В нашей рубрике мы вспоминаем, о чем писала 100 лет назад русскоязычная эмигрантская еврейская пресса. В самой России, где прежде издавалось немало еврейских изданий, 100 лет назад, скорее, было не до еврейских проблем — политических, культурных или научных. Национальные вопросы объявлялись надуманными перед грядущей мировой революцией, сионизм — реакционным буржуазным порождением. Для искоренения всего традиционно еврейского создавались евсекции, еврейские литературу и театр потихоньку начинали душить, с большим трудом удалось покинуть Россию Бялику и другим ивритским литераторам (см. об этом: Моше Клейнман. Наш отъезд из России // Лехаим. 2006. № 9–10).
Но и в эмиграции продолжали кипеть страсти. В «Рассвете», издававшемся теперь в Берлине, меняются редакция и редколлегия, приходят Жаботинский и его сторонники, что отражается на тематике и качестве публикуемых материалов.
Среди представленных сегодня — статья «Деникинщина в Киеве», подписанная псевдонимом Юст. В сущности это пересказ и перепечатка фрагментов воспоминаний эсерки Каховской со сведенным к минимуму комментаторским вмешательством. Личные воспоминания, из непосредственного опыта. Плюс интересная информация о подготовке покушения на Деникина — именно в связи с погромами.
Несколько слов о том, что в публикацию не вошло. Еще до прихода Добровольческой армии Жаботинский вел переговоры с Петлюрой о разрешении организовать отряды еврейской самообороны для защиты от погромов. Петлюра без особой охоты, но разрешение такое дал. Однако вскоре Директория пала. Очевидец событий, знаменитый в будущем карикатурист Борис Ефимов описал смену власти так: «Петлюровский шакал отступил с жалобным воем, испугавшись крупного хищника — деникинского волка». Деникин оказался в чем‑то циничнее Петлюры. За полторы недели до вступления Добровольческой армии в Киев он принял еврейскую делегацию, поднявшую вопрос о неизбежных погромах. Деникин наотрез отказался издавать какие бы то ни было приказы или декларации по этому вопросу (см. об этом: Еврейская делегация у генерала Деникина // Лехаим. 2005. № 12).
За псевдонимом Юст скрывался, судя по всему, Иосиф Шехтман (1891–1970) — один из ближайших соратников Жаботинского. Статья о деникинщине в Киеве не была для него проходной: в 1932 году он опубликовал вошедший во второй том «Истории погромного движения на Украине 1917–1921 гг.» сборник свидетельств под названием «Погромы Добровольческой армии на Украине». Также впоследствии он опубликовал книгу «Погромы на Украине при украинских правительствах» на французском, двухтомную биографию Жаботинского на английском, книги и статьи о проблемах израильско‑арабских отношений и многое другое. Вообще Шехтман играл важную роль в еврейской общественной и политической жизни.
Статья «Наши за границей» восходит к одной из вечных тем еврейской культуры. Кто мы такие? В чем наша общность? Несем ли мы ответственность за недостойных людей из своей среды? Непосредственным поводом для нее послужил выход мемуаров небезызвестного А. Симановича, в которых тот изображал себя вершителем судеб дореволюционной России, конфидентом Распутина и особой, приближенной к престолу, что на современников производило комичное впечатление. Впрочем, среди иностранцев и людей несведущих речистый авантюрист вполне мог поднять свой статус и получить дивиденды. Конечно, он был не одинок, и отнюдь не российскими евреями ограничивалась когорта «ловцов рыбки в мутной политической водичке» в Европе 1920‑х годов. Статья «Наши за границей» звучит в русле отрезвляющей риторики сионистов‑ревизионистов, их призыва заканчивать с фантазиями и обратиться к реальным проблемам еврейского национального движения.
Вечером 18 мая 2022 года в Иерусалиме писатель А.‑Б. Иегошуа — для своих многочисленных друзей просто Булли — вышел на сцену, тяжело опираясь на ходунки, и поприветствовал аудиторию, которая пришла выразить восхищение его творчеством. До него выступали три писателя помоложе: рассказывали, какие персонажи и риторические уловки их вдохновили, приводили цитаты из Булли — у него более двух десятков романов, а также сборники рассказов и пьесы. Ораторы дали понять — обосновывать это было излишне, — что Иегошуа входит в когорту выдающихся писателей, заявивших о себе в первые 30 лет существования Государства Израиль, он, прозаик Амос Оз, поэт Иеуда Амихай и журналист Амос Элон оберегали авторитет сионизма, но в то же время рассказывали на современном иврите не только о всенародных, но и о личных испытаниях.
Также всем присутствующим было известно (он не таил этот факт от журналистов), что у Булли рак пищевода в неизлечимой, прогрессирующей стадии. Модератор вечера, молодой романист Рони Кабан, спросил с ироничной жизнерадостностью (вероятно, рассудив, что Булли это понравится): «Как самочувствие?» Булли, помедлив, улыбнулся: «Хочу умереть, но как‑то не…» Опять помедлил — похоже, мысль, что от смерти можно улизнуть, его позабавила, зал тем временем разразился нервным смехом и осекся. «В моих книгах полно смерти, — сказал он. — Я готов. Аваль ма зе? Но что это такое? Что происходит? Как мы вообще можем умирать?»
Когда он наконец узнал, «что это такое» (скончался Булли меньше чем через месяц, 14 июня, 85 лет), напрашивался вопрос, перестал ли Булли хоть на секунду подыскивать слова. «Именно так он запомнил миг ее смерти, — размышляет Молхо, герой его одноименного романа (1987), — о том, как уходила его жена под симфонию Малера, звучавшую для нее из колонок, — по тем самым тактам, с точностью до ноты, и их повторение могло всякий раз, когда пожелаешь, воссоздать ту финальную сцену в ночном безмолвии».
Молхо «никогда особо не задумывался о таких вещах, как загробная жизнь или реинкарнация, — и впрямь мысленно поблагодарил жену за то, что она чуралась всяческой мистики — впрочем, ее воинственная, ершистая интеллектуальность так или иначе смела бы эту темную нелепицу».
Благоговение Молхо предполагает предвидение. А вскрытое им нравственное противоречие между «темной нелепицей» и «ершистой воинственной интеллектуальностью» выглядит довольно мирным, размышлением для себя, не для других. Но — что типично для прозы Булли — в этом отражалась и борьба общественных тенденций, а она к 1987 году выдвинулась на первый план. Смысл слова «нелепица» в тексте не разъяснен прямо, но под ним подразумевается как автором, так и его персонажем опасность бездумного сползания к религиозной догме. В этом Булли был не одинок. В Израиле 1987 года война культур разгоралась, и Булли, в сущности, никогда не забывал о своей роли в ней.
К тому времени Булли стал прославленным поборником либеральной секулярной израильской идентичности, радел о спасении демократического общества, в том числе путем прекращения оккупации и переговоров о палестинской независимости. Но он смотрел на вещи глубже и потому ввязывался в cпоры, мало чем отличавшиеся от споров, которые век назад вели в захолустных городках черты оседлости просвещенная еврейская интеллигенция — маскилим — и видные раввины. В тех спорах зародился культурный сионизм Ахад а‑Ама, Бялика и других. Они взялись за непростую задачу: сохранить еврейские тексты, толкования закона, музыку — словом, все величие еврейской цивилизации, — но оставить в прошлом ортодоксии, порожденные откровениями древних или словами мудрецов, говоривших от их имени. Булли тоже полагал, что еврейская солидарность, окрепшая в палестинском ишуве, а затем в первые годы существования государства, была современным новшеством: язык, территория, сознание, суверенитет — ну и «ершистая интеллектуальность» открытого общества. Все это предопределило его призвание.
Более того к тому времени, когда Булли писал «Молхо», его тревожило, что все больше израильтян (считай, половина, причем не сплошь состоящая из людей малограмотных) считает, что завоевания 1967 года дарованы в порядке искупления и это дает возможность ортодоксии вернуться. Теократические партии становились союзниками целой череды правительств «Ликуда», а те, в свою очередь, делали фетиш из иерусалимской Храмовой горы и «Иудеи и Самарии», одновременно обхаживая национальное движение ортодоксальных поселенцев (с 1980 по 1988 год число поселенцев на Западном берегу выросло примерно с 10 тыс. до 100 тыс.). В воздухе витал пьянящий дух мессианизма. Казалось, так называемые религиозные сионисты брали верх даже в обосновании возникновения Государства Израиль — у них оно стало всего лишь кульминацией некого стародавнего, отраженного в священных текстах стремления в Сион. И никто (тем паче Булли) не ведал, чем все это кончится. «Я свыкся с тем, — написал он мне в марте 1987‑го, — что мир здесь утром лежит в руинах, а к вечеру расцветает вновь».
К культурному сионизму Булли пришел совершенно самостоятельно, но то, как он примкнул к нему, часто затемняют мифы о происхождении Булли. Он родился в 1936 году. Его отец был из рода потомственных (в нескольких поколениях) иерусалимских раввинов, с корнями в Салониках, а семья матери приехала в 1932‑м из Французского Марокко. И с этим сефардским происхождением носились (в том числе порой сам Булли), словно с чем‑то экзотичным или, как минимум, отличавшим Булли от его друзей‑ашкеназов, европейских иммигрантов из семей сионистов в его родном иерусалимском квартале Керем‑Авраам и окрестностях. Политики и творческие люди сефардского происхождения упорно твердят, что ашкеназская элита обходилась с ними свысока или их третировала, и это давало Булли, выходцу из семьи сефардов, своего рода право шутить на эту тему — над тем, над чем другим шутить не позволено.
Вообще‑то юность его была такой же, как и у его первых друзей (среди них, помимо Оза, также были будущий прозаик Хаим Беэр, критик Менахем Бринкер и журналист Данни Рубинштейн). Всех их подхватила волна «этатизма» начала 1950‑х (того самого, что Давид Бен‑Гурион называл мамлахтиут) — они славили собирание народа, в том числе приезд сотен тысяч сефардим с Ближнего Востока и из Северной Африки — а питались скудно: продукты тогда продавались по карточкам, учились в секулярных школах, но любили массовую культуру, расплывчато отражавшую библейское наследие. (В 1950‑х и начале 1960‑х по радио передавали выступления народных ансамблей, переиначивавших Песнь Песней на свой манер.) Время от времени Булли и его друзья работали на коллективных фермах, готовясь к службе в армии. Считали себя авангардом невиданно нового народа: планы Бен‑Гуриона осуществились, и иврит действительно стал языком, на котором чинили сантехнику, наставляли рога мужьям и зарабатывали шрамы в политических баталиях («Булли был попросту одним из нас», — сказал мне Рубинштейн).
Булли вступил в движение скаутов — наименее идеологизированное из молодежных движений левого толка, служил в десантных войсках (участвовал в синайской войне 1956 года), а затем поступил в Еврейский университет. Коренастый, общительный, пылкий (он шепелявил, тем заметнее, чем сильнее накалялись страсти), Булли изучал философию и литературу, все больше увлекался западными литературными экспериментами, от Альбера Камю до Уильяма Фолкнера. Стал школьным учителем, но и сам лелеял литературные амбиции. (Фолкнер особо пришелся ему по душе, часто говорил он мне, ведь фолкнеровский юг США — мир несчастных семей, мыкающихся в патриархальной культуре, и поднимать очевидные нравственные вопросы тут нелегко, а реалистично передать этот мир лучше всего через многоголосие крайне несхожих персонажей.)
В 1960 году Булли женился на Ривке Карни (Кирснински); ее все называли Ика — так переиначила ее имя маленькая двоюродная сестра. Ика (как рассказала мне та самая двоюродная сестра — Надив Шапира, ныне она хирург‑кардиолог в Делавэре, до сих пор работает, хоть и не на полную ставку) была умница‑разумница; целеустремленная и практичная, но жизнь требовала от нее нежности и сговорчивости, ведь Булли был на редкость неуступчивым, требовал, «чтобы все было по его». Она была на четыре года моложе Булли и только что отслужила а армии. В 1962 году, после публикации его первых рассказов, они с Икой уехали на три года в Париж, где Булли занимался французской литературой, а она начала изучать клиническую психологию и психоанализ (и это во времена, когда большинство израильтян первого поколения все еще считали, что посещать психотерапевта — значит, потакать своим слабостям). Ика получила диплом, Булли как писал, так и писал. Они вернулись в Израиль и в конце концов переехали в Хайфу. Булли стал преподавать в тамошнем только что основанном университете, Ика открыла частную практику. У них родились трое детей.
Познакомившись с ними в 1978 году (тогда я жил в Иерусалиме, куда меня откомандировал один журнал), я счел, что они — родственные души. Они вместе опрашивали новых знакомых на предмет, годятся ли те в друзья, причем о вашей жизни расспрашивала Ика. Булли же оперировал масштабными силлогизмами такого примерно рода: иудаизм гласит то‑то, неевреи считают так‑то, и доводил разговор до спора, а Ика — сама любезность — угощала ломтиками арбуза, приветливо, иронично улыбалась; и то, и другое подкупало. В 2016 году Ика умерла. Даже спустя два года после ее смерти, даже в ресторанах Булли плакал в голос, в очередной раз рассказывая, как ее болезнь захватила их врасплох, как оборвалось время, как ему стало не с кем поговорить. А еще он потерял своего первого, лучшего читателя. Сможет ли он теперь создавать такие же изощренные образы без отклика Ики или предвкушения ее отклика? («В ту минуту, когда умерла моя жена, — сказал он в интервью в 2021 году, — старость навалилась на меня всей своей тяжестью».)
Первый — и очень удавшийся Булли — герой (в рассказе 1962 года «Лицом к лицу с лесом») станет катализатором, вытащит из‑под спуда мысли о Накбе , притом фигура это неоднозначная, если учесть, что страна тогда все еще была в кольце осады. Но, пожалуй, главная новизна этого рассказа в том, что канонические сионистские институты в нем — всего лишь данность твоей частной жизни. В рассказе мы знакомимся с приунывшим студентом — имени ему автор не дает. В поисках уединения (ему никак не удается сосредоточиться на дипломной работе о — ни много ни мало — недолговечных королевствах крестоносцев) он устраивается сторожить лес, посаженный после войны 1948 года на пяти поросших кустарником холмах где‑то между Иерусалимом и морем. Почти сразу же, движимый сопереживанием, он начинает тянуться к немолодому палестинцу (арабу) и его юной привлекательной дочке — уцелевшим жителям деревни, руины которой теперь затерялись в деревьях и лесопосадках. (Во время войны арабу отрезали язык. «Свои или чужие, какая теперь разница?» ) Иногда студент наблюдает, как молодые израильские туристы весело разыскивают исчезнувшую деревню или американские евреи‑филантропы приезжают вешать таблички на деревья, выращенные на их пожертвования для этого национального проекта. Студент, страдающий от недосыпания, жаждущий какого‑нибудь катарсиса, при соседе‑арабе разводит костры с помощью керосина и сухой хвои, словно демонстрируя, что тут можно сотворить. И таким образом, похоже, вдохновляет то, что последовало: а именно поджог, из‑за которого лес сгорает. Студент наконец‑то засыпает, затем его увольняют, и он в перепуге возвращается в Иерусалим. Араба арестовывают.
Трудно понять (как заметил впоследствии сам Булли), что двигало главным героем — то ли политические мотивы, то ли меланхолия студента, чья работа застопорилась. В любом случае в рассказе араб представлен скорее своего рода другим, чем недругом. А спустя 15 лет Булли углубил ту же мысль в своем первом романе «Любовник»: среди его персонажей есть молоденькие парень и девушка — израильский араб и израильская еврейка, увлечение их взаимно, и они впервые предаются страсти. До Булли ни один серьезный писатель не попытался описать на иврите как нечто нормальное такое взаимное вожделение, ломающее межнациональные барьеры. Тот же роман познакомил нас с молодым израильским евреем, вернувшимся из‑за границы: он — так уж случилось — заводит роман с женой начальника, а позднее, уклоняясь от мобилизации на войну 1973 года, находит убежище в ультраортодоксальной общине. Парадоксально, но именно персонаж‑ультраортодокс выражает сомнения в истинности буржуазных свобод, и лучше этих реплик в романе нет.
В 1980‑х, 1990‑х, а затем и в 2000‑х Булли продолжал нарушать все правила: экспериментировал с эпическими сюжетами, порой излагал их от конца к началу или, как в «Любовнике», с самых разных точек зрения; при этом регулярно получал местные и европейские премии. Дань величайшего уважения Булли к Фолкнеру — его исторический роман 1993 года «Господин Мани», роман о нескольких поколениях, рассказанный голосами разных персонажей; в романе 1997 года «Путешествие к концу тысячелетия» Булли изучил корни случаев межэтнического разлада многовековой давности — в нем сефардский взгляд на религию пронизан народным духом, тепл и гибок в противовес холодной, непреклонной ашкеназской схоластике. Эти романы, что неудивительно, подготовили почву, после них Булли мог активно включиться в общественную жизнь, тем более что тогда существовал единственный государственный телеканал, процесс мирного урегулирования шел в гору, и публичные интеллектуалы действительно много значили. Булли стал одним из ведущих поборников дальнейшего развития кэмп‑дэвидских соглашений 1978 года. Состоял в «Партии труда» и громогласно критиковал изнутри ее медлительность, когда ее возглавлял Шимон Перес (по‑видимому, в то время Перес не очень‑то хотел сопротивляться ни движению поселенцев, ни его движущей силе — национальной ортодоксии). Как и Примо Леви, Булли устроил правительству «Ликуда» разнос за ливанскую войну 1982‑го («Именно тогда итальянцы начали меня замечать, и мои книги стали у них бестселлерами», — сказал он мне).
Пожалуй, есть соблазн увидеть связь между прозой Булли (где встречаются искусно написанные персонажи, часто отстаивающие идеологические и религиозные взгляды, чуждые автору) и его эссе и безапелляционными, как может показаться, публичными заявлениями, но, на мой взгляд, такой подход неверен. Его проза — лучшее свидетельство искренности его публичных заявлений, укорененных в культурном сионизме его молодости с его демократическими идеалами, то есть в «ивритской атмосфере» (как называл ее Ахад а‑Ам), призванной предоставить каждому возможность выразить его своеобычность. При мне Булли никогда не употреблял термин «культурный сионизм» и не цитировал сионистских мыслителей; к тому же он был нетерпелив — и оттого и не желал тратить время на чужие кредо, когда можно прямиком изложить свое. В 2010 году, выступая в Хайфском университете, он сказал, что о своей приверженности сионизму для проформы заявляют все политические партии — он уподобился «кетчупу, которым сдабривают все что ни попало». Тем не менее, особенно в зените своего влияния, Булли по‑прежнему дорожил культурным сионизмом и стал в некотором роде его рыцарем. За это его упрекали как евреи диаспоры, так и израильские арабы: первых он бранил за то, что они не перенимают израильтянство, а вторых — за то, что они имеют наглость его перенимать.
Об его трениях с первой из этих групп я могу рассказать по личному опыту. Спустя год после нашего знакомства я вернулся в Америку — как оказалось, на 20 лет — и ежегодно навещал Булли и Ику, обычно, когда приезжал по журналистским делам за казенный счет. Булли доброжелательно расспрашивал меня о процессе мирного урегулирования или политике Америки, но всякий раз сбивался — недоумевал, как я могу быть счастлив вдали от израильских дебатов и ивритской культуры. Похоже, его среди всего прочего тянуло ко мне, как евангелических христиан к грешникам, которые услышали благую весть, но вместо того, чтобы спастись, все жмутся и мнутся. Когда в начале 1980‑х я написал «Трагедию сионизма» — в основном, чтобы отдать дань Булли, Бринкеру, Элону и другим позабытым ивритским демократам, Булли прочел рукопись (по‑видимому, она произвела на него благоприятное впечатление), вызвался дать хвалебный отзыв для обложки, но посоветовал подыскать другое, не столь бередящее душу название. Ему понравился вариант «Сионизм: трагедия одной революции» — вполне сносный, но, что важнее, указывавший на подоплеку его отчаяния. Подлинный сионизм, революционный сионизм, сказал он мне, в Израиле стала затмевать некая ушлая версия старой диаспоры о народной общности : еврейский народ она рассматривала как племя, притязающее на уникальность и исключительность, но в то же время притязающее на откровение и завет, полагающие себя общечеловеческими. («Берни, от этой смеси у гоев шарики за ролики заходят!»)
В 1984 году Булли написал самое знаменитое свое эссе — «Бе‑зхут а‑нормалиут» («Хвала нормальности»); в нем он восславил попытки сионизма преодолеть в прошлом эти претензии. Еврейский народ, лишенный откровения — секулярное израильтянство, опирающееся на политический суверенитет, — это, пожалуй, ближе к «еврейству в полной мере», к тому еврейству, которое будет более результативно и долговечно, чем «частичное еврейство» синагог и заповедей. Кроме того, Б‑г Израиля давно уже превратился в причудливый предмет старины. Израиль обещал нравственное совершенствование или, по крайней мере, более основательное следование нравственным принципам. («Я должен претворять свое еврейство в жизнь, и это сказывается в том, берегу ли я окружающую среду, как я содержу тюрьмы, как я не позволяю силам обороны преступать законы морали», — сказал он в Хайфском университете.)
Эти доводы, во многих отношениях тенденциозные, отнюдь не ласкали слух американских евреев (или друзей). Мыслимо ли применять термин «в полной мере» к любому опыту национального самосознания? Разве американский либерализм не предполагает следование нравственным принципам? Разве современный иврит — не помесь языков? Тем не менее Булли, невзирая ни на что, гнул свою линию; а американские синагоги — в них почитают израильских знаменитостей и, как ни странно, тянутся к оппонентам‑сионистам — приглашали его снова и снова.
Аудитории израильских арабов досаждали ему сильнее. Если вы пеняете диаспоре, что она упускает свое счастье, не приобщаясь к Израилю как к более целостному, поднявшемуся на новый уровень иудаизму, почему бы вам не принять с распростертыми объятиями арабов из вашей же страны: ведь в большинстве своем они родились в Израиле, на иврите говорят, как на родном языке (собственно, владение ивритом для них — вторая натура), и претендуют на то, чтобы стать не только равноправными гражданами, но и носителями подлинной израильской культуры? Казалось, Булли не видел этих противоречий или, как минимум, не желал признавать, к чему они могут привести. Совсем как Фолкнер (тот четко знал, чем ему омерзителен юг, но при всем при том чересчур любил во всех ее мелочах тамошнюю жизнь и потому считал, что интеграция слишком уж быстро все меняет), Булли мог себе представить, как секулярная ивритская республика сумеет ассимилировать, к примеру, 1 млн иммигрантов из бывшего СССР (большинство из них буквально не имело понятия об иудаизме), но не мог себе представить, как могли бы ассимилироваться израильские арабы. Возможно, в персонажи ивритской литературы они годятся, но могли бы они стать еще и ивритскими писателями?
В 1985‑м этот вопрос был уже не гипотетическим: начинающий израильский писатель араб Антон Шаммас на страницах иерусалимской политической газеты ратовал за плюралистическое определение израильской нации — эта нация учтет опыт и голоса общин израильских арабов и палестинцев. Булли (а Шаммас был с ним знаком и уважал его) ответил в печати с нехарактерной для себя беспардонностью: мол, если Шаммас хочет «жить в государстве с палестинским характером, изначальной палестинской культурой», то пусть «встанет, соберет свои пожитки и переселится на сто метров восточнее, в независимое палестинское государство, которое будет существовать бок о бок с Израилем». Затем Шаммас выпустил лирический ивритский роман «Арабески», где был выведен довольно самоуверенный хранитель чистоты культуры — прототипом его, очевидно, был Булли. В 1987 году Шаммас и его жена, родившаяся в кибуце еврейка, переехали, но не на восток, а в Анн‑Арбор.
Шаммас и Булли так и не помирились. «Мы не разговаривали с лета 1993 года», — написал мне недавно Шаммас. (Булли — «замечательный писатель, автор, например, “Молхо”», но в то же время «публицист он однолинейный, не слышит никого, кроме самого себя».) Однако уважение Булли к демократии вкупе со всеми ее недостатками вошло в противоречие с его отношением к статусу израильских арабов в культуре страны, а в конце концов возобладало над его стремлением защитить еврейскую национальную автаркию. Обнаружив какой бы то ни было нравственный императив, он не мог не довести его до логического конца, пусть даже самого сурового, и ожидал, что и мы поступим так же. В 2016‑м, потеряв всякую надежду на процесс Осло или победу в войне культур, Булли публично призвал преобразовать Израиль и Палестину в единое, двунациональное государство — то есть к урегулированию по принципу «два народа, одно государство», как его называют. В его последнем произведении — пьесе, написанной в последние месяцы жизни, — беседуют раввины, и один сообщает, что поступило загадочное предложение — им Булли, очевидно, гордился — построить новый еврейский Храм, причем не на Храмовой горе в Иерусалиме, а вне Старого города — у гробницы Авессалома: пусть возвышается, как часовой, над ковром из надгробий — еврейских и арабских — в долине под Масличной горой. Такой храм был бы памятником былым мечтам умерших.
Если культурный сионизм Булли вел к некой логической кульминации, то она и была израильтянством, обогащенным еврейскими символами, но не пресмыкающимся перед еврейским мироощущением; Израиль, где на просторе арабы, как и все граждане, пользовались бы ивритом, жили свободно и так, чтобы заслужить в конце пути погребение в освященной земле. Политическая концепция Булли не отличалась продуманностью и походила на этакое лоскутное конфедеративное устройство. Впрочем, в любом случае, он не придавал большого значения политическим структурам. «Что нам нужно — это всего‑навсего взять американскую конституцию и применить ее к Израилю и территориям», — сказал он, когда мы с женой навестили его в последний раз в мае, за неделю до того самого иерусалимского выступления. Мы должны понять, продолжал он, что «мусульманин тоже может быть частью еврейского народа» (подразумевая под еврейским народом, само собой, израильский народ в его развитии).
В Израиле, сползающем, как уверяют нас организаторы соцопросов, вправо, эта картина будущего может показаться нереальной. Но ничего нереального в ней нет. Она претворяется в Хайфе и не только в Хайфе. Она сквозит между строк в романах Булли и вообще в литературе. Некоторые израильтяне, возможно, соскальзывают вспять, к досионистским понятиям народной общности и богоизбранности, и даже называют их сионизмом. Они не могут остаться на такой позиции и пережить эклектичность народа. «Это безнравственно — этот союз религии и нации», — сказал нам Булли. Древняя идея народной общности породила «больной народ, взвинченный народ» — продукт с производственным браком. Чтобы его исправить, необходима идея Израиля или, по крайней мере, его изначальная идея.
«С ним нужно поступить, как с бракованным автомобилем, — отозвать на завод и доработать», — сказал Булли.
Год назад, 14 июня 2022 года, ушел из жизни писатель Авраам Б. Иегошуа (1936–2022)
Шесть лет назад, когда я трудился, как одержимый: надо было позарез завершить книгу «Сионистские идеи», младший редактор, отряженный согласовывать — задача не из легких! — тексты с 168 авторами, написал мне по электронной почте: «А.‑Б. Иегошуа недоволен вашим выбором. Он сказал, что хотел бы поговорить с автором напрямую. Вот его телефон».
Занервничав, я набрал номер и, к удивлению Иегошуа, обратился к нему на иврите. «Но книга на английском?» — спросил он. Я ответил утвердительно. «А вы, собственно, где? В Америке сейчас глухая ночь». Я сказал: «Я тут, рядом, в Иерусалиме. Семь лет назад я и моя семья совершили алию».
«Ну тогда дело в шляпе, — сказал он. — Не можем же мы разговаривать о сионизме по телефону! О сионизме надо разговаривать лицом к лицу, на свежем воздухе, на природе! Мы можем встретиться в этот четверг в национальном парке в Рамат‑Гане, в шесть?»
Когда я туда приехал, Булли (он настоял, чтобы к нему обращались именно так) закидал меня вопросами: и о моей жене, и о детях, и о нашей алие, и о моей работе. А потом не таясь поделился историей своей жизни. Упомянув о своей недавно умершей жене, докторе Ривке Кирснински, он прослезился. Мы сели на скамейку и нежданно стали общаться на другом уровне, между нами обнаружилось сродство. Но, как я вскоре понял, таков был Булли. Человек глубокий, он вместе с тем не замыкался в себе.
Наконец, когда мы расположились на скамейке в красивой роще, Булли посмотрел на меня и сказал: «Проблема вот в чем». Изначально я предлагал включить в книгу отрывок из его спорной речи 2006 года на праздновании 100‑летия Американского еврейского комитета : она навлекла на Иегошуа лавину критики. «Чтобы избежать непонимания, скажу сразу. Я не извиняюсь ни за одно свое слово», — заявил он. Но не преминул добавить: «Я просто считаю, что эта лекция не в полной мере отражает мои сионистские взгляды».
Я удивился. Я прочел несколько — хоть и не все из 11 к тому времени опубликованных — романов Иегошуа. А также некоторые из его статей в прессе и кое‑какие из обнародованных им воззваний, особенно совместные с Амосом Озом и Давидом Гроссманом воззвания этой «святой троицы» израильской литературы. Но мне казалось, что к сионизму он обычно апеллировал, когда проклинал «оккупацию» или оспаривал позиции американских евреев.
«Я прочел о сионизме больше тысячи лекций — на иврите, на английском и на французском, написал о нем десятки статей, — как бы между прочим пояснил он. — Да, я охотно включил бы в вашу книгу кое‑какие отрывки из моей речи перед Американским еврейским комитетом, но, полагаю, сионизм этим не ограничивается».
Так начался наш импровизированный сионистский салон под открытым небом.
«Я мизрахи, а значит, могу смотреть со стороны и отчетливее видеть наши неудачи — коллективные неудачи евреев, особенно в том, что касается сионизма, — начал Иегошуа. — Еврейский народ потерпел неудачу. Сионизм был чисто маргинальным движением; в 1900 году менее 0,5% евреев — менее 0,5% от 17 млн — жили в Палестине. Тогда сионизм сплачивал лишь в одном смысле — нелюбовь к нему объединяла: нас ненавидели религиозные, реформаторы, сторонники ассимиляции, социалисты‑бундовцы — все‑все. Тем не менее сионизм достиг успеха, хотя так никогда и не получил на это разрешения по всей форме от еврейского народа. Мы уловили момент, а затем предписали остальным евреям догонять нас, особенно после Шоа».
«Мы не предугадали Войну Судного дня — войну, которую мы выиграли, и об этой оплошности никак не можем забыть. Но мы также не смогли принять сионизм или, по крайней мере, предугадать то, что уже назревало в Европе, как же расценить эту нашу оплошность? — Иегошуа вздохнул. — За пять лет мы потеряли треть народа. Делаем вид, что мы нормальные, но куда там. Ковыляем на одной ноге — другая ампутирована, сердце разбито. И все равно большинство из нас не сознает, что от горы Синай — прямая дорога к Аушвицу».
Попытавшись разъяснить, в чем идеологическая основа его критики американского еврейства, он продолжил:
«Принадлежность к любому народу — все равно что принадлежность к семье. Она обусловлена не верой или какими‑то идеями, не обусловлена хорошим поведением; нет, она безоговорочна. А вот вам наша старая, она же новая еврейская проблема: без родины нет народа. Родина — основа народа. Родина — территория, которая предопределяет характер своих обитателей и превращает их в народ. На иврите слово “моледет” — “родина” — родственно слову “рождение”, чему‑то абсолютно первичному, даже более первичному, чем “дом”. Человек может менять привычки, взгляды, религию, культуру, даже язык, но родина — это нечто неизменное, предопределяющее, закладывающее основы».
«Увы, поскольку после голода Яаков и его сыновья покидают страну и — таков их выбор — не возвращаются, еврейский народ рождается не на своей родине. Даже Тора, это духовное “удостоверение личности” еврейского народа, открылась ему не на родной земле, а на ничейной земле, в пустыне. Поэтому возникает вопрос: так ли уж прочно срослась — или была спаяна — национально‑религиозная идентичность?»
«Более того, вожделенная родина превращается из чего‑то естественного и первичного в Землю обетованную — землю, которую вы получите при условии хорошего, высокодуховного поведения. Разрешение Б‑жие на жизнь в изгнании было выдано уже на горе Синай. Этот разлад, начало которому положено на горе Синай, и доныне подтачивает национальную идентичность еврейского народа. Значение родины как неотъемлемого ингредиента национальной идентичности умаляется — а для еврейской идентичности это равносильно яду. Евреи разбрелись по национальным идентичностям, меняют одну гостиницу на другую, а потом с подъемом распевают “в следующем году в Иерусалиме” во славу своей виртуальной родины».
«И только когда в конце XIX века поднял голову кровавый секулярный националистический антисемитизм, евреи, менявшие одну гостиницу на другую, начинают преодолевать свое презрение к сионистам — этим маргиналам. В конце концов сионистское движение и Государство Израиль достигли успеха. Оглянитесь‑ка вокруг. Невзирая на все проблемы, посмотрите‑ка: даже арабы вписываются в общество. Примите во внимание: 52% израильских арабов гордятся этой страной. Не знаю, гордятся ли нашей страной хотя бы 52% израильтян. Заголовки газет об этом не оповещают, но перед нами чудо».
«Но это слово, “сионизм”, — кто им только не пользуется, все поголовно, наши друзья и наши враги, прибегают к нему, чтобы — это уж как им заблагорассудится — благословить нас или проклясть. Но оно теряет смысл, если не дать ему определение, не ограничить его. Сионизм не может включать в себя все. Вот это дерево или эта чашка кофе — они есть то, что есть, с сионизмом сложнее».
Перейдя к сути своих лекций на трех языках о сионизме (он читал их много лет студентам, офицерам ЦАХАЛа и коллегам — университетским преподавателям), он прибегнул к определениям: «Первоначально сионистом звался тот, кто хотел создать на Земле Израиля еврейское государство или поддерживал его создание. С 1948 года сионист — тот, кто разделяет принцип “Государство Израиль принадлежит не только его гражданам, но и еврейскому народу”. На практическом уровне это обязательство отражено в Законе о возвращении». А затем добавил: «Если израильтянин не понимает этой двойственности, не осознает, что евреи диаспоры — совладельцы нашего государства, то, может быть, он и хороший гражданин. Мне он может быть симпатичен. Мы можем вместе пить кофе. Только он не сионист».
Ополчившись против священной коровы ранних сионистов (они стремились изгнать из себя старого сломленного жизнью ида , все равно как изгоняют бесов), он заявил: «Ненавижу понятие “новый еврей”; в нас доныне есть очень много от “старого еврея”. И речь не о том, чтобы быть хорошим евреем. А о том, что надо быть евреем целиком и полностью. В Израиль приезжаешь, чтобы подняться на более высокую ступень в иудаизме, найти свою идентичность, найти смысл жизни, разговаривать на еврейском языке, полностью вжиться во все это. Если ты хочешь поучаствовать в этом приключении по всей программе и наконец‑то взять на себя ответственность за судьбы еврейского народа, твое место здесь и только здесь».
«Наша связь как народа с нашей родиной как территорией весьма слаба, а все из‑загоры Синай, и это побуждает меня непредвзято смотреть на решение палестинской проблемы путем создания некой двунациональной структуры или конфедерации. Но именно мое страстное желание быть евреем целиком и полностью привело меня в 2006 году к тому столкновению относительно американского еврейства».
«Почти все евреи диаспоры, живущие в Америке и Европе, глубоко лояльные граждане этих стран с нееврейским большинством, уже отделили свою еврейскую религиозную идентичность от своей нееврейской гражданской национально‑государственной идентичности: то, что спаяно на Синае, распаялось».
«Я совсем другое дело: я израильтянин. Я таков, какой есть. У меня есть страна. Есть язык. Есть народ. Есть система установлений. Я живу реальной жизнью, как норвежец, как датчанин. Я не могу быть датчанином».
«Если спустя 100 лет Израиль будет существовать, а евреев диаспоры не останется, я скажу, что это нормально. Плакать по диаспоре не буду. Почему? Потому, что для американцев совершенно естественно — стать американцами».
Затем, вторя своей тираде 2006 года, но менее желчно, он сказал:
«Я израильтянин, и это моя кожа, а не мой пиджак. Евреи диаспоры меняют пиджаки от страны к стране; а у меня есть моя кожа, территория, запах этой территории, запах языка — все это и есть моя идентичность, не зависящая от религии».
«Вот что меня возмущает, вот отчего я мечу громы и молнии. В последнее время американские евреи заявили, что Израиль им надоел. Они все больше отстраняются от Израиля. После войны 1967 года они восхищались Израилем».
«Теперь связь с Израилем не красит. Очень уж много проблем. Евреи диаспоры не могут гордиться Израилем так же, как 30 лет назад, и потому отстраняются от него. Ну а быть евреем для них — это прочитать очередную книгу по истории и посещать синагогу».
«Разница между ними и мной в том, что я женат, а они, скажу без обиняков: лишь подумывают — и то не всерьез — о женитьбе».
«В Израиле нас связывают друг с другом нерушимые отношения; мы живем точно так же, как живут вместе, в горе и в радости, граждане любой суверенной страны. Управляют нами евреи. Налоги мы платим евреям. Судят нас в еврейских судах, призывают в еврейскую армию, евреи обязывают нас защищать поселения, которых мы не желали, либо — в ином случае — опять же евреи силой выдворяют нас из поселений. Евреи определяют судьбу нашей экономики. Евреи определяют социально‑бытовые условия в нашей стране. И все эти политические, экономические, культурные и социальные решения создают и формируют нашу идентичность, а она, хоть и содержит кое‑какие первичные элементы, вечно находится в динамичном процессе перемен и коррекции».
«Это контекст совершенно иного рода. Евреи диаспоры не принимают никаких решений, которые были бы решениями еврейского народа. Они просто играют в еврейство — вставь вилку в розетку и играй».
«Боль и разочарование уравновешиваются радостью от свободы, которую получаешь, пребывая в собственном доме. Родина, национальный язык и система установлений — основополагающие части национальной идентичности любого человека. В моем понимании еврейские ценности хранятся вовсе не в затейливой коробочке со специями, которую открывают только на шабат и в праздники, чтобы ощутить их сладостный аромат, — нет, они в реальности нашей будничной жизни с десятками проблем, которая формирует и определяет, в горе и радости, эти еврейские ценности.
«Если “израильство” — только костюм, а не ежедневная проверка на чувство нравственной ответственности в горе и в радости, на еврейские ценности, тогда не стоит удивляться, что бедность ширится, общественное неравенство усугубляется, а жестокости по отношению к народу, находящемуся под оккупацией, творятся с легкостью и без угрызений совести. Однако быть евреем целиком и полностью — значит, стараться достичь той спаянности, которая не вполне удалась на Синае, и найти нашим текстам, нашему прошлому, нашей идентичности такое применение, чтобы мы исполнились величия, надежды и утешения теперь, когда, пройдя изнурительный путь, мы наконец у себя дома».
Едва мы закончили, я уселся в кафе «Какао» в том же парке и внес эти заметки в компьютер — частично переводя с иврита, частично включая в окончательный текст некоторые тирады из его речи в АЕК и других выступлений, которые он повторил в нашем разговоре, — так делают все выдающиеся учителя. Я поблагодарил его за столь «грандиозное интеллектуальное, духовное и личное приключение», добавив: «И вы были абсолютно правы. Для этой темы прогулка в парке подходит намного лучше». Он тоже сказал, что получил удовольствие от разговора и продолжит попытки «заразить меня» своим сионизмом.
Я предложил включить текст, приведенный выше, в «Сионистские идеи», озаглавив его «Прогулка в парке с А.‑Б. Иегошуа». Иегошуа воспротивился. Он же был писатель — ему хотелось, чтобы публиковались отрывки из его текстов, а не тирады из его выступлений.
Спустя несколько дней мы встретились у него дома. И, просмотрев несколько статей на иврите и английском, скомпилировали из них убедительную статью о «Радости от свободы, которую получаешь, пребывая в собственном доме».
Мир скорбит по блестящему писателю и видному публицисту, критиковавшему Израиль изнутри. Я же скорблю по доброму другу, великому человеку и подлинному сионисту.
Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..