23.07.2015 00:01:00
Неизрасходованный остаток
Италия Пастернака. Дворцы-чертоги и галерея на клоаке...
Об авторе: Наталья Борисовна Иванова – литературный критик, заместитель главного редактора журнала «Знамя», председатель жюри российско-итальянской поэтической премии «Белла».
А мысли – об Италии... Леонид Пастернак. Портрет Бориса Пастернака на фоне Балтийского моря. 1910 |
У меня остались крохи от средств, отложенных на жизнь и учение в Германии. На этот неизрасходованный остаток я съездил в Италию.
Борис Пастернак.
Люди и положения
В архиве Генриха Нейгауза сохранилась дневниковая запись о выступлении Пастернака в 1930 году: «Пастернак читал свои стихи с необыкновенным подъемом, его голос гудел, как шквальный ветер в лесу. После выступления было обсуждение, весьма критическое. И вдруг – поднялся какой-то человек, по виду – простой рабочий, интеллигентного вида, и сказал: «Ну что там рассуждать, хорошо это или плохо, верно или неверно, все вздор; Пастернак – это вулкан, разве можно сказать Везувию: ты как-нибудь веди себя по-другому, – ведь ничего не выйдет – он дышит огнем – и все тут».
Запомним это неожиданное сравнение поэта с Везувием: оно отзовется и в стихах, и в поведении самого Бориса Леонидовича Пастернака.
Образы Италии, ее искусство, ее поэзия особо притягательны для русских поэтов Серебряного века: Италия ощущается ими как еще одна культурная родина, вернее – поэтическая прародина. Данте стал не символом, даже не великим поэтом из другой литературы – Главным Поэтом, и то, что он писал на итальянском, не служило препятствием к пониманию и даже родству. До 1917 года Данте был для русских поэтов идеалом живой звучащей красоты. После – спасительным убежищем. «Разговор о Данте» Осипа Мандельштама – это размышление о поэзии как таковой: «Данте, – пишет Мандельштам, – величайший хозяин и распорядитель… величайший дирижер европейского искусства». «Все мои мысли об искусстве я соединила в стихах, освященных великим именем», – это цитата из произнесенного на дантовском юбилее, отмечавшемся в Большом театре, «Слова о Данте» Ахматовой; «Вся моя сознательная жизнь прошла в сиянии этого великого имени». Сама Муза пришла к Ахматовой как посланница от Данте: «Ты ль Данту диктовала/ Страницы ада?» Отвечает: «Я».
У каждого из великих русских поэтов, от Пушкина до Бродского, была своя итальянская история.
У Пушкина – архетипические итальянские образы (за отсутствием личных впечатлений).
У Блока – уникальное родство с итальянским пейзажем, комедией дель арте…
У Иосифа Бродского – стихи, «Набережная неисцелимых»; любовная история, и не одна.
У Бориса Пастернака, на первый взгляд, не так уж много итальянских пересечений. Но это только на первый взгляд.
«Италия кристаллизировала для меня то, чем мы бессознательно дышим с колыбели».
Итальянские мотивы, итальянские встречи пронизывают не столько творчество, сколько жизнь. Финал его жизни сложился драматично – во многом благодаря вмешательству судьбы в лице итальянского журналиста, сотрудника Иностранного вещания московского радио Серджо Д'Анжело, одновременно – литературного агента Джанджакомо Фельтринелли. Когда Серджо Д'Анжело покидал Переделкино, Пастернак, расставаясь с ним, сказал: «Вы меня пригласили взглянуть в лицо собственной казни». Поэт словно предвидел свое будущее (поражает полная перекличка с названием романа Владимира Набокова – «Приглашение на казнь»).
Первое издание состоялось, как известно, не на языке оригинала, не на русском, а именно на итальянском языке в переводе Пьетро Цветеремича. Изданию на итальянском языке предшествовала конспиративная история официальной (требуемой Союзом писателей) переписки Пастернака с Фельтринелли и неофициальных сообщений, которые Пастернак посылал в Италию Фельтринелли и своему переводчику через своих зарубежных помощников. «Меня радует, что роман будет издан у Вас, – писал Борис Пастернак Фельтринелли 30 июня 1956 года, в день подписания им договора, – и его будут читать… Ради Бога, свободно принимайтесь за перевод и печатание романа, в добрый час! Мысли рождаются не для того, чтобы их таили или душили в себе, но чтобы быть переданными другим».
Первое издание романа «Доктор Живаго» привлекло к Пастернаку мировое внимание. Из Италии в шведский Нобелевский комитет в Стокгольме поступили настойчивое выдвижение, и сама книга, и отзывы. Процитирую номинационное письмо, отправленное в Нобелевский комитет гарвардским профессором (эмигрантом из фашистской Италии) Ренато Поджоли: «Я выдвигаю этим письмом русского писателя Бориса Пастернака… В последние несколько лет он написал большой роман, «Доктор Живаго», ныне вышедший лишь в итальянском переводе (Милан, 1958). Роман, подобный «Войне и миру» Толстого, – определенно высочайшее прозаическое произведение, когда-либо созданное в Советской России, где он вряд ли будет издан. …Я верю, что совсем немногие в мире сегодня могут соперничать с этим кандидатом». «Пиратское» издание романа на русском языке в Голландии, переводы на другие языки, присуждение Нобелевской премии 28 октября 1958 года, травля Пастернака на родине и его вынужденный отказ от премии – все это было следствием этого первого свободного миланского издания. И Пастернак расплатился за проявленную им свободу и независимость своей жизнью: вскоре после нобелевского скандала и гражданской казни (публичных оскорблений со стороны власти, писателей-функционеров, и не только функционеров, но и его товарищей, коллег, даже тех, кто называл его своим мастером, учителем) он умер от скоротечного рака.
Не только конец, но и начало творческой жизни поэта тоже связано с Италией.
На первое студенческое путешествие в Европу мать Пастернака снабдила его небольшими средствами. Сначала он провел летний семестр по философии в Германии, в Марбургском университете, а потом, в это же лето, состоялась поездка в Италию, наложившая сильнейший отпечаток на творчество и мироощущение молодого, тогда лишь начинающего поэта. Первые итальянские города, им увиденные, – Венеция и Флоренция.
Встреча с Венецией по приезде – ночная. И начальные впечатления 22-летнего Пастернака, смертельно усталого после поездки, – какие-то неприятные, отталкивающие: «плавучая галерея на клоаке», «слепая кишка», «что-то злокачественно-темное, как помои, и тронутое двумя-тремя блестками звезд». Поэт прозревает постепенно, просыпаясь и физически, и душою: «Никакие слова не могут дать понятья о коврах из цветного мрамора, отвесно спущенных в ночную лагуну, как на арену средневекового турнира» – это о дворцах-чертогах на Большом канале; и только потом ощущает: «…И меня коснулось это счастье. И мне посчастливилось узнать, что можно день за днем ходить на свиданья с куском застроенного пространства, как с живою личностью». Это написано 16 лет спустя.
«С какой стороны ни идти на пьяццу, на всех подступах к ней стережет мгновенье, когда дыханье учащается и, ускоряя шаг, ноги сами начинают нести к ней навстречу… Венеция – город, обитаемый зданьями – четырьмя перечисленными и еще несколькими в их роде. В этом утверждении нет фигуральности. Слово, сказанное в камне архитекторами, так высоко, что до его высоты никакой риторике не дотянуться. Кроме того, оно, как ракушками, обросло вековыми восторгами путешественников. Растущее восхищение вытеснило из Венеции последний след декламации. Пустых мест в пустых дворцах не осталось. Все занято красотой».
В цитируемом выше эссе «Охранная грамота», написанном в конце 20-х, Пастернак вспоминает свое короткое пребывание в Венеции в августе 1912 года и пишет, что дважды пробовал выразить свое впечатление в стихах.
Существует два варианта стихотворения «Венеция», 1913 и 1928 года. В первом из них лирического героя пробуждает музыка, гитарный аккорд; во втором – женский крик. Замечу, что почти все поэты «отметили» Венецию в своих стихах визуальными восторгами, и только Пастернак, походя уподобив архитектонику города «размокшей баранке», замыкает впечатление музыкальным (акустическим) образом, таинственными звуками – гитарного перебора, арпеджио, звучаньем мандолины, криком оскорбленной женщины, умолкнувшим отзвуком колокола, стуком оконного стекла.
Венеция не могла не вызвать его искреннего восхищения, но он предпочел сломать стереотип, уничтожить банальное уподобление. Для сравнения: совершенно иным волшебный образ Венеции предстает в стихах того же времени, принадлежащих перу видного переводчика, не печатавшего свои оригинальные стихи до 80-х годов, Сергея Шервинского:
Был благодатный май, когда
под взором звезд
В гондолах плавал я,
свободный, одинокий.
Сползали ветви роз из-за
стены высокой,
И тени белые перебегали
мост.
(«Стихи о Венеции». 1914–1920)
Почему Пастернак внезапно бросил философские занятия в Германии и, повинуясь внутреннему чувству, срочно уехал в Италию (в это время его родители путешествовали по Италии и находились в Пизе, куда он тоже заезжал и останавливался в Марина-ди Пиза)? В эти времена, как замечает в воспоминаниях его петербургская кузина Ольга Фрейденберг (переписка с которой, обнимающая полвека, является важнейшим документом их внутренней жизни), он «переживал большой духовный рост» и выбирал судьбу. Кем стать? Философом, поэтом, композитором? (В поздних комментариях сестра Лидия Слейтер-Пастернак пишет, что в поэзии Бориса Пастернака по наследству соединились живопись и музыка, он всего лишь сменил инструмент.) «По вечерам черная итальянская ночь наполнялась необычайной музыкой – это он импровизировал». В самой Пизе вместе с Ольгой он осматривал собор, падающую башню, изучая «все детали собора, все фигуры барельефов, все карнизы и порталы».
В эссе 1956 года «Люди и положения» («Доктор Живаго» был уже закончен и передан Фельтринелли) Пастернак напишет: «Я видел Венецию, кирпично-розовую и аквамарино-зеленую, как прозрачные камешки, выбрасываемые морем на берег, и посетил Флоренцию, темную, тесную, стройную, – живое извлечение из дантовских терцин» (редкое упоминание Данте Пастернаком). Созерцая Италию, он окончательно выбрал поэзию.
В юношеских опытах прозы, набросках к рассказам Пастернак ищет имя для вымышленного героя – alter ego автора (этим же путем Пастернак и пойдет при поиске имени героя для «Доктора Живаго»). Этот герой – молодой композитор, он живет, по всем признакам, то в Германии, то в Италии, то в Москве, но фамилия у него итальянская – Реликвимини.
В опытах ранней прозы («матерьялах», как он сам их называет) и в «Апеллесовой черте», где описывается литературное состязание, переходящее в реальность, между Реликвимини и Генрихом (Энрико) Гейне состав персонажей космополитический, если судить по звучанию фамилий (кроме уже упомянутых – Македонский, Тальони, Берг, Вурт) и имен (Анжелика, Камилла, Сашка и т.д.). Реликвимини появляется здесь не только в итальянском городском пейзаже (Пиза, Феррара; гостиница «Торквато Тассо»; газета Voce, деньги – лиры и т.д.), но и в московском («Предрассветные телеги неслись мимо юности Реликвимини, и ее сжатый бессонный зевок встречал пахучую холодную столицу, расступившуюся для благовеста и прибытия перелетных колес») и даже в русском лесном пейзаже («Реликвимини входит в лес, тот, что издали казался таким глухим и задержанным, – теперь это сырой подвально-лоскутный осипший полумрак над поганками»).
Эти наброски («матерьялы») складываются в прозаические этюды, один из которых назван Пастернаком так: «Смерть [Пурвита] Реликвимини». Pour vie – означает для жизни, ради жизни. Отрывок помечен 1912 годом, а смерть Пурвита Реликвимини поразительно перекликается со смертью в трамвае Юрия Живаго (отмечено в комментариях Е.Б. и Е.В. Пастернак): «В трамвае плакал и закатывался ребенок… Реликвимини ничего не видел – ему было странно на душе, он понял, что начался отлив, что в будущем – все бескровно; ему вдруг стало жутко – от этой жизни, которая, как негатив, запечатала белое прошлое черной чертой…»), так же как и имя Пурвит соответствует значению Живаго.
Итальянской культурой пронизана «Охранная грамота» – от ночных каналов Венеции до городских площадей Флоренции. Пастернак не просто любуется Италией, он вживе открывает то, что было ему известно по альбомам отца-художника: «Со вкусом ее горячих ключей (живописи Венеции. – Н.И.) я был знаком с детства по репродукциям и в вывозном музейном разливе. Но надо было попасть на их месторождение, чтобы, в отличие от отдельных картин, увидать самое живопись, как золотую топь, как один из первичных омутов творчества».
Спустя 16 лет после итальянского путешествия впечатления его не потускнели – они яркие и свежие. Однако контекст его воспоминаний особый. Изменился не столько его внутренний мир – главное, изменилась его страна. Теперь это не прежняя Россия до 1917 года, не мирная Европа до Первой мировой войны. Ушло «поразительное русское искусство довоенного десятилетия», Серебряного века, которое Пастернак считал продолжением пушкинской культурной парадигмы. Теперь это «годы заката судеб, усталости и упадка»: СССР, конец 20-х, «когда нас развезло жидкою тундрой и душу обложил затяжной дребезжащий государственный дождик». Жизнь проходит в тисках «ужасной системы, захватывающей и подчиняющей себе живую душу, делая ее собственностью, системы еще более ненавистной, чем былая крепостная зависимость крестьян» (в письме к Жаклин де Пруаяр 17 апреля 1959 года). Исчезают из жизни друзья и знакомые. Выстрелом в сердце кончает жизнь Владимир Маяковский. В стихах на его смерть Пастернак сравнивает этот выстрел с действующим вулканом: «Твой выстрел был подобен Этне/ В предгорье трусов и трусих».
Сгущение атмосферы доносов и предательств («заката судеб») Пастернак обозначает косвенно: «Кругом – львиные морды, всюду мерещащиеся, сующиеся во все интимности, все обнюхивающие, – львиные пасти, тайно сглатывающие у себя в берлоге за жизнью жизнь», рассказывая о венецианской щели, куда доносчик мог опустить свой донос; человек, на которого доносили, мог исчезнуть из жизни навсегда (или на четверть века, как исчез отправленный на каторгу и в лагерь Варлам Шаламов). Пастернак в конце 20-х уже не мог прямым текстом высказаться о доносах, лагерях, цензуре – он пишет обо всем этом через образ «щели для тайных доносов» на «лестнице цензоров» – щель изваяна в виде львиной пасти, bocca di leone – упомянутые в доносах лица«загадочно проваливались в прекрасно изваянную щель».
На это же самое время, когда Пастернак работал над «Охранной грамотой», выпадает перемена его личной жизни – бурный роман, развод с женой и новая женитьба на Зинаиде Нейгауз, впоследствии Пастернак, – наполовину итальянке (по матери); Пастернак в письмах родителям сообщал об изменениях своего семейного положения, гордо подчеркивая ее «итальянскую красоту».
Итальянское отчасти происхождение Зинаиды Николаевны никак не влияло на ее убеждения (в «Воспоминаниях» Н.Я. Мандельштам приводит ее слова: «Мои мальчики больше всех любят Сталина, а потом уже меня»). Известно, что она была крайне встревожена тем, что Пастернак передал рукопись «Доктора Живаго» для издания в Италии, не радовалась присуждению Нобелевской премии и на прямой вопрос Пастернака, выедет ли она за границу вместе с ним в случае изгнания из страны, отвечала отрицательно.
Россия, до того СССР, – страна, в которой поэты и их встречи имеют провиденциальный смысл и особые – мировые – последствия.
Так, Ахматова была убеждена, что ее встреча и многочасовой ночной разговор с Исайей Берлиным в Ленинграде осенью 1945 года («Что наша монашенка, принимает у себя по ночам шпионов?» – будто бы сказал на это Сталин, которому донесли о визите) спровоцировали начало холодной войны.
«Дело Пастернака», которое началось с визита Д'Анджело и издания у Фельтринелли, повлияло не только на его судьбу – на перелом в советской культурной политике (так называемой оттепели), на саму историю СССР. На прозрение «левой» интеллигенции – в Италии, Франции, Швейцарии. Оно повлияло на новый период в отношениях в мировой политике – период усиления холодной войны. «Травля его ужаснее того, что произошло в Праге и Будапеште», – из статьи Ариго Бенедетти в римском еженедельнике L'Espresso 9 ноября 1958 года (в Италии в 1958 году в ежедневных газетах, еженедельниках, журналах появилось множество статей о «Докторе Живаго», развернулась крупная дискуссия). Но при всех испытаниях на родине творчество Пастернака, привлекшее к нему и к России мировое внимание, стало прочным мостом, объединившим в середине ХХ века две культуры – русскую и итальянскую.
И, наконец, последнее упоминание об Италии Пастернаком случилось в письме английскому учителю Джону Харрису (шесть писем к нему были опубликованы в Scottish Slavonic Review, 1984, № 3, – перевод на русский язык, любезно предоставленный Еленой Владимировной Пастернак, появится в одном из номеров этого года в журнале «Знамя»). Ощущавший во время травли на родине нравственную поддержку со стороны своих зарубежных корреспондентов, благодарный Пастернак передал Харрису через Жаклин де Пруаяр 5 тыс. долл. – дар на проведение отпуска. «Ошеломленный этим евграфоподобным жестом», Харрис спросил, куда им с женой поэт советует совершить путешествие – в Москву или Рим? Ответ Пастернака от 14 августа 1959 года:«Отправляйтесь в Рим, дорогой друг, и не думайте ни о каком другом путешествии». Это и осталось последним напутствием Пастернака.