, чем на других платформах, заявил владелец X Илон Маск на конференции по борьбе с антисемитизмом.


"Внешние аудиты, которые мы проводили... показывают, что на X меньше всего антисемитизма, если рассматривать все другие социальные приложения", - сказал он на конференции.

МИХАИЛ НИКОМАРОВ. ОСОБЕННОСТИ ПСИХОЛОГИИ МУСУЛЬМАН

 

 Фото из ФБ


МИХАИЛ НИКОМАРОВ. ОСОБЕННОСТИ ПСИХОЛОГИИ МУСУЛЬМАН

 

Отношение к выходцам из мусульманских стран у европейцев сводится к одному старому предрассудку: переносу на них своих собственных представлений. Мы мерим их тем же лекалом, что и себя, нимало не задумываясь над правильностью такого подхода.

Национальность
Понятие "национальность", в привычном для нас виде, свойственно исключительно Западу. Собственно, и в Европе это понятие утвердилось лишь в последние пару столетий. Навязывание понятия "национальность" иным народам, живущим в иных географических и исторических реалиях, оказывалось успешным исключительно в силу победы европейского оружия, а затем американского доллара.

Если смахнуть с географической карты национальную сетку, то мы увидим, что люди, населяющие Восток, организованы в совершенно иные модели общества. Первой из них является семья. И семья эта совсем не в нашем понимании, поскольку не равняется "мама, папа, я", а то, что в учебниках истории называется родом или племенем.

Есть арабское слово "хамула", которое означает совокупность людей, состоящих в родственных отношениях по мужской линии. Как ячейка общества, хамула является сильнейшим центром притяжения и главнейшей общественной ценностью каждого ее члена. В сущности, араб не только никогда не пойдет против хамулы, но и все, чего он добивается в жизни, становится достоянием хамулы. Достоинство и благосостояние хамулы является основой достоинства ее членов и определяет их благосостояние и социальную защищенность. Отсюда совершенно особое понимания слова "брат", отсюда особое отношение к родителям, к старшим вообще. Воспитываемые с детства, эти чувства и формы поведения, став совершенно естественными, дают человеку прочную опору в дальнейшей жизни, а хамуле - ее успешное развитие.
Власть
Власть арабы воспринимают как некую данность, совсем, впрочем, и необязательную. Эта власть может быть арабская, или соседская, или вообще заморская. Власть они не выбирают и не стараются себе навязать, потому что чувство подданства им чуждо. Отношение араба к власти исключительно потребителькое и прагматичное: стремиться больше от нее получить и, по возможности, побольше сэкономить.

Любую власть араб воспринимает как диктатуру самодержца-самодура, не вникая и не ища никакого внутреннего смысла в ее указах и постановлениях. Он будет вынужденно подчиняться этим ее "законам", если не сможет не подчиняться, а если сможет наплевать на них, то наплюет. Если она заставит его платить, он будет платить, если же не заставит, то не будет, а если это ему удастся, то платить власть будет ему. Будет ли он поддерживать власть или будет с ней бороться, зависит только от того, в каком режиме ему удастся больше от нее получить: лестью или угрозами. Настоящей же властью, которую он признает как авторитет, которой доверяет и перед которой он честен, является власть его хамулы: воля старейшин и слово его отца.
Закон
Отношение к закону, вернее тому, что мы называем законом, у араба также иное. Зачем арабу уважать закон, разработанный в США, Англии или России? Богом данный закон написан в его Коране. Любое постановление любого правителя он будет принимать только как повеление. Рассуждать о его целесообразности или справедливости он будет только в надежде добиться склонения этого закона в свою пользу. Нелогичность и нечистоплотность аргументов не станет смущать его. Логичность и целесообразность законов он полагает заботой самого правителя, а личную выгоду - заботой своей.

Слово "закон" особого значения для араба не имеет, а обозначает одно из многих условий арабского существования под властью тех, для кого это слово значит так много. Законом для араба является арабская традиция, историческая и религиозная, отраженная в постановленях старейшин его хамулы. В этом смысле хорошо, когда "законы" правителя соответствуют традиции и благоприятны для хамулы. Если нет, то хамула сопротивляется, как может. А если не может, начинается ее эрозия. Особенно это заметно, когда отдаление от хамулы оказывается компенсировано рядом преимуществ и соблазнов, предоставляемых властью иноверцев. Однако и в этом случае хамула стремится вернуть свое, используя своих "продвинувшихся" членов в своих целях и закрывая глаза на их прегрешения. Эти "продвинутые" таким образом пьют сразу из двух колодцев, но оказываются нещадно биты, стоит им чуть "перегнуть палку" со своей самостоятельностью. Тогда хамула припоминает все их грехи и казнит за измену, а власть теряет к ним интерес и отказывается защищать.
Собственность
Мы привыкли, что вещь, приобретенная нами тем или иным легитимным путем, становится "моя" и это ее свойство от нее неотторжимо, как цвет или размер. Поэтому эта вещь, будучи у нас украденной или отнятой, остается "моя". Стать "его" она может только в результате продажи или дарения, то есть нашего добровольного решения расстаться с нею. Этот принцип регулируется т.н. "имущественным законодательством", которое мы себе изобрели.

Арабы лишены этого нашего предрассудка. Они знают, что вещь "моя" только в силу того, что я готов ее защищать. А это значит, что нежелание защищать равносильно согласию расстаться. Если вы не заперли дверь и не выставили цепную собаку, значит вам не важно, заберут у вас что-то из дома или нет. Раз так, к вам можно войти и взять себе то, что нужно. Это не воровство, это называется "я взял, потому что мне было надо, а у него было открыто". И после того, как вещь "взята", в арабском понимании она становится "его", поскольку вы не предприняли усилий для ее удержания. Но стоит вам обнаружить у него эту вещь, сказать: "она моя" и взять ее в руки, вещь снова становится ваша. Вы проявили активность для ее возвращения, - она ваше "моё". Как правило, этого довольно. Если же арабу и впрямь сильно нужна ваша вещь или он чувствует вашу неуверенность, его попытки будут направлены на то, как бы уломать вас от вещи "добровольно" избавиться. Тут в ход идут и предложения его вечной братской любви, и предречения проклятий, и угроза четвертования на месте, и даже обещание заплатить. Но самый действенный для вас аргумент это перспектива продолжения нескончаемого спектакля, который становится все более вам невыносимым.
Правда
Араб не врет, он знает, сколько стоит правда. Он никогда не скажет всего того, что знает, потому что тогда он утратит контроль над ситуацией и передаст его другому. Этот контроль в его глазах есть ценность. Ценностью обладает и его знание правды. Он не станет отдавать, но готов продать ее. А еще лучше продать лишь часть, оставив себе главные "хвостики", или что-то, похожее на правду, вместо нее самой. Но, даже говоря вам действительно правду, араб все равно продает ее. Взамен он расчитывает получить ваше доверие, а зацепившись за него, контролировать ваши шаги. Редко когда, сообщив вам что-то, араб не заведет с вами разговор, стремясь взамен что-то от вас выведать или что-то вам втолковать. Самой мелкой монетой, которую он получает от вас за самую малую "который час?", это то, что вы его запомните. Поэтому произвести на вас впечатление для него важно даже в такой короткой беседе. Знание правды позволяет ему владеть ситуацией.

Каждый раз, вынужденно задавая арабу вопрос, вы оказываетесь в ареале его владения, становитесь от него зависимым, как бы становитесь его собственностью. Он же задает вам вопрос иначе: он требует от вас ответа. То есть его позиция это позиция хозяина вашего ответа, который вы обязаны ему дать. Этот ваш ответ это его "моё". Ваш же вопрос, выражаемый в виде вежливой просьбы, подчеркивает ваше признание, что его ответ это тоже его "моё". А где же "моё" ваше? Его нет, - и вы в его глазах просто нищий. Так что правда в глазах араба не только является собственностью, но и может стать "моей" или "его", как любая вещь, силой упорного утверждения своего владения ею.
"Мой сын"
Арабские дети не лучше и не хуже наших. Но воспитанное в них с малолетства подчинение старшим и позволяет, и заставляет старших их контролировать. Разумеется, это заслуга не только самих родителей. Если слова "Отец сказал" являются совершенно определенным кодом для всего дома, если эти же слова и с тем же значением он слышит от своих сверствников, и в детском саду от воспитателей, и от дедушки, и от соседа, и от прохожего на улице, они проникают в кровь и заставляют не только сына жить в соответствии с этой "мантрой", но и его отца мобилизуют на выполнение налогаемой на него функции. Эта функция настолько существенна, что арабы именуют друг друга по имени старшего сына. Так, всем известный Махмуд Аббас среди соплеменников зовется Абу-Мазен, как отец своего сына Мазена. Отец Мазена с момента рождения последнего будет отвечать за каждый его шаг, и его жизнь обязана стать предметом отцовской гордости и чести. В этой обстановке воспитывается араб-сын, который в будущем станет арабом-отцом.

За все надо платить. Эта истина для араба является отражением его жизненной реальности, замешанной на "гормоне торговли", веками вырабатываемом в восточной крови. То, что любой поступок имеет цену, что любое сказанное слово обернется или приобретением, или упущением, что любое знание чего-то о ком-то непременно станет предметом чьей-то игры и чьей-то торговли, - все это составляет неотъемлимую часть и арабского детства. Поэтому подножки и подставки соседских мальчишек с "младых ногтей" учат юного араба тем же самым вещам, которые составляют и "взрослую" реальность. Упрек отца ему понятен изначально, и страх его тем более, чем более он ощущает разницу в масштабе себя и своего отца. Потерянная по неосмотрительности конфета - и отцовский "мерседес", уступленный дешевле ради улаживания соседского конфликта, - эти вещи находятся в одном смысловом поле. Сын понимает, что на конфете он учится "зарабатывать" на свой будущий "мерседес". Просто "работать" в арабских условиях дети начинают с рождения, и поэтому действия отца изначально осмысленны в их глазах.
Женщина
Мать, дочь, жена, сестра, знакомая, незнакомая - это всё грани, которыми оборачивается для араба понятие "женщина", и по отношению к каждой из перечисленных араб имеет особый кодекс поведения. Ничего общего с европейскими привычками тут нет. В основе заложена "рожательная" функция. Если речь идет о доме, "рожательная" функция превращается в функцию домоупровительства, соседний супермаркет препоручает женщине вместе с контролем над семейным бюджетом. Если муж не владеет нефтяной скважиной, банком или каналом по доставке наркотиков и его доход сопоставим с семейными расходами (что наиболее частый случай на арабском Востоке), то подобное препоручение равносильно передаче жене "контрольного пакета акций". Поэтому реальным начальством для мужа является его жена. Она зависит от его заработка, но "ключ зажигания" в ее руках.

Иные перечисленные "статусы" женщины араб рассматривает, как все ту же "рожательную", а точнее, домоуправительную или даже "мужеуправительную" фукцию, повернутую не к себе, а к другим людям. Поэтому дочь и незамужняя сестра для него это чьи-то будущие жены, и их образ является рекламой его дома и его самого, отца или брата. Удачный брак сестры или дочери это удача семьи. Неудачный брак - пятно на семейной биографии. Безбрачие - позор. Недостойное или даже предосудительное поведение, неосмотрительность, недостаточная строгость в отношениях с мужчинами - все это вещи, которые грозят в будущем неудачным браком или безбрачием. Демонстрация своего безразличия к общественному мнению и забота о судьбе несчастной сестры или дочери - не для арабского уха. Ведь за такое будет расплачиваться вся семья, да и хамула не может позволить такого. Хамула будет требовать, соседи будут бросать косые взоры, мальчишки кидать камни в других дочерей, сыновей дядя выгонит с работы. Никто не станет брать замуж дочерей из семьи, где дурно воспитывают, никто не выдаст свою дочь за сыновей этой семьи. Отец и братья обязаны "принять меры". Каковы они, зависит от проступка - их диктует закон (не закон властей, а традиция, одобряемая хамулой и базирующаяся на сурах Корана). Иначе говоря, незамужние сестры и дочери - это безусловно собственность семьи, поскольку именно семья - отец и братья решают за нее, что ей позволительно, а что нет. Но ее голос и голос матери, с виду всего лишь совещательные, обладают неотразимой женской силой, помноженной на "контрольный пакет акций" в руках настоящей хозяйки дома. И, не будем забывать, "рыночной дипломатии" девочки обучаются с детства не хуже мальчиков, и в тех же дворах.

Естественно, что знакомые женщины воспринимаются скорее, как жены знакомых мужчин, а незнакомые - как незнакомых. И отношение к ним примерно то же, что и к собственности, тех знакомых и незнакомых домов. Уважение к ним зависит от степени уважения к дому того знакомого, а о доме незнакомом судят по женщине из него. В принципе, хищнически-воровское отношение к чужой собственности просматривается и здесь, то есть чужая жена непрекосновенна только постольку, поскольку она охраняема всей силой ее семьи - мужем, отцом, братьями и сыновьями. Ну, а если семья слаба и неуважаема? И тогда, словно на подстраховку, приходит Коран с его однозначными запретами на сей счет. И проводит Коран в жизнь хамула. Своя хамула.

Но к чужим женщинам арабского мужчину тянет, но его сексуальность носит опять же "жаднический" характер, отличаясь агрессивностью и неотразимостью натиска. Дозволенное многоженство призвано отчасти удовлетворить эту страсть, параллелько создавая для мужчины и материальный стимул для хозяйственной деятельности, и вводя своего рода естественный отбор. Но, безусловно, самым удобным является присутствие женщин, никому не принадлежащих, то есть либо посланных своими несчастными семьями "на заработки", либо брошенными и изгнанными своими близкими (не убитыми из жалости). А еще лучше - "вольные" женщины с Запада или дуры из России. Тут можно получить "товар", не заплатив ни копейки, а при удаче и хорошо зарабатывать на нем.
Работа
Чем занимается свободный от работы европеец? Отработав свою смену и заработав необходимую для его семьи "копейку", он устремляется домой, где что-то мастерит, рисует, занимается спортом, учится или учит других. Он создает. Не ради заработка, а потому, что любит. Но и работа на предприятии для него не только средство заработка, потому что и там он создает, что внушает ему гордость и радость.

Араб в эту картину не вписывается. Он абсолютно не принимает чей бы то ни было диктат над собой, твердо знает свои собственные интересы и старается приспособить окружающую среду для их удовлетворения. Иными словами, интересы и имя фирмы, где он работает, сами по себе ему абсолютно ничто. Попав в сложившуюся систему взаимоотношений рабочих и администрации, он находит такие лазейки, которые рабочему-европейцу и в голову не приходят. Бесконечно играя на "человеческом факторе", "эксплуатации" и "расизме", ему удается фактически разрушить самое главное звено в отношениях хозяина и работника, то есть отменить принцип отчуждения продукта. Работник-араб не просто "тянет одеяло на себя", а именно замыкает на себе все проводочки и ниточки, имеющие отношение к нему самому, изготовляемой им детали, станку, на котором он работает, шкафчиком в раздевалке, входной дверью и турникетом на проходной. Производя деталь, он стремится приблизить к себе заказчика, через голову руководства решая с ним технические вопросы. Моясь под душем в раздевалке, именно он и в нужное для себя время обратит внимание на слабый напор (даже если это не так) и непременно сам вызовет сантехника, бегая по кабинетам в грязной спецовке и потрясая "рабочими" и "расово нечистыми" кулаками. Перед ним раскроются все двери. Ради него будут изменены и распоряжения, и уставы, и законы, и конституции.

Умело создавая запутанные клубки, в которых лишь он разбирается, он становится незаменимой, центральной фигурой, фактически контролируя ситуацию. Нельзя сказать, что он стремится стать номинальным хозяином предприятия, поскольку эта функция диаметрально противоположна его интересам. Ведь, преследуя свои цели, он именно насилует завод, выжимая из администрации свое, нимало не заботясь ни о прибылях компании, ни о зарплате других работников, ни о качестве выпускаемого продукта. На это есть дирекция. И он не хочет быть директором, когда в его подчинении будет другой такой вот работник-араб. Хотя, в этом случае все будет иначе: завод по производству, скажем, электродрелей, начнет плавно превращаться из прозводственной фирмы в... торговую. Причем, торговать там будут не только электродрелями, а неизвестно еще и чем. И неизвестно, какие деньги, откуда и за что будут "крутиться" под его "крышей".

Страсть к торговле заставляет араба искать и организовывать ее повсюду, где бы он ни оказался, превращая любые отношения в отношения торговые, и любую вещь, материальную или, как сегодня говорят, виртуальную, в товар для купли-продажи. Эта страсть возникла не сегодня. Она порождение того особого географического положения, которое арабский Восток занимал и занимает на карте континента как край пустынь и безлюдия, край караванов, оазисов и торговцев. Ни европейской промышленности, ни восточно-славянского земледелия здесь не было и быть не могло. И в народе, населяющим эти просторы, не привилась ни страсть к выращиванию, ни страсть к изготовлению. Из-за удаленности и оторванности от больших анклавов и крупных городов не привилась ни привычка к власти, ни тяга к постоянному закону. Подстраивание под нравы и обычаи проходящего на этой неделе каравана, будь то венецианцы, египтяне, персы или светловолосые русичи, учило самостоятельности и осмотрительности. И еще пониманию, до какой степени относительными являются все человеческие ценности, понимаемые каждым народом по-своему и потому являющиеся просто надуманными, ничего на самом деле не значащими фетишами. В противовес им всем есть только одна абсолютная истина: это личное благо хозяина караван-сарая. Такова, среди прочего, "анатомия" арабского цинизма, который нас так возмущает, когда он направлен против ценностей наших.

Отсутствие тяги к работе подтверждается историей. Завоевав огромные пространства, арабы на протяжение нескольких веков использовали накопленный ранее потенциал порабощенных народов, а затем не создали уже ничего. И к моменту вторичной встречи двух цивилизаций, то есть к периоду последней пары веков, пришли абсолютно нищими против столь развившейся за тот же период Европы. И Европа попыталась заставить арабов работать. Разумеется, само это столкновение создало никогда ранее не бывалую динамику в арабском мире и сдвинуло его с мертвой точки, в которой он пребывал последнюю тысячу лет. Но не могло оно изменить воспитываемые из поколения в поколение системы ценностей, традиции, предпочтения и привычки, сцепленные настолько прочно между собой, что никакое инородное присутствие не смогло пошатнуть эту систему в течение целого этого тысячелетия. Поэтому арабы не кинулись, сломя голову, навстречу Западу, как кинулся, скажем, Дальний Восток, а стремились и стремятся подчинить происходящие процессы своим интиересам, что при поголовной склонности арабов к торговле и дипломатии им и удается. Им удалось, в частности, использовать свою нефть, чтобы весь мир поставить на колени. На свои нефтяные триллионы они могли бы создать любую промышленность и развить любую технологию. Но иначе, чем презрением и ненавистью к производству не объяснить того, что вместо этого свои несметные богатства тратят на закупку вооружений и создание атомной бомбы и, угрожая Западу, заставляют его платить дань и отступать под их натиском. Старательное привлечение Западом арабов к работе они используют как средство экспансии в развитые страны, их грабеж изнутри, растление и разрушение западного мира. Понимают ли они, что "пилят сук, на котором сами сидят"? Наверное, понимают. Но, с одной стороны, они слишком уж ненавидят работу и созданный ею Запад, а с другой стороны, понимают свою роль как особую миссию по разрушению мира "неверных", порученную им "Аллахом". И вырваться из этих тисков они не могут, даже при большим желании. Хотя, откуда же ему взяться, этому желанию, если Запад им только потакает, честно "отчуждая" свои интересы ради их "блага".
Родина
Арабское слово "билъади", означающее "моя земля", имеет смысл частной собственности, а не края, в котором вырос и который внушает чувства любви и заботы. Европейский "фатер-ланд" и русская "родина" подразумевают некоторое сентиментальное отношение к стране своего рождения, себя лично или своего народа. Эти понятия со временем появились даже у народов, в прошлом кочевых, что не позволяет арабам сослаться на свою караванную историю. Дело просто в том, что никогда страна, где араб жил, не воспринималась им в целом как ареал его ответственности. Считать таковой пустыню невозможно: она, как море, сама себе хозяйка. А города принадлежали властителям. Это они считали город своей собственностью. Приходили и уходили, разбитые и униженные властителем новым. А жалкому горшечнику со своим подмастерьем надо было угождать и тому, и другому, обоим льстя и обоих по возможности обманывая. Деревни же, эти временные скопища шатров, идущие вслед за стадами - какое у них отечество? Бархан, второй слева или третий справа? Скала, ничем не отличающаяся от сотен таких же скал на десятки километров вокруг? И постоянное переселение без всякой мысли когда-нибудь вернуться.

Сегодня, когда араб живет в разных странах под разными властями, а его хамула разбросана по всем просторам арабского мира, в Европе и Канаде, понятие "родина", если и имеет смысл, то скользкий. С одной стороны - это то место, к которому он привык. Это значит, что он хорошо знает, как использовать его себе во благо. Помимо этого он, приписывая себе якобы испытываемые им чувства патриотизма, требовует соответствующих привелегий полноправного гражданина. Но с другой стороны, как только появится возможность где-то устроиться лучше и если обстоятельства позволят, старая "родина" сменится "родиной" новой, и новый рассказ про "дедов и прадедов, выращивавших здесь маслины" не замедлит себя ждать. То есть "родина" есть просто еще один цирковой трюк, выученный арабами специально для европейцев и успешно разыгрываемый перед ними ради вполне вещественного барыша.

Та грязь и мусорные свалки, окружающие арабские города и деревни, предоставленные на свое попечение, та беспредельная запущенность, в которой находятся улицы и дороги вокруг, лучше всего говорят об арабской "любви к родине". Лишь то шоссе, по которой ездит начальство, содержится в чистоте и порядке. И не только ради приятности его глазу, но и из разного рода соображений. А назавтра, из иных соображений, здесь тоже могут во мгновение ока организоваться разруха и запустение. Это такая игра. Но "патриотизм" - оставьте. Максимум - это свой дом, свой двор, свои ворота и свой подъезд к ним. Отряд "зеленых", приехавший собрать окрестный мусор ради "охраны окружающей среды", они встречают камнями и издевательствами, потому, что те пришли удовлетворять свою собственную причуду за счет арабской "окружающей среды", и не им решать, чиста она или грязна и как пахнет.
"Аллах"
Как это ни странно для позднейшей из монотеистических религий, но для араба его "Аллах" есть род языческого божества, некоего Верховного Саддама, и араб понимает свои с ним взаимоотношения как торговые. В Его руках жизнь, здоровье и удача, а требует Он за это выполнение ряда предписаний, записанных в Коране и истолковываемых мудрецами районного масштаба. Интересно, что жизнь воспринимается как краткосрочный отборочный тур, смысл которого заслужить будущее блаженство. Долгой ли праведностью или коротким подвигом - вопрос выбора. И стройная иерархическая система ислама доводит критерии "праведности" и "подвигов" до масс таким образом, что весь арабский мир мгновенно, словно по мановению волшебной палочки, поворачивается в одном направлении, когда надо и куда надо.

Арабский разум, высчитывающий свою выгоду и не обремененный "ненужными" вопросами истины и познания, не удивляется и не сопротивляется ни беспардонным подлогам, ни переписываниям истории, ни вопиющей безграмотности и абсурдности "величайших" постановлений. Для них "Аллах" установил правила, им по ним и играть. Ради своего же блага. И если "Аллах" постановил джихад, значит это и следует делать ради своего счастья земного и ради блаженства будущего. Тем более, когда выгодно джихаду помогать, и смертельно опасно противодействовать. Да и зачем противодействовать, во имя чего? Проще повторять ходячие мантры о "смерти неверных" и "праведности шахидов", тихо надеясь, что это "счастье" обойдет стороной.

Непостижимое пренебрежение своей жизнью и жизнью близких проявляется во множестве мелочей: от совершенно бессмысленного лихачества на дорогах, до беспечности в обращении с детьми или больными родственниками. То ли это следствие воспитания в многодетной семьей, то ли - общественной установки на одинаковость, стандартность и массовость, то ли - исламского подхода к жизни. Наверное, всего вместе во взаимосвязи. Отношение и к себе, и к своим детям, как к помету, как к икре, только и объясняет, как могут родители посылать ребенка на танки или обвязывать его поясом взрывчатки, а потом искренне радоваться его приобщению к лику "шахидов".

И еще одна черта - необъяснимая жестокость, настоящее живодерство. Вы не найдете ни бродячих собак, ни кошек, ни голубей в местах, заселенных арабами. Увязавшаяся за вами уличная "каштанка", дойдя до контрольного пункта в арабскую деревню, остановится и не пойдет дальше: она знает, что там ее ждут камни, палки и смерть. Ведь достоин жизни только тот, кто способен защищаться, за кем стоит какая-то сила, большая, чем сила агрессии нападающего. Этот, своего рода, естественный отбор мальчишки отрабатывают на бродячей собаке, молодежь - на заблудившихся еврейских солдатах, а весь арабский мир - на еврейском народе: "Если и впрямь на твоей стороне "Аллах" - он тебя защитит, и мы тебя признаем, а нет - так тебе и надо!"

Культивируемая жестокость, пренебрежение жизнью и ясная, простая схема подчинения Хозяину делают араба идеальным орудием разрушения. Но ислам не только программирует, но обладает и хитроумной "программой", делающей сознание абсолютно невосприимчивым к анализу и критике самого ислама. Ни переубедить, ни даже заставить задуматься об этих вещах араба невозможно.

Вотум недоверия Нетаниягу провалился, набрав всего 18 голосов

 Вотум недоверия Нетаниягу провалился, набрав всего 18 голосов

Вотум недоверия Нетаниягу провалился, набрав всего 18 голосов

Предложение о вотуме недоверия премьер-министру Биньямину Нетаниягу получило всего 18 голосов, не набрав необходимого большинства для прохождения в 120-местном пленуме Кнессета.

В предложении говорилось о "неспособности" правительства добиться возвращения 136 израильтян, которые, как считается, все еще находятся в заложниках в Газе у ХАМАСа.


Выступая в поддержку этой инициативы, член партии "Авода" Эфрат Райтен утверждает, что "основная обязанность государства по отношению к своим гражданам - защищать их жизнь и безопасность. Нет и не может быть доверия к правительству, которое так плохо справилось со своей задачей" во время и после атаки ХАМАСа 7 октября.

Выступая от имени правительства на пленуме, министр Ликуда Май Голан заявила, что "правительство, как ответственное правительство, не сотрудничает с мелкими политиками или любыми видами политики во время войны за право на существование и безопасность граждан страны".

Голосование бойкотировала коалиция, главы которой ранее сегодня заявили, что "не будут участвовать в политических шоу в военное время".

Лавров назвал "условие" для начала переговоров между РФ и Украиной

 Лавров назвал "условие" для начала переговоров между РФ и Украиной

Лавров назвал "условие" для начала переговоров между РФ и Украиной

Главная проблема, по словам Лаврова, в "руководстве нынешнего киевского режима".

По его словам, РФ будет готова к переговорам, при условии, что нынешнее руководство Украины "не останется при власти" и переговоры невозможны в плоскости "как сохранить нынешних руководителей Киева у власти".


Данное заявление министр иностранных дел России сделал в штаб-квартире ООН в Нью-Йорке.

Иран переведет сотни миллионов долларов ХАМАСу и Исламскому джихаду

 Иран переведет сотни миллионов долларов ХАМАСу и Исламскому джихаду

Иран переведет сотни миллионов долларов ХАМАСу и Исламскому джихаду

Телеканал "Iran International", финансируемый Саудовской Аравией и связанный с оппозицией иранскому режиму, сообщил о немедленном переводе сотен миллионов долларов из государственной казны Ирана в пользу ХАМАС. 

Канал ссылается на источники, утверждающие, что часть этих средств поступила в ХАМАС уже в первую неделю войны, чтобы поддержать его функционирование. 

Iran International стало известно, что за последние несколько месяцев и на фоне войны иранский парламент, похоже, перечислит в бюджет Сил Аль-Кудс еще сотни миллионов долларов, которые предполагается немедленно передать марионеточным силам, культивируемым им в Газе, - ХАМАСу и Палестинскому исламскому джихаду.

Умер знаменитый актер, шоумен, "одесский джентльмен": "Молниеносно. Непостижимо. Бесконечно больно"

 

    Фото из СМИ

Умер знаменитый актер, шоумен, "одесский джентльмен": "Молниеносно. Непостижимо. Бесконечно больно"

Советский и украинский актер, сатирик и сценарист юмористических шоу Евгений Хаит скончался в Одессе на 59-м году жизни. Печальное известие сообщили близкие знаменитости на его официальной странице в "Инстаграме". 

"Сегодня не стало Жени. Молниеносно. Непостижимо. Бесконечно больно. Все, кто был хоть немного знаком с Женей, знают, что он очень тонкий, чуткий, заботливый, добрый — к своим. Был. Он бесконечно любил жизнь. Был неимоверно талантлив, весел, светел, изобретателен, нежен, непокорен, своенравен", — написали близкие Хаита, сообщив, что прощание с ним состоится завтра с 12:00 до 14:00 в фойе Одесской Киностудии на Французском бульваре. Похоронят знаменитость на Таировском кладбище.

Я сам вырастил детей такими

 

    Фото из ФБ

Я сам вырастил детей такими

Я, наверное, не совсем нормальный человек. Признаю это. Но я не могу и не хочу понять и принять, как возможно, имея детей на войне, поехать в отпуск, на гастроли или просто на шашлыки, куда меня приглашают очень часто. 

Не мое это. Ничего никому не предъявляю. Личное дело каждого. Природа, компании - я все понимаю...

Телефон. Вот мой друг сегодня. И враг!

Не знаю, сколько времени это продлится, насколько меня хватит. Но я сам детей вырастил такими. Могли сидеть в штабе и в пять вечера возвращаться домой.

Даже не предлагал такого. Теперь вот хлебать полной ложкой…

Нормально!

Я один такой?

Нас тысячи.

Я точно это знаю.

Отвлекаюсь как могу. Развозим вместе с Инной помощь солдатам. Только тем, кто воюет.

Пишу рассказы. Когда собираюсь в кучу.

Выступаю.

Помогает, честно скажу. Вижу в этом некую миссию. 

Стараюсь не пересекаться с теми, кто детей от войны спрятал и делает вид, что ничего не происходит или лицемерно продолжает жить, не желая лишать себя личного, довоенного комфорта.

Их дело.

Мне с ними не по пути.

Нет, не так. Нам всем с ними не по пути! 

А в остальном?

Да все нормально.

Хорошей недели, Израиль 

Так победим!

С хирургической ясностью

 

С хирургической ясностью

Ольга Балла‑Гертман 21 января 2024
Поделиться45
 
Твитнуть
 
Поделиться

 

Николь Краусс
Быть мужчиной
Рассказы / Перевод с английского Марины Синельниковой. — М.: Книжники, 2023.

Много ли скажет читающему по‑русски имя Николь Краусс, американского прозаика, жительницы нью‑йоркского Бруклина? Имя между тем довольно громкое. Автор четырех романов: «В сумрачном лесу», «Большой дом», «Хроники любви» (в другом русском варианте «История любви») и «Человек входит в комнату». Три из них вышли в русских переводах, в том числе «В сумрачном лесу» в издательстве «Книжники» (2019). «История любви» опубликована в «Иностранной литературе» (2006, № 3), а затем, под названием «Хроники любви», отдельной книгой (М.: Астрель; Corpus, 2011), «Большой дом» — тоже в Corpus в 2016‑м.

Краусс известна не только в англоязычном мире (публиковалась в The New Yorker, Harper’s Magazine, Esquire, тексты ее вошли в антологию «Лучшие американские рассказы»), но и за его пределами, в переводах на четыре десятка языков. В 2006‑м во Франции она получила премию за лучшую иностранную книгу, в частности за «Хроники», которые спустя десять лет были экранизированы.

На момент выхода сборника ее рассказов в «Книжниках» Краусс занимает впервые учрежденную должность приглашенного писателя в Институте разума, мозга и поведения Колумбийского университета. Некоторые разыскания в интернете еще более уточняют картину: она американская еврейка, предки по материнской линии — выходцы из Украины и Германии, по отцовской — из Белоруссии и Венгрии. Кроме всего прочего, бывшая жена Джонатана Сафрана Фоера. И в текстах ныне расставшихся супругов есть что‑то общее. Можно сказать, общий воздух.

Портрет складывается — и формирует определенные ожидания: автор, с многообразным еврейским культурным бэкграундом, богатым и сложным символическим наследием, инсайдер из нью‑йоркской еврейской среды, хорошо эту среду знает, наблюдает и анализирует.

Поначалу кажется, что в очерченные рамки автор укладывается и ожидания оправдываются. Кажется даже, что с открывающей книгу аннотацией можно согласиться: составившие сборник рассказы читаются как единое целое. Налицо единство тем, интонаций, с которыми автор говорит, можно проследить и общность взгляда повествователя. Правда, целое постепенно и прямо на глазах меняется, а с ним и образ автора.

Вначале создается впечатление, что Краусс — совершеннейший реалист. Реалист честный — с пристальным и беспристрастным вниманием к подробностям наблюдаемого, жесткий — хотя не жестокий, при том что говорить она берется о трудном. Реалист скорее психологический, чем социальный: в человеке ее интересует не социальный тип, а сложная душа. Она внимательный, чуткий и точный психолог. Не терапевт, не утешитель, но и не критик (исключения случаются: например, когда в рассказе «Свобода» заходит речь об израильском спецназе). Понимая, что работает со сложноустроенным материалом, усыпанным болевыми точками, Краусс научается говорить об этом почти объективно. Именно как психолог, описывающий факты и существующее положение дел с деликатностью и дистанцией. При этом с хирургической ясностью, что находит свое выражение и в стилистике: отчетливые, даже суховатые описания со стремлением скорее к точности, чем красотам и оригинальности стиля. Даже по переводам видно, что слово тут — остро отточенный, тонко настроенный инструмент.

Рассказы Краусс — слепки с современной автору еврейской многокультурной жизни с ее условностями, со множеством умолчаний, требований (вынесенное в заголовок требование «Быть мужчиной» — одно из них), запретов, со сложной травматической памятью, которая никогда не выговаривается вполне и корежит души нескольких поколений. «Даже в Америке, — начинает одна из героинь Краусс свое повествование, — мы оставались европейскими евреями, то есть всегда помнили об ужасах прошлого и о том, что это может повториться. Родители яростно ссорились, брак их вечно был на грани развала».

Краусс говорит о глубоких, специфически еврейских, обусловленных исторически неврозах, страхах и внутренних препятствиях, которые на каждом шагу определяют и выстраивание биографии, и простую повседневность. (На первых же страницах пример: семья переезжает из Америки в Швейцарию, в Базель, «где говорили, — рассказывает героиня, — на швейцарском немецком, но мама считала, что нам нужно продолжать учить французский. Швейцарский немецкий — это ведь почти то же самое, что немецкий в Германии, а нам полагалось избегать всего немецкого ради бабушки, маминой мамы, всю семью которой в Германии убили нацисты».)

Влияя на жизнь человека на каждом шагу, эти внутренние комки боли далеко не всегда отслеживаются рационально и уж подавно не всегда преодолеваются. Эти комплексы старше человека: он в них рождается, вдыхает их с воздухом, — не говоря уже об огромной совокупности традиций, предписаний, заготовленных ожиданий и культурной памяти. Герои Краусс постоянно испытывают давление унаследованного, даже когда сопротивляются ему. Кем я мог бы стать, размышляет один из них, если бы мог выбирать? «Он допустил, чтобы его раздавил долг. Он не смог полностью стать самим собой, потому что поддался древнему нажиму». Но так ли уж надо устранять это давление? Писательница замечает, что именно внутренняя неразрешимая сложность делает человека человеком в его индивидуальности. «Горечь его протеста ушла, — говорит она об одном из героев. — Но с ней ушла и какая‑то часть его сущности».

Конечно, все это не только еврейское. Но на родном ей материале, со специфическими его конфигурациями, Краусс познает сложность, проблематичность, а в пределе — катастрофичность всего человеческого. Среди героев книги — люди разных культур, языков, поведенческих матриц: американцы, израильтяне, даже иранские евреи.

Краусс в известном смысле беллетрист — в смысле виртуозной манипуляции читательским вниманием, умения вовремя и безошибочно ударить по чувствительным точкам, моментально вызвав нужную реакцию. Она закручивает сюжет так, что читателя бросает в жар, и он уже по собственной воле не выпустит книгу из рук, пока не выяснит, чем дело обернется.

Вот начало рассказа «Зуся на крыше»: «Двадцать три этажа над Сто десятой улицей, рубероид под ногами, новорожденный внук на руках — как он здесь оказался?» У читателя, представившего себе эту сцену, душа уходит в пятки, страх за новорожденного внука оказывается сильнее понимания того, что все это придумано и «на самом деле» ничего не было. Автор же не отказывает себе в удовольствии отвлечься от заявленной экстремальной ситуации и пуститься в долгие рассуждения, водя нас по головокружительным траекториям бреда героя, сложным обстоятельствам его жизни, а потом еще и по сложной семейной истории… И тут отчетливым становится отличие Краусс от беллетриста: она не работает с шаблонами, не разрешает загадок и тайны оставляет тайнами; все ее конструкции разомкнуты в направлении неведомого. Но разница не только в этом.

Может ли беллетрист, действуя по правилам своего ремесла, отчасти быть философом, глубоко и многосторонне понимать человека, не сводить его к моделям, видеть пристально и беспристрастно? Краусс это удается. Книга ее полна замечательных формул о человеческой природе, хоть выписывай: «…в твоей жизни случается человек, и только через полжизни встреча с ним созревает, раскрывается и становится частью тебя».

В отличие от привычной беллетристики здесь нет внятно разделенных добра и зла, положительных и отрицательных героев, правильного и неправильного. То есть добро и зло узнаются, борются друг с другом, как им и положено, но борются они внутри человека и так переплетаются друг с другом, что не разодрать.

По мере продвижения от начала книги к ее концу становится все более ясно, что с определением Краусс как реалиста — быто‑ и нравоописателя — мы поторопились. С реализмом тут все непросто: из‑под той реальности, что знакома всем на ощупь, черты которой узнаваемо точно воспроизводятся автором, просвечивает что‑то еще. Иная реальность. Альтернативная?..

Она немного заметна в рассказе «Будущие катастрофы», где после 11 сентября 2001 года всем гражданам американского города (по упоминанию музея Метрополитен ясно, что речь о Нью‑Йорке) раздают противогазы в ожидании некоей глобальной катастрофы. Есть ее черты и в рассказе Amour, героиня которого заканчивает жизнь в «лагере для беженцев» за колючей проволокой. А в рассказе с совершенно прозрачным названием «Конец дней», пока герои продолжают жить обычной жизнью, Америку пожирают апокалиптические пожары. В какой реальности и в какой стране разворачиваются события рассказа «В саду», вообще невозможно понять… Хирургически рассекая видимую оболочку реальности, автор ясно видит за ней тайну.

В той же аннотации, которую мы сочувственно процитировали, сказано, что особенное внимание Краусс‑прозаика привлекают «поворотные моменты жизни» — ситуации, когда привычный, обжитой порядок разламывается, и в разломах — нежданных, неудобных, болезненных — становятся видны основы: то, на чем этот порядок держится.

И вот что там видно. Во‑первых, связи — между человеком и человеком, человеком и миром. Они глубже и сильнее культурной принадлежности, географической локализации, политических границ языка и даже, пожалуй, кровных связей. Во‑вторых, еврейство имеет к этим связям непосредственное отношение (оно и есть символическая общность поверх барьеров). И в‑третьих, именно во всей полноте и сложности, во всех подробностях прожитое «свое», локальное, частное, хоть бы и этническое, а в данном случае еврейское, — прямой путь к общечеловеческому. Во всяком случае, имеет все возможности, чтобы им стать.

Сборник рассказов Николь Краусс «Быть мужчиной» можно приобрести на сайте издательства «Книжники» в Израиле и других странах

Во время и после Катастрофы

 

Во время и после Катастрофы

Лариса Беспалова 21 января 2024
Поделиться
 
Твитнуть
 
Поделиться

Scroll of Agony. The Warsaw Diary of Chaim A. Kaplan 

Каплан, преподаватель и журналист, погибший в Треблинке, дневники свои вел на иврите. Вел он их начиная с первого сентября 1939‑го, то есть с первого дня Второй мировой войны, до 4 августа 1942 года.

Откомментированы дневники, на мой взгляд, хорошо.

 

Каплан вел дневники, почитая своим долгом рассказать о страшной участи варшавского еврейства. Он рассказывает не только о том, что видит сам (и практически никогда о себе), но и о слухах, настроениях, что придает картине объемность.

В записях есть перерывы, потому что части дневника пропали. В частности, пропали записи с марта по октябрь 1941‑го, и это жаль, потому что очень интересна была бы реакция на начало войны.

Дневники Каплана освещают многое. Сложные отношения поляков и евреев. Гитлеровские законы, постепенно лишавшие евреев всяких средств к существованию. Отношения Германии и СССР в период альянса, как это отражалось на судьбе евреев, то бежавших в СССР, то бежавших оттуда. Отношение к выкрестам и их судьбе. Размышления о разнице психологии евреев Германии и евреев Польши и многое другое.

«If you want the character of any nation, ask the Jews. They know the character of any nation» .

Francoise Frenkel. A Bookshop in Berlin 

Так эту книгу называют в Goodreads. Я прочла ее в Gray City в переводе на английский. Там она называется No Place to Lay One’s Head . Собственно, это точный перевод с французского — Rien où poser sa tête . Под таким названием она издана L’Arbalete in Editions Gallimard (2015), но изначально книгу в сентябре 1945 года опубликовало Edition Jeheber. В галлимаровском издании к ней написал предисловие Патрик Модиано (Нобель, 2014). Она получила Jewish Quarterly — WINGATE LITERARY PRIZE — нешуточную награду. Из наших авторов WINGATE достался Н. Ингландеру («Ради усмирения страстей»), Б. Рубенс («Я, Дрейфус»), Н. Лебрехту («Песня имен»), Д. Безмозгису («Наташа и другие рассказы»), Э. Перлман (сборник Binocular Vision, рассказы из которого мы печатали в «Лехаиме»). Пресса самая положительная и даже восторженная.

«A beautiful and important book».

— The Independent

«Insightful, sympathetic, suspenseful, and eventually triumphant, this memoir is a worthy addition to the WWII canon».

— Booklist (starred review)

«Detailed, emotional, and careful… A compelling account of crushing oppression, those who sought to flee it, and those who, at great risk, offered help».

— Kirkus Reviews (starred review)

«[R]iveting… Frenkel, who died in 1975, writes that it is “the duty of those who have survived to bear witness to ensure the dead are not forgotten”. Frenkel’s remarkable story of resilience and survival does just that, and will truly resonate with readers».

— Publishers Weekly

«An astonishing memoir… as gripping as any thriller».

— The Sunday Times (UK)

«The book is not only a moving memoir but also an intriguing historical document, thanks not least to Frenkel’s emphasis on the often unsolicited help she received from ordinary French people».

— Natasha Lehrer. The Times Literary Supplement (UK)

«A lost classic… Frenkel’s tale and prose is utterly compelling, at once painful and exquisite».

— Philippe Sands, author of East West Street 

— The Independent

«Эти воспоминания — глубокие, увлекательные, полные сострадания, с победным концом, бесспорно, стоит включить в литературный канон, посвященный Второй мировой войне».

— Booklist (из рецензии)

«Подробные, эмоциональные, вдумчивые... Убедительный рассказ о сокрушительном гнете, о тех, кто пытался его избежать, и тех, кто, рискуя всем, предлагал им помощь».

— Kirkus Reviews (из рецензии)

«Увлекательно... Френкель — ее не стало в 1975‑м — пишет: “Долг выживших — свидетельствовать о случившемся, чтобы о мертвых не позабыли”. Именно этому служит замечательная история стойкости и спасения: она непременно найдет отклик у читателей».

— Publishers Weekly

«Изумительные воспоминания <…> увлекательные, как детектив».

— The Sunday Times (Великобритания)

«Эта книга — не только трогательные воспоминания, но и интересный исторический документ — не в последнюю очередь благодаря тому, что Френкель делает упор на помощи, которую ей — безо всяких просьб с ее стороны — зачастую оказывали простые французы».

— Наташа Лерер, литературное приложение к газете Times (Великобритания)

«Утраченная классика... Сюжет и стилистика Френкель как нельзя более убедительны, изысканны, хоть читать о случившемся и мучительно».

— Филип Сэндс, автор «Восточно‑западной улицы» <…>

(видный юрист, специалист по Холокосту).

 

Издание 1945 года прошло незамеченным. Шестьдесят лет спустя его обнаружили на какой‑то барахолке. Впечатлились и переиздали. Впечатлилась и я. Решив посмотреть на предмет, стоит ли рекомендовать, читала три дня подряд — так увлеклась. Кстати, французское название куда более отвечает книге. Почти вся книга рассказывает именно о том, как «сын (в данном случае дочь) человеческий не знает, где преклонить ему (ей) главу».

Книжной лавке в Берлине посвящено самое начало книги, все остальное — скитания героини по оккупированной зоне Франции, где ей на каждом шагу грозит опасность попасть в Дранси и погибнуть. Однако Ф. Ф. путем невероятных усилий удается преклонить главу то там, то сям, пока она — практически чудом — не перебирается в Швейцарию.

А вот первая глава действительно рассказывает историю магазина французской книги, который Ф. Френкель, еврейка из Польши (выпускница Сорбонны), создала в Берлине. Магазин стал очень популярным, превратился в своего рода культурный французский центр — место встречи актеров, дипломатов, всевозможных знаменитостей, ну и, конечно, литераторов. Однако после Хрустальной ночи магазин пришлось закрыть, а Ф. Ф. в 1939‑м, незадолго до войны, уехать во Францию. Тем не менее в этой главе Ф. Ф. сумела емко описать, как в Берлине накалялась атмосфера ненависти и антисемитизма: от маршей коричневорубашечников — к поджогу Рейхстага, гитлерюгенду и т. д., наконец — к Хрустальной ночи. Яркие штрихи: мальчик‑полукровка в компании друзей из гитлерюгенда не признает свою мать‑еврейку на улице.

На границе Ф. Ф. не дают вывезти даже 10 марок. И вот предвоенный Париж: лихорадочное ожидание новостей, поиски пятой колонны, надежды — авось пронесет. И Странная война, и Виши. Ф. Ф. бежит из Парижа — паника, забитые машинами дороги, забитые людьми поезда. Ф. Ф. мечется между разными городами: Гренобль, Аннеси, Ницца — все в попытках найти убежище в ожидании визы в Швейцарию, которую обещают прислать друзья. Газеты, радио ведут антисемитскую пропаганду, представляют евреев как врагов человечества. В чем только не винят евреев, даже в нехватке продуктов. Пропаганда действует. Патриотизм нередко соседствует с антисемитизмом.

Ф. Ф. живет в разных отелях, где собираются пестрые компании беженцев. Но удавка затягивается, начинаются облавы, евреев отправляют в концлагеря, жить в отелях уже опасно. И Ф. Ф. прячут французы — кто из корысти, кто из благородства. Перед нами проходит череда людей из самых разных слоев: от жадной и трусливой аристократки до отважных и бескорыстных спасителей отнюдь не аристократического происхождения. Так Ф. Ф. самоотверженно берет под свое крыло и помогает ей на всех этапах ее мучительного и опасного пути чета Мариус, владельцы маленькой парикмахерской в Ницце.

Но вот наконец виза получена, тем не менее уехать в Швейцарию невозможно: власти вводят все новые запреты. И Ф. Ф. решает перейти границу, естественно, с помощью оплаченного проводника. Несколько попыток срывается, проводник подводит, Ф. Ф. попадает в тюрьму. Режим в тюрьме суровый, но в свой срок следует суд — по всем правилам, с хорошим адвокатом, и Ф. Ф. отпускают. (К слову сказать, весь эпизод с арестом меня поразил: если судить по воспоминаниям о 1937–1938‑м, то во Франции и тюремный режим куда мягче, а уж суд с адвокатом и оправдание — и вовсе у нас в ту пору о таком не слыхали!)

Надо сказать, Ф. Ф. умеет передать не только атмосферу, общественные настроения, но и обладает даром емкого психологического портрета, отчего ее книгу особо интересно читать.

Francine Prose. A Changed Man 

Очень интересный роман. Тема и наша, и сугубо современная: Манежка и т. д.

 

Молодой парень Винсент Нолан, оказавшись на мели, прибивается к неонацистам. Парень он очень неглупый и взглядов их не разделяет: просто ему некуда податься, а его двоюродный брат, неонацист, поселяет его у себя, дает работу и т. д. Смекалистый Нолан понимает, что эта дорога ведет в тупик, и, стянув у брата запас психотропных средств (он не вполне наркоман, но без таких средств обходиться не может) и грузовик, является в офис фонда по защите прав человека некоего Меера Маслоу. Маслоу — харизматик, в прошлом узник концлагеря, искренне предан делу помощи гонимым и преследуемым, но в то же время не забывает о себе, живет сибаритом, к тому же умело эксплуатирует обожающих его работниц фонда.

Винсент с ходу заявляет, что его цель «помочь таким парням, как я, не стать такими парнями, как я». Маслоу сразу понимает, какой приманкой может стать Винсент для спонсоров, и велит одной из своих помощниц, Бонни Кален, поселить Винсента у себя.

Бонни, разведенка, живущая с двумя сложными сыновьями‑подростками, искренняя и добрая, — своего рода воплощение порядочности в ее американском, немного бескровном варианте.

Нолан не обманывает ожиданий Маслоу, он прекрасный оратор, чувствует аудиторию, и спонсоры в восторге. Однако ограбленный Винсентом брат охотится за ним, и сюжет напрягается.

В результате разного рода перипетий столкновение с Ноланом заставляет всех героев романа переоценить себя, да и сам Нолан под влиянием жизни в замечательно доброкачественной семье Бонни меняется.

Проуз — прекрасный прозаик, и этот роман, хоть и очень большой, читается с неослабным интересом.

Shalom Auslander. Hope: A Tragedy 

Riverhead Books, New York. 353 p. 

Роман переведен на 12 языков. Jewish Quarterly Wingate Prize (2012).

(Прекрасная, уморительно смешная книга рассказов Beware of God .)

Blends tragedy, comedy and satire in the mold of Samuel Beckett and Franz Kafka.

— The Wall Street Journal

<…> Other fiction writers have gotten this fresh with Anne Frank. But they didn’t get much funnier.

— The New York Times 

— The Wall Street Journal

«...Прочие прозаики тоже позволяли себе вольности с Анной Франк. Но у них это получалось не так забавно».

— The New York Times

 

Соломон Кугель с женой, писательницей в творческом кризисе, и болезненным сыном трех лет переезжает в городок Стоктон, покупает там старую ферму и мечтает жить подобно вольтеровскому Кандиду. Стоктон привлек его не только здоровым климатом, но и тем, что там не произошло никаких исторических событий. А Соломон устал от истории, он вечно ожидает (еврейская история и впрямь оснований для оптимизма не дает) от истории худшего.

Вот и его психотерапевт (какой же еврей без психотерапевта), профессор с символической фамилией Jove , внушает ему, что все беды в жизни от оптимизма. Профессор уподобляет оптимиста цыпленку, вознамерившемуся перебежать дорогу в надежде на то, что по другую ее сторону жизнь лучше. А цыпленка, скорей всего, при переходе дороги раздавят, да и жизнь по ту сторону может оказаться не лучше, а хуже.

Соломон пытается утешиться тем, что, наверное, есть миры и похуже нашего:

«Perhaps it was foolishly optimistic to believe that this was the best of all possible worlds. But then wasn’t it equally foolishly optimistic to believe that this was the worst of all possible worlds? <…> Surely there could be…» 

Но это утешение слабое.

Переезд в Стоктон убежать от истории не дает: ему приходится взять с собой в Стоктон мать. Как уверяет врач, жить ей осталось от силы месяц, и этот месяц ей следует провести с семьей. А мать буквально одержима и ушиблена Холокостом. Хотя уже не одно поколение ее семьи живет в Америке, она воображает себя узницей лагеря, утверждает, что в лагере погибли и ее родители. Так, она вечно сует сыну под нос кусок мыла, уверяя, что это его бабка, и абажур, уверяя, что это его дед. А когда сын указывает на ярлык на абажуре: «Сделано в Тайване», возражает: «А ты что думаешь, они напишут: “Сделано в Аушвице”?»

Холокост для матери Кугеля затмевает все:

«Armenian genocide? said mother. How many people died? A million?.. Genocide, my eye» .

Но и этого мало: через два‑три дня после переезда Соломон обнаруживает на чердаке Анну Франк. Нет, не ту молодую красавицу, предмет вожделений Цукермана из «Призрака писателя» Ф. Рота, а дряхлую, грязную и довольно склочную старуху, которая уже шестьдесят лет живет по разным чердакам и пишет роман.

Оказывается, Анне удалось спастись из Берген‑Бельзена. Ее спрятал (война шла к концу) сын нациста в надежде на послабления за спасение еврейки. Об успехе своей книги Анна узнала лишь после того, как та разошлась миллионными тиражами. Явилась к издателю. Но он облил ее ушатом холодной воды: мол, вашу книгу читают только потому, что вы погибли (кстати, тот же мотив в «Призраке писателя»). Так что воскресать не советую. Анна Франк с аргументами издателя соглашается, и вот почему:

«Anne Frank, said Anna Frank, is the most recognizable symbol of Jewish suffering and death. <…> I’m miss Holocaust 1945. The prize is a crown of thorns and eternal victimhood» .

Однако ее писательское самолюбие задето, и она задается целью написать такую книгу, которая докажет, что Анну Франк читают не только потому, что она погибла, а потому что она настоящий писатель.

И она, не покидая чердаков, уже шестьдесят лет работает над новой книгой. Спит она на тряпье, не моется и вдобавок еще и не house‑trained , отчего в доме чудовищная вонь. При этом она требует, чтобы Соломон обеспечивал ее мацой, маринованной селедкой и борщом: ничего другого она есть не желает. Ну а Стоктон — это тебе не Брайтон‑бич, там эти нехитрые яства надо заказывать, и обходятся они недешево.

Сначала Соломон хотел было позвонить в полицию: пусть они заберут Анну Франк. Но еврею выдать Анну Франк полиции? Как можно! Да и мать язвит его вопросами: мол, а не лучше ли тебе сразу позвонить доктору Менгеле.

В отчаянии Соломон обращается с претензией к прежним владельцам фермы, семье Мессершмидт, не одно поколение которой живет в Стоктоне, в свое время они построили чуть не все окрестные фермы. Знали ли они об Анне Франк, и если знали, то почему не выселили ее?

На это старик Мессершмидт отвечает, что он никак не мог выдворить Анну, потому что газеты бы запестрели заголовками: «6 000 000 и одна жертва немцев». А кому это нужно? Немецкое происхождение и так дорого обошлось его семье и в Первую, и во Вторую мировые войны.

И Кугель смиряется, ничего не попишешь: от Анны Франк ему не избавиться.

Но жизнь Соломона превращается в ад. На него обрушивается двойной груз. Груз исторического багажа — разом две жертвы Холокоста, Анна Франк и мать, пусть мать жертва психологическая, но тем не менее жертва. И груз житейский: с работы его увольняют (из‑за многочисленных хлопот и неурядиц он то и дело отпрашивается), дом провонял, единственный жилец съехал.

Вдобавок жена недовольна тем, что мать Кугеля никак не умрет, а тут еще и Анна Франк на их шею. Жена попрекает Соломона: мол, мать и Анна Франк ему дороже жены и сына. Совестливый Соломон разрывается:

«Sparing mother, shielding Anna, sheltering Jonah… May be the answer to a happy life, thought Kugel, was just being the son of a bitch. It wouldn’t be easy» .

В конце концов жена забирает сына и уезжает. И, хотя Соломон нежно любит жену и сына, выпроводить ни мать, ни Анну Франк, то есть стать счастливым «сукиным сыном», он никак не может.

В довершение всего в городке завелся поджигатель, который поджигает старые фермы одну за другой.

Полиция далеко не сразу выясняет, что фермы поджигает — кто бы мог подумать — их былой владелец, Вилли Мессершмидт, образцовый гражданин, глава пожарной дружины. А все потому, что его семья обеднела и фермы пришлось продать. Словом, не доставайся же ты никому.

Соломон в тупике: работы нет, денег нет, он, шастая на чердак к Анне Франк, покалечился. А тут настал и его черед: Мессершмидт поджигает ферму. Ферма занялась огнем, и Соломон мечется: кого спасать — Анну или мать. Упавшая балка прекращает его метания, но перед смертью в дыму он то ли различает, то ли ему мерещится, как кто‑то выволакивает Анну Франк в окно.

И так Соломон Кугель — жертва самых благородных порывов — погибает.

Но это не конец истории.

Короткий эпилог: Ева, местный риэлтор, продает старинный дом молодой чете. Все в доме прекрасно, одно плохо — вонь такая, что хоть святых выноси. Ну а значит, Анна Франк спаслась. И Холокост неизбывен.

Однако в традициях Шолом‑Алейхема и Бабеля Соломон Кугель и Ш. А. в своих мрачных рассуждениях о еврейской истории не теряют юмора:

«But somehow, for thousands of years, every Kugel was the last Kugel. Just as every Jew was the last Jew, Tevye the Terminal, every single one…

Where were the stories of the non‑last Jews… who died not of pogroms and Ziclon В and Inquisitions, but of old age? Surely some Jews died of old age, that’s what Florida was for» 

Где же истории о непоследних евреях… скончавшихся не от погромов, не от пыток, не от “Циклона Б”, а от старости? Наверняка некоторые евреи умирают от старости — а зачем еще нужна Флорида?»

.

Соломон (кстати, обаятельнейший и прекрасно написанный образ), даже «коллекционируя» предсмертные слова разных знаменитостей — такое у него мрачное хобби, — видит их смешную сторону:

«Братцы, давайте охолонем» (Малкольм X — своим убийцам).

«Только не делайте мне больно» (любовница Людовика ХV— палачу перед гильотиной). И т. д.

Серьезность и глубину этого замечательно смешного романа отмечает критика:

«As funny as it is, this novel is a philosophical treatise — ambivalent, irreverent, and almost certainly offensive to some — to the question of whether art and life are possible after the Holocaut, an examination on how “to never forget”… without “never shutting up about it”».

— Publishers Weekly 

— Publishers Weekly

И пусть роман называется Hope: A Tragedy — это трагикомедия в ее наилучшем варианте.

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..