Ботинок
Жуткая история, но это наша история. Кстати, известная, ничего нового. Что удивляет - к каждой волне новоприбывших неприятие, но, конечно, не сравниваем.
Владимир Лазарис
«Простите, что мы не знали»
После окончания Второй мировой войны десятки тысяч евреев, переживших лагеря смерти, оказались в лагерях для перемещенных лиц. У них не было ни дома, ни семьи, ни родных, и они не могли даже подумать о том, чтобы остаться в Германии или вернуться в свои страны. Многие хотели в Эрец-Исраэль, куда англичане их не пускали.
В октябре 1945 года Бен-Гурион впервые приехал в лагеря для перемещенных лиц в Германии. Он решил использовать их обитателей, как главный козырь в борьбе за создание независимого еврейского государства.
Бен-Гурион рассказал об увиденном и услышанном на заседании правления Сохнута, и примерно то же самое секретариат Рабочей партии узнал от посланца Сохнута в Европе. «Тот факт, что кто-то был в концлагере, вовсе не дает ему право автоматически попасть в Эрец-Исраэль, – сказал посланец Сохнута. – Если мы привезем все эти лагеря, нам конец».
Но Бен-Гурион от своего козыря не отказался, и с января 1948 года по июнь 1949 года в Израиль прибыли двести тысяч евреев, переживших Катастрофу. Они составили половину всех новых репатриантов за эти полтора года.
Люди без возраста, изможденные, с желтушным цветом лица, беззубые, с синими номерами, вытатуированными на руках, они казались выходцами из ада или сбежавшими из сумасшедшего дома. Особенно сабрам, которые не совсем точно знали, что происходило в Европе с сентября 1939 года по май 1945 года: в это время в Эрец-Исраэль хватало своих событий. Хватало и тех, кто теперь хвастал правотой сионистского движения и напоминал живым скелетам: «Мы же вам говорили, а вы нам не верили. Мы вас звали, а вы не приехали». И при робкой попытке тех, кто выжил, рассказать, что с ними было «там», они услышали: «Надо было сражаться». Пущенное с ужасающей легкостью в листовке командира партизанского отряда, поэта Аббы Ковнеры определение «как овцы на бойню» надолго определило отношение сабров к Катастрофе.
Один из лидеров Рабочей партии Ицхак Табенкин написал: «Как же еврей, который рыл себе могилу, не схватил лопату и не проломил голову немцу?» Для Табенкина, как и для многих других, Катастрофа европейских евреев была абстракцией: ее масштаб, ее ужасы были непостижимы.
Хотя члены Рабочей партии знали гораздо больше остальных граждан, но и для них события делились на происходившие «там» и происходившие «тут».Там война закончилась, тут она только началась.
Поэтому Моше Шарет жаловался, что из Европы присылают «нежелательный элемент». Министр абсорбции Моше Шапира настаивал на «селективной репатриации» и жаловался, что «присылают всяких калек, тогда как нам нужны молодые люди призывного возраста, пригодные для войны (…) Конечно, если мы решим, что можно привозить кого угодно без всякого предварительного отбора, мы набьем много кораблей, но сейчас мы отбираем только тех, кто нам подходит, а не тех, кто помешает нам вести войну».
А Бен-Гурион требовал присылать «не стариков и детей, а молодых людей в возрасте от восемнадцати до тридцати пяти лет, способных держать в руках оружие».
Среди обитателей европейских лагерей для перемещенных лиц было немало больных, которые шли на любые ухищрения, чтобы избежать медицинских проверок представителей Сохнута. Те, кто прошел селекцию в Освенциме, знали, что новая селекция помешает им попасть в Эрец-Исраэль. Один из врачей, работавших в лагерях для перемещенных лиц, написал в Израиль министру здравоохранения и Центру больничных касс: «Часть больных, перепуганная тем, что им придется остаться на территории Германии, сумела репатриироваться без разрешения отдела репатриации Сохнута. Этот страх до того силен среди тех, кто был в лагерях смерти, что против него бессильна любая логика, и больные не желают думать о том, что могут заразить других».
По мнению Бен-Гуриона, кроме заразных болезней, тысячи бывших лагерников могли серьезно подорвать мораль молодого государства, а также повредить в деле воспитания нового еврея. Выступая на заседании ЦК Рабочей партии в июле 1949 года, Бен-Гурион сказал, что новоприбывшие – «трудные и плохие люди, эгоисты», иначе они не вышли бы живыми из лагерей. В том же году он планировал послать бывших узников в своего рода военный лагерь, где можно будет «избавиться от деморализующего элемента». Один из коллег Бен-Гуриона по партии сравнил переживших Катастрофу с «большим комом теста, которое надо раскатать до ровной массы». А глава поселенческого отдела Сохнута Леви Эшколь сказал, что «Эрец-Исраэль не сможет абсорбировать еврейских сумасшедших со всего мира».
Спустя годы в оправдание такого отношения к пережившим Катастрофу была создана легенда о том, что в Войне за Независимость победили только сабры, так как евреи, пережившие Катастрофу, не умели и не хотели сражаться.
Но факты опровергали эту легенду: во время Войны за Независимость выходцы из ада прямо с корабля отправлялись на фронт и сражались так же героически, как и сабры. Не говоря о том, что добровольцы-евреи из разных стран составили треть ЦАХАЛа и хотели служить только в боевых частях.
По инструкции новые репатрианты должны были пройти необходимую военную подготовку до отправки на фронт, но на это не было времени. К ним полагалось относиться «с должным вниманием и уважением и сделать все необходимое, чтобы они почувствовали, что вернулись домой».
В 1948 году был принят закон об освобождении единственных детей от службы в боевых частях. Он касался только тех детей, «чьи родители жили в Эрец-Исраэль», то есть только уроженцев страны. Не говоря уже о явной дискриминации новых репатриантов, закон не принимал в расчет, что евреи, пережившие концлагеря, были не только единственными детьми, но во многих случаях – единственными оставшимися в живых продолжателями рода, сгоревшего в крематориях Освенцима.
Военкоматы и канцелярия Бен-Гуриона были завалены душераздирающими прошениями не посылать на фронт «единственного ребенка, кроме которого у меня больше нет никого в мире».Почти все прошения остались без ответа. В лучшем случае на них стояла резолюция «Отказать».
С другой стороны, освобождение от службы всех, кто имел на это право, могло привести к расформированию целых армейских соединений в самый разгар тяжелейшей войны.
Неадекватное отношение к Катастрофе и полное непонимание психологического состояния переживших ее новых репатриантов привели к появлению инструкции министра обороны о гебраизации фамилий всех мобилизованных солдат, и в армии была создана специальная комиссия, помогавшая солдатам выбрать новую фамилию. В инструкции говорилось, что «желательно сменить немецкие, англосаксонские, славянские и прочие фамилии на ивритские, потому что ЦАХАЛ должен стать ивритским не только по духу, но и по всем внешним признакам». Поэтому всем, кто хотел походить на сабров и делать военную карьеру, пришлось менять фамилии. Даже тем, для кого она осталась единственным связующим звеном с прошлым.
Позднее Бен-Гуриона обвиняли еще и в том, что европейские евреи были для него «пушечным мясом», которое командиры не жалели в самых безнадежных и опасных операциях.
Бывшие лагерники, служившие и воевавшие наравне с сабрами, были лишены равенства и в палатках, и в окопах. В январе 1949 года в газете одной из бригад ЦАХАЛа писалось о тоске по тем временам, «когда мы все были закадычными друзьями, сидели у одного костра, травили байки и кейфовали. А сегодня есть «мы» и «они», и что общего между нами?».
Если бы «они» умели читать на иврите, то узнали бы, что их называли «пыль человеческая», «эгоисты», «паразиты», а также, что «за годы пребывания в лагерях уничтожения у них выработались такие чуждые нам качества, как чрезмерная забота о куске хлеба и недоверие к ближнему».
Стоило сабрам впервые услышать, из чего в Освенциме изготавливали мыло, как «мыло» стало прозвищем евреев, переживших Катастрофу.
Другое прозвище появилось после того, как оказалось, что «мыло» сражалось в партизанах. «Парти-вус?» – спрашивали сабры.
Психологическое исследование, проведенное в ЦАХАЛе в те дни, показало, что ЦАХАЛ не сумел решить вопроса интеграции в израильское общество новых репатриантов.
Киббуцы же выступали против мобилизации новых репатриантов в армию, потому что хотели заполучить их к себе. В борьбе за новых репатриантов не раз возникали стычки между киббуцниками и военными, и тогда приходилось вмешиваться военной полиции. Но мало кто из новых репатриантов пошел в киббуцы: обязательный в те годы забор из колючей проволоки вокруг киббуца был слишком болезненным напоминанием о недавнем прошлом. А те, кто все-таки решили попробовать киббуцной жизни, поначалу были приняты очень тепло, но скоро отношение к ним изменилось: их упрекали в замкнутости, нежелании разделять заботы коллектива, участвовать в общих собраниях и в культурной жизни.
Враждебность к новым репатриантам выросла до того, что в некоторых киббуцах предложили открыть для них отдельные столовые. В письмах к знакомым новые репатрианты жаловались, что «киббуцники с утра учатся, а потом работают. А мы работаем с самого утра. Мы живем в палатках и в бараках, а они в домах. У нас нет ни радио, ни шкафа, ни занавесок».
Новые репатрианты жаловались на равнодушие со стороны старожилов, а старожилы – на нежелание новых репатриантов учить иврит. Кончилось тем, что половина новых репатриантов ушла из киббуцов.
В 1949 году около трети населения Израиля высказалось за то, чтобы регулировать репатриацию.
Среди переживших Катастрофу было немало образованных людей и профессиональных специалистов в разных областях, но несколько лет в лагерях для перемещенных лиц убили в них желание работать. При своей ранимости и подозрительности они не ждали ничего хорошего от новой страны, о которой к тому же знали очень мало.Например, они были уверены, что Израиль должен им заплатить за все пережитые страдания и взять на себя их содержание.
Другой пример. Узнав, что арабы бегут из своих домов, бывшие лагерники тут же захватили их и жили там без воды и электричества, вступая порой в драки с демобилизованными солдатами, которым тоже не хватало жилья. Дело дошло до того, что военная полиция выставила охрану у брошенных арабских домов, а в Яффо даже был введен комендантский час, и часть евреев силой выселили из захваченных домов.
Большинство населения было против газет на идише, который Бен-Гурион назвал «чужим языком, режущим слух». Новых репатриантов с номерами на руках старожилы не приглашали к себе, а если с ними где-то и заводили разговор, то начинали с вопроса: «Как же вы остались в живых?» Сабры могли подразумевать под этим что угодно, но пережившие Катастрофу воспринимали их вопрос, как упрек и обвинение. Евреи перестали понимать друг друга. Это привело к тому, что более двадцати тысяч евреев, переживших Катастрофу, эмигрировали из Израиля.
Пережившие лагеря смерти стояли в очередях в больничных кассах, чтобы вытравить лагерные татуировки: они хотели стать такими же, как и все. Но вытравление татуировки не помогало. И пережившие Катастрофу замкнулись в себе.
В трудные 50-е годы свою лепту в общий кризис внесли репарации из Германии, которые неожиданно дали возможность новым репатриантам кое-как встать на ноги. Теперь им
завидовали и еще больше недолюбливали.
Прошло еще несколько лет, и в Израиле прогремело «дело Кастнера».
После немецкой оккупации Венгрии председатель комитета по спасению венгерского еврейства Исраэль Кастнер вступил в переговоры с Адольфом Эйхманом, целью которого было обменять миллион венгерских евреев на десять тысяч грузовиков для вермахта. Немцы назвали эту операцию «Кровь за товары». По поручению Эйхмана Кастнер ездил в Швейцарию, однако союзники на эту сделку не пошли. Но Кастнеру удалось заключить другую сделку: Эйхман согласился утвердить его поименный список из расчета по тысяче долларов за голову. В список вошли тысяча шестьсот восемьдесят шесть евреев, включая всех родственников Кастнера. Этот документ до сих пор называется «список Кастнера». Вошедшие в него евреи выехали из оккупированного Будапешта в 1944 году и остались живы.
После войны Кастнер с женой и дочерью поселился в Израиле, стал активным членом правящей Рабочей партии и хотел баллотироваться в кнессет. Но в 1953 году его обвинили в сотрудничестве с нацистами, якобы ускорившем гибель семисот тысяч венгерских евреев, от которых Кастнер утаил известный ему план «окончательного решения еврейского вопроса», да еще и присвоил себе их деньги. В 1954 году Кастнер подал иск о клевете в иерусалимский окружной суд, и после целого года заседаний суд признал его виновным, но он обжаловал приговор в Верховном суде.
В 1957 году в Тель-Авиве на Кастнера было совершено покушение: его тяжело ранили тремя выстрелами, и через две недели он скончался в больнице. Преступников арестовали, и на допросе они заявили, что действовали под влиянием сложившейся в стране политической обстановки линча и общей истерии. А в 1958 году Верховный суд Израиля отменил решение окружного суда и посмертно реабилитировал Исраэля Кастнера.
Теперь израильские историки сходятся на том, что Исраэль Кастнер определенно не был героем, но и предателем он не был. Но тогда «дело Кастнера» бросило тень на переживших Катастрофу. Их снова начали обвинять в том, что они не могли постоять за себя.
Израильские школьники долгое время воспитывались на единственном примере героизма евреев, проявленном уроженкой Венгрии Ханой Сенеш. В группе из тридцати двух парашютистов она была сброшена за линию фронта, и ее казнили венгерские фашисты.
Один израильский историк написал, что «дополнительной причиной популяризации Ханы Сенеш было частично сознательное, частично подсознательное решение увековечить память именно тридцати двух парашютистов из Эрец-Исраэль (…) В 50-е годы заслуги ишува в войне с нацизмом подчеркивались значительно больше, чем заслуги борцов гетто, все теми же описаниями героических деяний все тех же тридцати двух парашютистов, а также Еврейской бригады в составе английской армии».
С годами произошла классификация смерти: «постыдная» – в гетто и в лагерях и «героическая» – в партизанских отрядах, а тем более в боях ЦАХАЛа. Кроме отличия между «убитыми» и «павшими», ежегодный День Катастрофы стал называться «Днем Катастрофы и героизма»: прошло много лет, прежде чем израильтяне начали понимать, что «требовалось немало героизма и для того, чтобы выжить, что все выжившие – герои и все не выжившие – герои, а не овцы, идущие на бойню».
Переломным событием для сабров стал судебный процесс Адольфа Эйхмана в 1961 году.
«Процесс Эйхмана помог освежить воздух. До него сабры занимали хорошо известную, примитивную, воинственную позицию: почему наши отцы не восстали, не защищались и не погибли в бою? Для сабров нацистский период был не эпохой страданий и мученичества, а эпохой позора. Но родители (…) отказывались обсуждать эти вопросы. Для них было вполне достаточно пережить то время: его нельзя было забыть, но можно и нужно было хранить молчание.
Процесс Эйхмана показал, что евреи были беззащитны против вооруженных легионов (…) но, как только обстоятельства позволяли сопротивляться, каким бы безнадежным ни было сопротивление (…) они погибали, сражаясь. Молодые сабры также узнали, что в те дни весь мир остался равнодушным, наблюдая уничтожение невиновных миллионов, а потом заявил, что не знал об этом. Это заявление произвело на сабров самое сильное впечатление (…) Наконец-то они поняли (…) что массовое убийство в нацистскую эпоху было еврейской трагедией, а не еврейским позором. Процесс Эйхмана показал им (…) что жертвы и – увы! – даже их палачи были людьми. До них дошло, что процесс Эйхмана был позором Германии, а не позором еврейства».
Офицер израильской полиции Михаэль Гольдман-Гилад два года бессменно оставался на посту при Адольфе Эйхмане и присутствовал на его казни. Много лет спустя он об этом рассказал:
«30 мая 1962 года президент Израиля Ицхак Бен-Цви отклонил просьбу Эйхмана о помиловании, и в тот же день правительство приняло решение о его казни через повешение. Казнь была назначена на полночь следующего дня в тюрьме города Рамлы. В 22.30 туда прибыли представители израильской прессы, один иностранный журналист, англиканский пастор и начальник Управления тюрем.
За три минуты до полуночи двое надзирателей подвели Эйхмана к виселице (…) Они связали ему руки и ноги и в последний раз проверили крепость узла на петле.
Через минуту после полуночи раздался приказ, под ногами у Эйхмана пол раскрылся, и он повис в воздухе (…) Я поставил свою подпись на заранее подготовленном протоколе, где говорилось, что нижеподписавшиеся свидетели подтверждают, что приговор Адольфу Эйхману приведен в исполнение в их присутствии (…) Труп Эйхмана лежал на носилках, прикрытый одеялом. Надзиратели сняли одеяло для последнего опознания, открыли тяжелые стальные двери зала, где уже горел огонь, и внесли туда труп. Через два часа он сгорел, и я был потрясен тем, что от него осталось так мало пепла. Именно в эту минуту я вспомнил тот холодный ноябрский день 1943 года в Освенциме, когда меня вместе с другими подростками загнали на гору пепла рядом с крематорием. Мы должны были посыпать этим пеплом дорожки, по которым ходили эсэсовские патрули, чтобы они не поскользнулись. Я уже тогда знал, что это гора человеческого пепла, но мне не верилось, что его было так много. Только глядя на черную горстку, оставшуюся от Эйхмана, я понял, сколько же тысяч людей было сожжено в Освенциме. Разве можно сравнить: пепел убийцы едва ли наполнил половину двухлитрового кувшина, а пепла его жертв были горы».
После процесса Эйхмана в Израиле, в самом деле, многое изменилось, о чем свидетельствуют слова молодой израильтянки: «Я никогда не была в Польше. Моя нога не ступала в лагерь смерти, и, насколько я знаю, никто из членов моей семьи не погиб в Треблинке, в Дахау, в Освенциме. Я не выросла на рассказах о Катастрофе, и никто из моих родных не носит на руке татуировку с синим номером. Со всех точек зрения можно сказать, что я – настоящий бело-голубой израильский продукт, типичная сабра образца 1963 года. Поэтому я хочу попросить прощения:
Простите, что мы не понимали.
Простите, что мы не знали.
Простите нас».