понедельник, 31 октября 2016 г.

ЕВРЕЙ ПЛЕМЕНИ МАОРИ

history

jewish.ru

Еврей племени маори


31.10.2016

Ему пророчили славу крупного лондонского художника, но он внезапно уехал в Новую Зеландию, став первым евреем на этих островах. Когда живущие здесь племена маори передумали его есть, Джоэль Сэмюэл Поллак развил кипучую деятельность: засадил полязлаками, открыл пивоварню и поучаствовал в первой в истории Новой Зеландии дуэли.
1823 год. Лондон. 16-летнему Джоэлю Сэмюэлю Поллаку есть чем гордиться:его миниатюрные картины выставлены не где-либо, а в Королевской академии художеств. Но его будущее туманно. Да, тонкая живопись пользуется спросом, и его отец, уважаемый лондонский художник Соломон Поллак, в свое время эмигрировавший вместе с женой из Голландии в Британию, мог бы составить протекцию и обеспечить его заказами. Однако ждать не хотелось. И непоседливый парень, за плечами которого была учеба в университетах Британии и континентальной Европы, без особых сложностей устроился на службу в Военное министерство Британии. Артиллерийско-техническое управление, куда его определили, стало отправлять Джоэля с миссиями то в Южную Африку, то на Маврикий и Мадагаскар, то в Северную Америку, то в Европу. Для многих бесконечные тысячи километров по суше и морю были бы сущим наказанием, но не для Поллака. Он быстро понял, что путешествия и освоение новых земель – это его страсть. В еврейской семье Поллаков было две дочери и двое сыновей, и оба мальчика отличались тягой к приключениям и заморским странам.
Набравшись опыта, Джоэль решил, что пришло время навестить брата Абрахама, который на тот момент уже несколько лет жил в Сиднее (и в 1839 году даже стал председателем строительного комитета, который занимался строительством синагоги на Йорк-стрит). В Австралии Джоэль поработал шипчандлером, поставляя товары на судна, но страсть к перемене мест вскоре снова взяла свое – через несколько месяцев бывший художник и служащий военного отдела, а теперь просто путешественник отправился из Сиднея в Новую Зеландию.
Корабль с Джоэлем Сэмюэлем Поллаком на борту прибыл в залив Хокианга в 1831 году. Там уже обосновались миссионеры, уэслиане и методисты, которые с большим рвением распространяли свое учение на аборигенов и не были готовы к новым гостям из Старого Света. Но на тот момент миссионерские секты были настолько заняты делением паствы, что сил ополчаться на Поллака не было, и они приняли его в целом дружелюбно, тем более что в религиозных перетягиваниях каната ни одной из сторон он бы не помог. Способный к языкам, он довольно быстро освоил наречие маори и завоевал их расположение. В отличие от надоевших миссионеров, он не пытался ни в чем аборигенов убедить, а просто с ними торговал. Впрочем, с маори лучше было либо дружить, либо сразу прощаться: побежденных врагов представители этого племени по традиции съедали. Но Поллак быстро стал если не своим, то вхожим в местное «общество»: смеялся над шутками маори, с пониманием относился к каннибалистической традиции, во многом помогал и даже посоветовал выращивать растения и злаки, которые пользуются спросом, для дальнейшей продажи.
Вскоре Поллак стал уважаемым белым и даже получил местное имя, Ваеваероа, что в переводе означало «Длинные ноги», но время от времени племена все равно принимали его за оголтелого колонизатора и стремились отомстить за все беды, которые пришли от «белых»:туземцы очень верили в проклятия, и некоторые из них видели в госте злого духа во плоти. Прижизненных портретов Джоэля не сохранилось. На чернильном наброске Джона Вильямса, созданном в 1845 году и подписанном «Маори обменивают свиней и картофель», со спины изображена приземистая фигура мужчины в светлом костюме и шляпе, берущего товар у трех эмоциональных туземцев. Это был Поллак.
В начале 1832 года вместе со своим слугой Пуи из местных Поллак отправился изучать новые земли и составлять их карты. Через время к ним присоединились еще 10 человек, которые хотели поднабраться опыта общения с белыми и повысить авторитет в племени: чтобы так тесно общаться с иноземцами, нужна была смелость, и такое успешное сотрудничество вызывало уважение. Местные племена принимали Джоэля по-разному:в одном вождь проникся к Поллаку симпатией и даже предложил свою 15-летнюю дочь в жены (правда, девушка сбежала еще до того, как гость успел что-то сказать), а в другом их встретили воинственными голыми танцами, а в глаза бросился частокол с человечьими головами. Что касается личной жизни, тут Поллак, как минимум вначале, вел себя вполне пуритански. «Еще в Сиднее я определил для себя, что общаться с женщинами этой местности не стану, потому что я был ответственным человеком», – писал он.
В какой-то момент в Джоэле-путешественнике снова проснулся бизнесмен. В 1
832-33 годах он перебрался к заливу Бей-оф-Айлендс и прикупил у глав маорийских племен пять участков земли общей площадью 4500 гектаров. Некоторые куски земли ему пришлось приобрести у настойчивых и вспыльчивых местных «в нагрузку», для собственной безопасности, чтобы обидчивые местные не заимели на него зуб за то, что им в продаже отказали. Там, на пляже у городка Корорарека, который из-за высокого уровня преступности в XIX веке приобрел репутацию «адской дыры Тихого океана» и вскоре стал городом Расселом, он построил свое имение Парраматта. Конечно, сразу же объявились завистники и обвинили Поллака в том, что он выкупил территории практически за бесценок, но его это мало волновало –Джоэль делал свое дело.
В 1835 году 28-летний парень, у которого уже образовалась неофициальная семья – уважаемый «белый человек» стал жить с одной из маориек (но впоследствии раскаялся в своей «несдержанности»), –открыл первую в истории Новой Зеландии пивоварню в надежде, что местные предпочтут пиво более крепким и опасным напиткам. Он также наладил торговлю льном, древесиной и бакалейными товарами, медленно наращивая капиталы. К слову, торговать с маорийцами было не так уж и выгодно. Местные не спешили рассматривать чужую прибыль как исключительно личную собственность, и Поллак вынужден был щедро делиться своими доходами с аборигенами.
Когда дела с бизнесом были налажены, энергичный Поллак решил использовать свой авторитет для влияния на управление этими землями. Он подписал петицию 1837 года к королю Вильяму IV, прося его о том, чтобы британское правительство со всей серьезностью отнеслось к защите европейских поселенцев на этих землях. Поллак, который отличался литературным красноречием, подробно раскритиковал политику первого официального британского представителя в Новой Зеландии Джеймса Басби (который получал 500 фунтов зарплаты в карман и 200 на подарки местным), утверждая, что он совершенно не помогает европейцам. «Мистер Басби более чем бесполезен в вопросах обеспечения безопасности резидентам», – информировал вышестоящие круги Джоэль. Конечно, личные счеты тут тоже сыграли свою роль:в начале своего пребывания в Новой Зеландии Джоэль очень хотел подружиться с Басби, но тот его избегал и впоследствии, когда Поллака ограбили местные и нужно было договориться о возврате украденного, не спешил помогать. «Отношение еврея к местным не было во всех смыслах продуманным для того, чтобы обеспечить свою безопасность», – отмечал Басби в отчете, связанном с тем ограблением.
Еще один острый конфликт во время пребывания Поллака в Корорареке возник у него с хозяином местной гостиницы Беном Тернером. Уже никто не скажет, что они не поделили, но обвинения звучали самые громкие. Джоэль утверждал, что Тернер – сбежавший заключенный и глава шайки головорезов, сколотивший состояние, наживаясь на пьяных матросах, перепродавая грог и торгуя краденым. Что говорил его оппонент, неизвестно, но вряд ли тот скромно отмалчивался. Их вражда достигла точки кипения
и привела к первой дуэли в истории Новой Зеландии. В 1837 году двое мужчин стрелялись на пляже Корорареки – Поллак вышел из этой ситуации невредимым, а Тернер был ранен. Через пять лет в их отношениях снова случился накал, и они снова стрелялись – в этот раз Поллак получил пулю в плечо, а Тернер в щеку.
Вскоре после конфликта с Басби торговые дела Поллака внезапно пошли на убыль. Часть построек из числа его владений местные власти без особого разрешения стали использовать под взрывчатые вещества их военного арсенала. И однажды –случайно или по чьему-либо умыслу – они подорвались, оставив Джоэля без значительной части капитала. Впоследствии Поллак как деловой человек не хотел, чтобы дело сошло виновным с рук, подавал правительству Британии иски о возмещении, оценив свои убытки в 1000 фунтов, но даже с протекторатом представителей высшего света у него ничего не вышло.
В 1838 году Джоэлю все это надоело, и он захотел немедленно проведать родину. Будучи членом Колониального сообщества, он в том же году выступал в Лондоне перед Парламентским комитетом Палаты лордов, рассказывая о колонизации Новой Зеландии –и слушали его с огромным интересом, понимая, что он говорит со знанием дела. Сам того не планируя, Поллак стал экспертом и чуть ли не советником по новозеландской теме. Одну за другой он выпустил две книги с описанием жизни и традиций на этой земле, которые до сих пор считаются авторитетными: «Новая Зеландия: рассказывая о путешествиях и приключениях» (1838) и «Нравы и обычаи новозеландцев» (1840), – в которых содержались удивительно точные географические и этнологические описания этого уголка света. В предисловии к первой книге он отметил, что «обязанность каждого делать все возможное, чтобы обеспечить свой вклад в общую сокровищницу знаний». Снова в жизни Поллака начался бизнес-этап –книги, написанные живым и интересным языком, с талантливыми иллюстрациями автора и поразительными фактами из жизни аборигенов, покорили британцев. Тиражи множились, а с ними росла и популярность автора, но до славы Даниэля Дефо ему было далеко, и гонорары были не такими уж и большими.
Через два года после провозглашения британского суверенитета над Новой Зеландией в 1840 году Поллак туда вернулся. Теперь он меньше занимался исследованиями и больше времени уделял бизнесу, но в 1845 году во время восстания маори против британцев его магазин был разрушен Хоне Хеке, вождем одного из племен. Испытывая куда меньше привязанности к Корорареке, чем ранее, Поллак перебрался в новоназначенную столицу Новой Зеландии, Окленд, где стал управлять таможенным складом и налаживать собственный бизнес по транспортировке грузов морем:тогда очень активно стали развиваться отношения с США, и суда в Калифорнию ходили один за другим. Прожив в Окленде еще два года, в течение которых он снова стал рисовать портреты и даже поработал в должности вице-консула США в Новой Зеландии, Джоэль снова решил переехать. В 1848 году он покинул Окленд и, перебившись год еще где-то, отправился в Сан-Франциско.
Поллак отбыл в Америку на корабле «Фанни» с ценным грузом – 1243 связки бревен на 43 дома, 15 тысяч кирпичей и 8 тысяч черепичных пластин. В те годы в Калифорнии в самом разгаре была золотая лихорадка, но Джоэль отправлялся туда не за золотом и не за приключениями –судя по грузу на корабле, он явно хотел строиться на новой земле. Но чем он там занимался в действительности, уже никто не скажет. В Сан-Франциско Джоэль женился на Мэри Харт, вдове Уильяма Харта, который в свое время также жил в Новой Зеландии, а 17 апреля 1882 года умер и был похоронен на кладбище Лорел Хилл в Пенсильвании.

Ганна Руденко

ФИЛИАЛ АДА

http://www.jewish.ru/

Филиал ада


31.10.2016

13 февраля 1945 года Дрезден превратился в филиал ада. На него обрушились тысячи бомб в огненных вихрях, а под развалинами погибли десятки тысяч горожан, но для 70 обитателей последнего дрезденского «еврейского дома» это был единственный шанс уцелеть.
Когда их, лиц сомнительной национальности, выселили из своих домов и запихнули сюда, в коммуналки с общими кухнями и сортирами, то и это они должны были считать невероятной привилегией – отсрочкой от концлагеря и смерти. Сперва депортировали и убили «еврейских происхожденцев», затем пришел черед «смешенцев» всех степеней, потом подошла очередь и тех, у кого супруги были арийцами.
Утром 13 февраля жители «еврейского дома» получили приказ о депортации, а вечером город «проутюжили» первые 700 самолетов: хаос и разрушение, заваленные улицы, ни полиции, ни гестапо, и десятки тысяч людей, чьи дома, имущество и документы сгорели. В таком столпотворении 70 обитателей «еврейского дома» в поисках спасения бросились кто куда. Среди них был и филолог Виктор Клемперер, который после войны издаст лучшую книгу о Германии той поры «Язык Третьего рейха. Записная книжка филолога». Она быстро станет классикой, а спустя полвека, в 1995-м, издательство Random House отдаст за права на нее 550 тысяч долларов – самую крупную сумму за издание немецкой книги, которую когда-либо платили американцы.
Однако пока Виктору Клемпереру и его жене Еве, немке, в прошлой жизни пианистке, надо было спасаться. Из города их на своей машине вывез друг-немец, которому самому такой подвиг мог стоить жизни. Сосед Клемперера по «еврейскому дому», некий Вальдманн, приберег свои старые документы. «В дрезденской адресной книге значатся восемь Вальдманнов, из них я – единственный еврей. Кому бросится в глаза моя фамилия?» – вопрошал он. А вот Клемперер со своей фамилией сойти за немца никак не мог. Но в его кармане завалялся мятый, неразборчиво написанный рецепт: точка, черточка – и «Клемперер» превратился в «Кляйнпетера». С этой бумажкой Виктор рассчитывал продержаться, пока не придут русские или американцы.Свой дневник Клемперер вел много лет подряд. С тех пор как Гитлер стал рейхсканцлером, Виктор скрупулезно фиксировал изменения, происходившие с окружавшими его людьми, вроде бы такими милыми, дельными, незлыми и здравомыслящими. Автомеханик, сотрудница кафедры, его собственный ученик – сохраняя доброе отношение к самому Клемпереру, все они мало-помалу становились фашистами. Пропаганда была всесильна: она меняла язык, вслед за ним трансформируя и мышление.
Виктор хорошо помнил, как началась широкая экспансия слова «фанатический». Из радиоприемников и со страниц газет оно перешло в живую речь, его догоняло слово «организовать», вслед за этим фанатиков и желающих всех построить становилось все больше. Клемперер понимал, что нацистские слова-сорняки и стоящие за ними идеи настолько вошли в язык и сознание общества, что окажутся долговечней самого нацистского режима. Однако удастся ли ему поделиться этими мыслями, он тогда еще не знал: рукописи лежали в надежном месте, их спрятала подруга жены, а им с Евой надо было бежать дальше. До введения «нюрнбергских расовых законов» Клемперер был преподавателем, и многие в Дрездене знали его в лицо. Наступил благословенный хаос, но их могла погубить случайность.
История бегства стала продолжением его дневника: поначалу они прятались у друга-аптекаря, потом добрались до деревни своей бывшей служанки, а затем отправились неведомо куда, в пустоту, питались, чем Б-г пошлёт. Ночевали на вокзалах, а то и просто под открытым небом. По дороге они встречали разных людей, большей частью – доброжелательных. На лесной тропе их чемодан подхватил однорукий солдат, не оставивший в беде «товарищей-соотечественников»: славный малый свято верил в Гитлера и считал, что перелом в войне не за горами. Юная аптекарша, милая женщина с литовской фамилией, была уверена, что на самом деле всё это «иудейские войны», а потрепанному фронтом ветерану казалось, что «Адольф его никогда не обманет». Развал с каждым днем становился сильнее, солдаты бросали фронт, в небе было тесно от самолетов союзников, но «язык Третьего рейха» жил и определял сознание общества. Исключением оказались крестьяне из деревни их бывшей служанки, не до конца онемеченные полабские славяне – стихийные диссиденты, жившие по старинке и не доверявшие внешнему миру. Но опасность пришла и туда, и Виктору с Евой пришлось бежать.
Из года в год он описывал происходившее вокруг: предательство коллег, охлаждение учеников, желтую звезду на груди, сделавшую изоляцию абсолютной. Уличные издевательства и выражения сочувствия, причинявшие не меньшую боль: евреям на трамвае можно ехать только на работу, а садиться в него – исключительно с задней площадки. А также веселые издевательства в гестапо – сотрудник просто скучал, ему захотелось развлечься, или умерщвление еврейских домашних животных – забавы ради. Для тех, кто отдавал и исполнял такие приказы, Виктор, даже жертвуя вечным спасением, был готов сам сколотить виселицу.
Он вспоминал об этом в конце пути в маленькой баварской деревушке, вроде бы слишком незначительной, чтобы попасть под бомбы. Но потом военные всё же вдарили, и стало особенно страшно – глупо погибнуть под занавес войны. Через деревню, почти не останавливаясь, прошла американская бронетехника, и на этом всё закончилось. Староста поселил их в бывшей конторе местной ячейки НСДАП, и железную печку Виктор Клемперер топил портретами нацистских бонз. Впереди было возвращение в Дрезден и новая, спокойная и удачная жизнь.
Он продолжил преподавать и опубликовал свой великий труд, который писал с тридцатых годов. В 1946-м Клемперер возглавил «Культурбунд» – Союз демократической немецкой интеллигенции, потом стал академиком и получил Национальную премию ГДР. На каком-то этапе, пусть и недолго, был депутатом Народной палаты ГДР от той же «культурной» фракции. Но потерял свою верную жену-спасительницу и женился во второй раз на совсем молодой женщине.
Однако в первое время после войны Виктор Клемперер занимался денацификацией и перевоспитанием бывших партайгеноссе. В свое время он силился понять, чем же Гитлер с его неприятным голосом и дешевыми ораторскими приемами так завораживал толпу? Он видел, как в «Майн Кампф» раскрыта вся кухня этого нехитрого воздействия, и даже в шутку говорил, что нацистам следовало бы запретить эту книгу, дабы ей как учебником не воспользовались их противники. Потом Клемпереру стало казаться, что в Гитлере была какая-то отвратительная, но неизбежно действующая магия. Ему, еврею, было запрещено слушать речи фюрера, но он не мог забыть, как однажды чуть не вошел в зал, где стояли люди перед радиоприемником, их сияющие благоговейным трепетом лица врезались в его память навсегда.
Теперь же они хотели отмыться от нацизма. Одни в нём искренне разуверились, другие – просто искали спасения от Нюрнбергского трибунала, но все хотели произвести на Клемперера благоприятное впечатление. И все они говорили на «языке Третьего рейха». Когда же Виктор пытался начать с ними настоящий диалог, сломать их шаблоны, то они терялись и не понимали, чего от них хотят. Но самой скверной оказалась встреча с бывшим учеником, на редкость порядочным человеком, искренне обрадовавшимся: «Виктор, какое счастье, что вы живы!» Тот был членом НСДАП, но маленьким партийцем, больших постов не занимавшим, а теперь и вовсе работавшим на стройке. Прокормить на эти деньги семью он не мог, да и тяжкий труд был ему не под силу, но подавать заявление о денацификации бывший партиец не собирался. Когда удивленный Клемперер спросил, почему, тот ответил: «Я всё еще в него верю!» На этом они и расстались.
Неизвестно, какого мнения Виктор Клемперер был о языке, на котором с гражданами ГДР говорила правящая Социалистическая единая партия Германии, и видел ли он в нем преемственность и трансформацию стилистических форм «языка Третьего рейха». Теперь Клемперер был официальной фигурой, связанной с властями Восточной Германии и потому не вполне желательной в Западной: в ФРГ «Культурбунд» был запрещен. Однако его книга представляет собой ключ к всевозможным тоталитаризмам и авторитаризмам, в какие бы разные одежды они ни рядились. Его книга – это универсальный инструмент, позволяющий отслеживать превращение хорошего человека в солдата фюрера. Через череду упрощений это можно свести к простой формуле: если ваш друг говорит: «Что бы там ни было, но я с НИМ!», значит, на пороге тяжелые времена, и скоро начнут искать «козлов отпущения».


Алексей Филиппов

ТРАМП НАПИСАЛ БОГУ

Трамп послал записку в Стену плача – по совету дочери-иудейки

время публикации: 17:11 | последнее обновление: 17:11блог версия для печати фото
Трамп послал записку в Стену плача – по совету дочери-иудейки
Дональд Трамп, кандидат на пост президента США от партии республиканцев, собственноручно написал письмо Богу, которое вложит в расщелину Стены плача один из его советников.
Об этом сообщает в понедельник, 31 октября, издание Times of Israel.
В этой записке Трамп просит Всевышнего благословить Соединенные Штаты, а также их армию и союзников, и "протянуть свою длань", призванную защитить и укрепить его народ. Это письмо было сфотографировано сотрудниками предвыборного штаба Трампа и отправлено в редакцию израильской газеты "Едиот Ахронот".
Согласно информации газеты, Трамп написал это письмо после беседы со своей дочерью Иванкой, которая прошла гиюр и стала частью еврейского народа.
Напомним, что в ходе предвыборной кампании Трамп занял произраильскую позицию, обвинил нынешнее руководство США в пренебрежении интересами еврейского государства, и неоднократно напоминал избирателям, что его дочь Иванка замужем за евреев Джаредом Кушнером, перешла в иудаизм и воспитывает его внуков в еврейской традиции.
"Израиль – крайне важный союзник США, и мы будем защищать его на все сто процентов. Это – наш искренний и настоящий друг", – приводит издание слова Трампа, сказанные в беседе с одним из избирателей.
В случае избрания Трамп, по его словам, пересмотрит долговременные обязательства его страны в отношении создания независимого палестинского государства и поддержит строительство в поселениях. Об этом заявил советник Трампа Дэвид Фридман в интервью израильской газете "Гаарец".
"Израильтяне должны сами решить, готовы ли они выделить территорию под палестинское государство. Если они этого не хотят, Трамп не намерен их к этому принуждать – их выбор. Он считает, что эту проблему не следует решать приказами из Америки", – подчеркнул Фридман.
В отсутствии мирного договора Трамп не видит ничего страшного в строительстве еврейских поселений на Западном берегу – вопреки одному из главных постулатов ближневосточной политики США, проводимой ими с 1967 года.
Фридман также утверждал, что Израиль имеет обязательства перед жителями Иудеи и Самарии, использовав библейские названия территорий, которые в зарубежной прессе традиционно называют "Западным берегом реки Иордан". "Позиция Трампа такова: надо работать с реальностью, а не надеждами и мечтами", – так сформулировал Фридман кредо своего босса.
Советник также полагает, что Трамп поддержит аннексию части Западного берега, на которой настаивает партия "Баит Иегуди", а также ряд министров от правящей партии "Ликуд", хотя пока и не обсуждал с ним эту тему. Кроме того, Фридман сообщил журналистам издания, что Трамп готов заключить новый военный договор с Израилем, если этот документ не будет подписан до окончания каденции Барака Обамы.

МИРОЗДАНИЕ ПО ИСКАНДЕРУ

Твердь. Мироздание по Искандеру

 
Фазиль Искандер


1. Евгений Ермолин
Твердь
Мироздание по Искандеру

Во времена, когда только ленивый и нерасторопный не обличает демократов, рискну сказать, что мало у нас есть писателей столь же демократичных, как Фазиль Искандер. А писателей, которые этот самый крайний демократизм совмещали бы со столь же серьезными и ответственными заданиями, нет вовсе. В общем, прав один рецензент: «Проза Фазиля Искандера понятна и доступна любому читателю, способна развеселить и доставить удовольствие независимо от уровня образования и способности проникнуть в подтекст». Искандер обращается к каждому из нас. Пожалуй, это и есть залог всеобщего признания. […]
Начнем с того, что, если бы не было Искандера, его нужно было бы придумать.
Судьбы России и Кавказа в ХХ веке соединились в масштабную, но довольно мрачную арабеску, однако если было здесь что-то светлое и возвышенное, то это чувство культурной общности и солидарность творцов. И главный литературный дар Кавказа России — Искандер. А вместе с ним — замечу, благодаря ему, — прочно вошла в орбиту русской культуры и Абхазия — притом не как периферия, а как одно из духовных средоточий, как родная всем нам земля. (Так случилось лет на полста раньше с Одессой. Так усилиями одного лишь Домбровского стала литературным топосом русской культуры Алма-Ата. Так существуют в виртуальном пространстве литературы русский Крым и русский Тифлис. И кому от этого плохо, покажите мне этого урода…)
Впрочем, слишком очевидно и то, что многими качествами своей личности и своего таланта Искандер русее иных русских. Так что в какой-то момент стало ясно: в личности этого художника состоялся и дар Кавказу от России, от русской культуры в ее наиболее полноценном выражении.
На одном сайте в Сети сказано: абхазский писатель, поэт. На другом — русский писатель. То и другое правда. Московский чегемец. Чегемский москвич. Искандер родился 6 марта 1929 года в Сухуми. Отец, по происхождению иранец, в 1938 был выслан из СССР, мальчик рос у родственников по материнской (абхазской) линии. Потом он плавно перебрался в столицу империи и пишет с тех пор только на русском, а основной предмет его прозы — сюжеты из жизни кавказского Причерноморья.
При этом Искандер не пограничный мастер на грани колониального жанра и младописьменной литературы народов России-СССР. Искандер — одна из самых центральных фигур русской литературы, и в то же время ему нет, пожалуй, равных в многоязычной литературе Кавказа.
Получилось, что Абхазия лучше всего литературно высказана по-русски. По крайней мере есть тот словесный мираж, та патриархально-гостеприимная, щедрая, горячая Абхазия, которая встает со страниц его прозы. Кусочек знойно-южного Черноморья в огромной стране, которая в основном отдана морозам и метелям. Здесь даже и жестокая власть расслабляется по временам. Эта несуровая земля принимает всех и дает всем право и место жить, хотя многие герои писателя проходят и через радость, и через страдание. Абхазия не только колоритных народных типов, но и глубоко индивидуального выбора личностью своей судьбы.
В одной из его больших вещей, романе «Человек и его окрестности», есть такое застольное рассуждение: «Вот мы, старики, по сорок, по пятьдесят лет друг друга знаем. Сколько нас тут: абхазец, русский, грузин, мингрел, армянин. Разве мы когда-нибудь, старые мухусчане, именно старые, между собой враждовали по национальным делам? Мы — никогда! Шутки, подначки — пожалуйста! Но этой чумы не было между нами. Наверху была, но между нами не было. Нас всех соединил русский язык! Шекспир ко мне пришел через русский язык, и я его донес на своем языке до своего народа! Разве я это когда-нибудь забуду? И я уверен — он победит эту чуму и снова соединит наши народы. Но если этого не будет, если эта зараза нас перекосит, умрем непобежденными, вот за таким дружеским столом. Пусть скажут будущие поколения: “Были во время чумы такие-то старики, они продержались!” Вот за это мы выпьем!..» […]
Искандер писатель без возраста. И десять, и двадцать, и даже тридцать лет назад он писал, чувствовал и думал одновременно как ребенок и как старец. Наивно и мудро. […]
Писатель минувшего века слишком часто имел дело с реальностью, которая его в своих, по крайней мере социальных, параметрах — не вдохновляла. Она была переполнена миазмами зла, пребывала в распаде, влеклась к хаосу. Ей не было никакого высокого оправдания. И писатель создавал свой собственный мир, параллельный внелитературной реальности.
Иногда он очень далеко уходил при этом от той самой внелитературной реальности. И это был самый легкий выход из положения.
Иногда же он пытался создать мир, который, обладая законченным смыслом, выражал бы и некоторое суммарное, общее понимание эмпирической действительности. Это творчество тем более трудное, чем более серьезные задачи ставил перед собой писатель, познавая то, что ему не принадлежит. Не так много у нас в России (да и в других краях) писателей, которые создали вот такой собственный мир. Но они есть.
Книги Фазиля Искандера — это книги сосредоточенного, упорного гнозиса и не менее упорного выстраивания духовной альтернативы происходившему распаду бытийных основ. Читая их, мы видим, как с течением времени драматически нарастала отчужденность писателя от внешней среды его существования, от власти, да и от общества. Но эта отчужденность не привела к полному разрыву. Скорее наоборот, Искандер нашел свой способ участия в окрестной жизни, предъявив ей как неоспоримый, наиубедительнейший факт, с которым нельзя не считаться, сто томов своих антипартийных книжек, открывающих нечто неизмеримо более подлинное, чем идеологические фантомы и уловки своекорыстия. Его мир самодостаточен. Ему не нужно сверяться с быстротекущей повседневностью, со всевозможной конъюнктурой. Он существует и сам по себе, и не только потому, что удален от сегодняшней суеты пространством и временем (хотя это тоже важно). Дело еще и в том, что в нем присутствует определенный, законченный смысл. И писатель верит в то, что «в самóй природе человека заложена склонность извлекать смысл из хаоса бессмыслицы». […]
Искандер создает впечатляюще заразительный литературный образ жизни правильной и жизни ложной. Искандер противопоставил честное творчество, свидетельствующую об истине литературу — хромой и лукавой жизни. Именно такое творчество, по Искандеру, есть альтернатива. Есть бунт. Есть способ существовать, не прозябая, в гнусных потемках истории. Слово — якорь в хаотическом брожении социального бытия.
Вот одна его характерная и четкая мысль: «вечный закон искусства — радость узнавания правды». По Искандеру, слово писателя причастно начальному Слову, [это] отсвет того Света, который светит во тьме — и тьма не объяла Его. Писатели — потомки Иоанна и Луки, Марка и Матфея.
Он очень нечасто и без сильного, кажется, вдохновения писал о самом актуальном. Об эмпирическом и профанном. Он интуитивно этого сторонился, а то и гнушался. Хотя вполне умел, и иной раз все-таки брался за свое сегодня. Но чаще он уходил… нет, не в прошлое. В вечное. Эта ласточка, влетевшая на веранду и вылетевшая, щебетнув на лету, в другое окно. Этот его баснословный Чегем, этот мухусский двор и дом под кипарисом, эти горы и море — явленный нам образ вечности. Это остро чувствуешь, читая Искандера. Ты как будто входишь в храм. Я не знаю, как иначе назвать это ощущение.
Пока мы тревожно и подчас мучительно нащупываем нить Ариадны в хаосе текущих событий, пока мы находим и теряем суть личного и общего существования, искандеровская вселенная просто есть. Она состоялась — и в этом своем качестве может выступать как мерило, как архетип, как высокая норма…
Искандер дает точку опоры. Когда читаешь его прозу и стихи, думаешь о жизни лучше. Как будто бы с дальнего своего юга принес он в холодные страны севера таинственный жар сердца и надежные сведения о подлинном устройстве бытия. Вот потому с его книгами связано у меня (и не только, конечно, у меня) одно из высших читательских наслаждений. Это такой удивительный и неповторимый дар, к которому можно отнестись как к чуду, ибо понять его до конца, наверное, нельзя.
Секрет обаяния Искандера состоит, быть может, в том, что он смотрит на мир с такой милосердной нежностью, с какой может, кажется, смотреть только Бог. Ему дарована высшая объективность и высокая способность любить и прощать — во времена, когда человек изголодался без любви и прощения. Искандер видит людей насквозь и в самой главной сути — но он заранее милует их, почти всех. Когда он делает исключение, например, для Сталина или для бандита Уту Берулавы, то только перед фактом необычайной подлости и мерзости, и тут он апеллирует к другой инстанции («Сам факт, что он умер своей смертью... меня лично наталкивает на мысль, что бог затребовал папку с его делами к себе, чтобы самому судить его высшим судом и самому казнить его высшей казнью»).
Он знает точные и хорошие слова — когда мы задыхаемся в потоках демагогии, пустословия, цинизма. И он не просто знает эти точные и верные слова. Он только их и знает, он не говорит ни на каком другом языке, только на том великом и могучем, на каком давно уж редко кто умеет сказать пару-другую фраз.
Часто ли в литературе звучит этот язык? Там обычнее лишь отзвуки его, но не сплошной поток. Иссякает этот поток, и немногие дерзают добавить в него свою пригоршню-другую живой воды. А Искандер, я готов утверждать, являет нам всей полнотой своего присутствия в литературе образец верности великой традиции. Без него мы были бы хуже.
Искандер — эпический певец. Он же — прозаик с чутким экзистенциальным нервом, иногда не без привкуса абсурда. Гимнопевец. Сатирик. Юморист. Аналитик. Это все он. Замечательно все совпало. Уникально сошлись в один узел грани этой творческой личности.
Вернусь к чуть выше сказанному. Фазиль Искандер — создатель жизненной нормы. Создатель обретенного смысла. Ему всегда было свойственно не знающее компромиссов стремление найти смысл вещей и событий, определить настоящее духовное содержание жизни.
Потому он дорассказывает свои истории до конца. Нет у него обрывков, нет начатого и брошенного. Зато много завершенных формул. Может быть, еще и поэтому его мир обозрим, пространственно ограничен.
У Искандера огромная тяга к гармонии. Но не к той, которая покупается дешево и называется порядком, дисциплиной, заведенными правилами и обычаями… К высшей гармонии, постигаемой совершенными инструментами разума и интуитивно угадываемой, отыскиваемой в мире хотя бы по частям, во фрагментах. Даже на самых эпически-безмятежных страницах найдем мы у него аналитический импульс. Он погружен в рефлексию, предан размышлениям о человеке. А любые обстоятельства, условия — большие и малые — только задача, с которой человек справляется — рутинно, нелепо, глупо, стоически, героически.
Акцент на действенность разума для Искандера принципиален. Свет разума проницает тьму бытия. Это взгляд из бытийной глубины, открывающий суть вещей. Вот откуда прозрачная дефинитивная логика в его прозе, ясность его смыслов, сосредоточенная отчетливость наблюдений, определенность жизненного мотива у многих персонажей, тяготение к формульным обобщениям.
В качестве орудия разума часто выступает и постоянный персонаж, мальчик Чик. Свидетель, соглядатай, угадывающий подтексты в словах и жестах. Его преимущество — позиция внешнего наблюдения за взрослыми — отчасти совпадает с позицией писателя, обеспечивая дистанцию трезвого взгляда. Оттого детское и авторское подчас существуют в нераздельности, Чик выглядит маленьким мудрецом, он разгадывает загадки бытия и производит универсальные выводы, а автор иной раз лишь оговаривается по поводу Чика: «он это знал, но не знал, что знает…»
Стремление прояснить, высветить бред и хаос человеческого бытия приводит Искандера к открытию значимости микроэлементов жизни — локальных эпизодов, случаев, слов, жестов. Он часто прибегает к микроанализу, подробно расписывая незначительную, казалось бы, ситуацию и вникая в детали, реплики, взгляды, расшифровывая их смысловое содержание, заложенный в них умысел героя (далеко не всегда вполне отрефлексированный и им самим), читает в сердцах по типу «он как бы хочет сказать».
Такая расшифровка мотивов и побуждений создает особый эффект. С одной стороны, тщательное вникание в происходящее обеспечивает густой концентрат жизни, дает новую плотность существования. С другой — эта плотность оказывается пронизана светом разума и всецело осмысленна. Из элементарных смысловых кирпичиков создается миро-здание.
И еще: у небольших событий есть самодостаточный смысл — а между тем, в них раскрывается логика межчеловеческих отношений. Простейший пример: Искандер изображает пьяного, который ломает забор и сквернословит, — и толпу уличных зевак, неодобрительно наблюдающих за происходящим. А потом привлекает аналогичный случай из другого ряда: «… вспоминая этот случай, я думаю, что он с некоторой комической точностью повторил положение Европы тех времен, когда все пытались ублажить Гитлера, одновременно разжигая его своим политическим любопытством к его кровавым делишкам».
При кажущейся мелкости поводов дело иной раз не в поводе, а в раскрытии черт характера и универсалий жизни. Перебрасывается воздушный мост через бездну доказательств и происходит выход к архетипу — от частного к предельному обобщению силой разума и по законам разума. От эмпирического факта, из анекдота, случая, картинки к матрицам существования, к общим умозаключениям и резюме.
Мрак бытия преодолевается человеком в момент творческого проникновения в суть вещей, в минуту свободного решения. Причем от человека требуется сосредоточенное усилие постижения. «Люди, не стремящиеся к ясности мышления, разумеется, в данных им скромных пределах или тем более стремящиеся к туманностям, могут рассматриваться как генетически поврежденные, увеличивающие мировой хаос вместо того, чтобы уменьшать его, что является прямой обязанностью каждого человека». […]
Что такое искандеровский юмор? Это разум, получивший предметный урок. Разум, сталкиваясь с неразумным, впадает в юмористическое или сатирическое настроение, являя себя именно таким способом. Поэтому смешное, по Искандеру, «всегда правдиво». Кто ни пишет об Искандере, почти непременно вспомнит его рассуждение о методе: «Чтобы овладеть хорошим юмором, надо дойти до крайнего пессимизма, заглянуть в мрачную бездну, убедиться, что и там ничего нет, и потихоньку возвращаться обратно. След, оставленный этим обратным путем, и будет настоящим юмором». Хорошо сказано. Но не очень с первого раза понятно. Здесь есть лирическая недоговоренность. Это афоризм лирика, каким Искандер, по сути, и является — нередко и в прозе.
Разобраться с бездной. Очевидно — в первую очередь речь идет обо всем социальном бреде ХХ века. Ближе всего об этом. Но это и всякий бред вообще. Не только по логике этого методологического замечания о юморе, но и по природе своего творческого дара Искандер лишен понятия о красоте зла как такового. Зло у него беспримесно уродливо. Зато у него есть отчетливая вера в красоту добра, красоту человеческого благородства и стоицизма. (Вот чего не только в литературе — ужасный дефицит!)
Кто-то заметил, что своим исповеданием следа от бездны Искандер признался в скептицизме как доминанте характера и творчества. Отчасти это так. И писатель этого вообще-то не скрывает. Стоило бы, однако, уточнить, что скепсис Искандера сосредоточен исключительно в социальной плоскости. Социальное преподнесено как неабсолютное. Он не верит в идеальное общественное устройство, в добродетели власти. Он не принимает условности цивилизации, и прежде всего — социальную рутину, привычный конформизм массы, нетворческий дух социума.
Снова и снова Искандер с легкой усмешкой анализирует ситуации человеческого общения, выявляя рутинно-привычное выгрывание человека в ту роль, которую от него ждут, подчинение рутине социальных ожиданий, ритуалов. Только в детстве у мальчишки вызывает оторопь, что «жизнь полна негласных правил», иные из которых очевидно бессмысленны, но редкостно устойчивы; «миллионы взрослых людей могут делать одни и те же глупости, потому что это так принято», и ни разу не спотыкнутся, не проговорятся. Но мало-помалу он и сам начинает поддаваться этой логике. Он начинает прибегать к такой же символической аргументации, пытаясь получить какие-нибудь преференции или избежать опасностей.
Стандартная жизнь начинает у Искандера выглядеть как выработка социальных целеполаганий, имиджей и статусов, сложной и по заданию успешной социальной роли (и даже системы ролей). Глазами ребенка обнажается условность отношений, в основе которых обычно лежит логика сделки, взаимообмена.
Есть условности безобидные. Забавные. Трогательные. А есть — страшноватые.
О чем мрачнейшие, социально безысходные искандеровские «Кролики и удавы», эта, скажем так, притча непрямого действия? Кто кролики, кто удавы, кто туземцы? Тут нет прямой аналогии с нашим миром и тщетно ее искать. Главное, что хочет выразить, обнажить Искандер, — это универсальная закономерность общественной жизни: бессилие разума в социуме, неизбежность поражения мыслящего меньшинства в поединке с циничной властью и послушной, слабоумной массой. Успех имеет разве только разум, направленный во зло.
В гротеске «Кроликов и удавов» социальный пессимизм Искандера выражен рельефно, но он проходит нитью скрытой печали по многим вещам. На сей счет у него есть вполне законченные афоризмы, например: «Бывают времена, когда люди принимают коллективную вонь за единство духа». Или: «Демократия дает человеку возможность расти в любую сторону, но свободный человек в большинстве случаев предпочитает расти в сторону глупости, потому что так ему жить легче».
Пессимизм претворяется в юмор, в сатиру, которая истолкована как средство преодолеть гипноз привычки, стандартного социального ритуала: «Больше петушиного крика дьявол боится смеха. Звук смеха — как сноп света. Может быть, смех — это озвученный свет? Улыбка — струение света. Держу пари, если бы у обыкновенного гипнотизера спросить, что ему больше всего мешает во время массовых сеансов, он ответит: смех в зале». Зло преодолевается только сатирическим смехом автора.
Стоит еще заметить, что пессимизм Искандера не тотален и не мешает ему заботиться о совершенствовании человечества или, по крайней мере, человека.
Первая альтернатива условностям цивилизации — мудрое детство. С его свежестью и остротой мировосприятия. С его безукоризненной честностью в отношении к миру, к взрослым. «Детская рациональность» не позволяет обманываться на счет социальных фикций, не приемлет условности идеологии. По Искандеру, «может быть, самая трогательная и самая глубокая черта детства — бессознательная вера в необходимость здравого смысла… Детство верит, что мир разумен, а все неразумное — это помехи, которые можно устранить. <...> Мир руками наших матерей делал нам добро и только добро, и разве не естественно, что доверие к его разумности у нас первично».
Не все дети таковы, и по-разному представлены они у Искандера. Иные из них уже инфицированы взрослыми комплексами. Но отступления от эталона таковыми и выглядят, так и аттестованы, а едва ли не безупречный в этом отношении Чик явлен нам как представитель высокой нормы. Посол вечности.
Вторая альтернатива — Чегем: патриархальный мир, основанный на логике даров и солидарности, а не на логике сделки и взаимной выгоды. Искандер знает не понаслышке о сущностных основах этого мира. В рассказе «Большой день Большого дома» он с замечательной полнотой представляет идиллическое сердцебиение такой жизни. Один из ключевых образов здесь — наседка, собирающая под свои крылья птенцов. Девочка Кама «никак не могла понять, каким образом наседка ухитряется спрятать под своими крыльями целых пятнадцать цыплят <...> Каждый раз видя, как цыплята один за другим исчезают под теплыми крыльями наседки, Кама чувствовала, что на ее глазах произошло необъяснимое чудо. Она еще не понимала, что в мире нет ничего вместительнее крыльев любви».
И многие любимые герои Искандера связаны с этим мироукладом. Вспоминается, например, бригадир Кязым с его первой любимой лошадью, которую он подарил гостю, Дауру, полюбившему ее не менее сильно. Ведь настоящий дар — тот, что человеку нужен больше всего.
Есть у Искандера история о народной спайке, которая позволила за счет организации карантина в согласии с вековыми правилами избежать эпидемии страшной болезни. Герой слышит рассказ об этом. «Недаром, думал он, люди веками хранили и воспитывали в своих детях мистическое уважение и любовь к этому понятию — народ. Народ — это вечно живой храм личности, думал Зенон, это единственное море, куда мы можем бросить бутылку с запиской о нашей жизни, и она рано или поздно дойдет до адресата. Другого моря у нас не было, нет и не будет».
И вот в ХХ веке, на который пришлось время жизни Искандера и его героев, эта эпическая эпоха, этот патриархальный мир кончаются, и в одно-два поколения народ перестает ощущаться как естественная данность и перестает осознавать самого себя в этом качестве. Высохло и рухнуло молельное дерево, племенной фетиш Чегема. Обезлюдел и сам Чегем. А девочка Кама оборачивается умирающей старой мамой рассказчика, прожившей трудную жизнь за пределами идиллического мира.
Великая тема столетия — утрата почвы, разрушение эпических общностей, разложение традиционного строя жизни, героического ее стиля в горниле исторических катастроф, разрушивших цельность былых мироукладов. Одна из главных тем русской литературы ХХ века. «Тихий Дон», «Белая гвардия», «Котлован» и «Чевенгур», «Доктор Живаго»… Достигнув максимального напряжения в 20-е — 30-е годы, она потом ослабевала, затухала, но иной раз вдруг давала яркий и могучий всплеск. Проза Искандера, включая и самый большой его роман «Сандро из Чегема», — одно из самых важных, самых значительных явлений этого ряда. Писатель рассказывает о том, как происходит вброс в историю, пришедшийся на самые ужасные времена. Тридцатые. Сороковые. Великая война, правда, так и остается у него в основном за горизонтом. Но ее отзвуки дают о себе знать со страшной силой. И не менее страшны другие исторические конвульсии, связанные с гражданскими противоборствами и внутриобщественными катаклизмами.
Пронзительной горечи история скаковой лошади Куклы, которую в 40-е мобилизовали для перевозки боеприпасов, — одна из символических версий случившейся метаморфозы. Она вернулась обратно — но «порченая». Надорвалась. Раны зажили, а «лошадиная гордость» оказалась убита навсегда. «Иногда… казалось, что она пытается и никак не может вспомнить, какой она была раньше».
На разный лад, но что-то в этом роде происходит и с людьми. У Искандера почти все персонажи по происхождению — эпические герои, ахиллы, гекторы, пенелопы, но в других, негероических, обстоятельствах. В неэпическом мире. С наибольшей рельефностью случившееся превращение раскрыто в главном произведении писателя, романе «Сандро из Чегема».
Дядя Сандро — самое яркое воплощение того поколения, в котором происходит роковой слом. Герой и трикстер, он находчиво и хитроумно избегает опасностей, обходит и нажим властей, и власть обычая. Он то приспосабливается, то противостоит обстоятельствам, но во всяком случае смотрит на мир слегка со стороны (а то и свысока), замечая в нем то, что дорого и автору, — несовпадение сути и формы, дефицит смысла… Сандро художественно одарен, и мы видим, как щедро и непринужденно он тратит свой дар, но сколько уже двусмысленного в его положении танцора из ансамбля Платона Панцулая, веселящего вождей, и вечного тамады на гульбищах, где только и возникает еще повод вспомнить о старинных временах чести и доблести.
Отзвуки эпической рыцарственности еще дают о себе знать, но постепенно затухает это великое эхо. И разве лишь Чик вдруг предъявит нам свидетельства органической верности былому кодексу чести. В путешествие за мастикой, напоминающее своими очертаниями героическое странствие Гильгамеша в кедровый лес, Чик берет слабых: девчонок и инвалида Лесика, опекает и помогает им. Не все его сверстники это поймут, но без этого, думает Чик, он не будет себя уважать.
Характерна эта рефлексивная логика выбора, которая становится основой поступка. Чик уже не может полагаться исключительно на патриархальную норму, хотя бы за отсутствием таковой. Он должен на свой страх и риск определять смысл своих деяний. Соотносить между собой борьбу за уважение других — и самоуважение, органическое миролюбие — и неизбежность предъявлять доказательства своей силы, честность — и одиссеево хитроумие… Эпическая мораль есть константа. Мораль Чика есть свободно-конкретное решение в ответ на вызов уникального момента существования. Эпическая сага претворена, личностно преображена. Эпический кодекс Чика — это не какие-то ходули. Это тонкая пластика существования, когда принципы и ценности испытываются и применяются к конкретной уникальной ситуации.
Собственно, таков удел человека нового времени. Он чем дальше, тем больше остается один, наедине со своей свободой и своей ответственностью. Это еще одна главная тема Искандера. Одиночество делает героя гораздо менее защищенным. Иной раз он просто беззащитен перед судьбой, космосом или историей. Человек лишь в порядке исключения может рассчитывать у Искандера на помощь извне, свыше. Вроде как Бога в мире Искандера нет. Точнее, Он далек и предоставил людям самим устраивать свою жизнь.
Но окончательный вывод о человеке у Искандера страшно далек от беспомощной фиксации его капитуляции. Главный поворот личностной темы у Искандера — это опыт и урок не конформизма, не приспособленчества, а стоицизма. Уроки и опыты. Упорство. Упрямство. Спонтанное благородство. Безрассудный поступок. Творческий жест.
На фоне общего распада человек может держаться за эпические традиции и доблести, как мать писателя. Он может выбрать для себя норму справедливости и стоять за нее до конца. Как старик, который у трех властей добивался справедливой компенсации за уведенную буйволицу.
Впрочем, чем дальше, тем больше становится очевидна невозможность для человека следовать каким-то жестким, наперед заданным нормам. Эпический строй бытия, проявляющий себя обрывочно, избирательно, обнаруживает свою в этом качестве ущербность. Он оказывается иногда уже неадекватен подлинной человечности.
Осколки былого эпоса становятся поводом для шуток, очевидным атавизмом. Эпический дедушка былой закалки воспринимается порой эмансипированными родичами как старый дурак. Быть может, это и несправедливо. Но новые обстоятельства все меньше дают повод для того, чтобы побеждать их с помощью старых, испытанных рецептов. Может быть, неслучайна в мире Искандера фигура умалишенного дяди. Он последователен в своих маниях, но и смешон в них.
«Стоянка человека», «Школьный вальс, или Энергия стыда», «Морской скорпион», некоторые главы из романов «Сандро» и «Человек и его окрестности» представляют нам сгусток экзистенциального опыта, для которого ключевыми понятиями являются свобода, совесть, долг. Человеку предлагается дорасти до божественного посредством личного усилия.
Искандер соотносит судьбу человека уже не с традицией, не с социумом и не с историей, а с вечностью. Это свойство и автора, и его главных героев — экзистенциальная чуткость. Способность связать обстоятельства быстротекущих дней и основные события, последние пределы существования.
Искандер останавливается перед фактами вечности. И прежде всего — перед смертью. Неисцелимы раны предательства и смерти. Чик видит утопленника — и ему приходит мысль: «Не может быть, чтобы человеческая жизнь вся умещалась в размеры этой жизни, случайно оборванной штормовым морем. Это было бы слишком жестоко и бессмысленно». Необходимость в смысле распространяется у Искандера не только на посюстороннее существование, предполагая предъявление счета вечности. «Именно тогда, до конца не осознавая эту мысль, но с огромным тайным упрямством Чик решил, что человеческая жизнь — это обязательно что-то большее, чем существование в пределах случайной или неслучайной смерти».
Глубокое дыхание вечности в конечном счете помогает человеку жить и выжить.
Искандер не форсирует поиски выхода за пределы здешнего бытия. Вечность звучит у него исподволь, тихонько. «Покорным тиканьем цикад». Не в его средствах запечатление мистической встречи. Бабушка каждый день «с неутихающей яростью» молится о возвращении сына из дальневосточных лагерей, однако ее «глуховатый бог» ничем ей не отвечает.
Но есть одно свойство поэзии и прозы Искандера. Есть масштаб творческих усилий и их вектор, которые позволяют сказать, что у Искандера, как редко у кого из наших современников, всюду Бог. В его целеполаганиях, в способе постижения им мира и человека есть соответствие божественному участию и ведению. Есть взгляд Бога. Тот взгляд, который так замечательно раскрывает нам писатель в своей знаменитой новелле о том, как Чик читал «Песнь о вещем Олеге».
Фазиль Искандер дарует жизненное ободрение. Он как бы говорит: нужно готовиться. Будущее придет. Настоящее не вечно. Смрад и мерзость текущего исторического момента не могут длиться долго. Такого не бывает в истории. Нужно готовиться брать на себя груз миссии. «Жизнь — это попытка осуществить серьезный замысел. Чем тяжелее на одной чаше весов тяжесть страшного понимания временности нешуточного дара жизни, тем сильнее намеренье уравновесить эту чашу самым серьезным делом жизни. И так человеку от природы дано стремление уйти от праха, от уничтожения, от небытия через серьезное дело жизни».
Нужно уже сейчас идти в гору, помня о великом походе Чика и его команды на гору за мастикой — и пусть будет он нам приветом и заветом. Примером и призывом. Не поздно, а с утра выйти в путь. Мерить будущее своими шагами. Писать судьбу.
2004, № 2 (120)

Агнешка Колаковская IMAGINE...


IMAGINE...

(В подзаголовке содержится отсылка к книге Алена Безансона «Интеллектуальные истоки ленинизма» (1977), которую, пользуясь случаем, весьма рекомендую.)
Среди многих популярных утопических образов самый легко узнаваемый, лаконичнее всего выражающий и вернее всего отражающий мечты и идеалы целого поколения, содержится сегодня в популярной песне Джона Леннона «Imagine» [«Вообрази»]. В ней предсказана окончательная победа стражей политкорректности: победа идеологии над здравым разумом, интеллектом, языком, над историей, наукой и фактами — над человеком и свободой.
Напомню содержание песни Леннона: «Imagine there’s no heaven... No hell below us, / Above is only sky... Imagine all the people living for today... Imagine there’s no countries... Nothing to kill or die for, / No religion too... Imagine no possessions... No need for greed or hunger, / A brotherhood of man... Imagine all the people / Sharing all the world...» [«Вообрази, что нет ни небес... ни ада под нами, / Над нами просто небо... Вообрази всех людей, живущих сегодня... ни стран... и ничего, за что стоит убивать или умирать, / Никакой религии... Вообрази, что нет собственности... Нет нужды алкать или голодать, / Братство человека... Вообрази, что все люди владеют всем...»].
Признаюсь, я вообще не хотела бы воображать всех людей разом. Если уж необходимо их вообразить, то предпочитаю по отдельности, индивидуально. Однако «всех людей» невозможно вообразить индивидуально: такое представление предполагает, что мы видим их как целое, притом абстрактное целое, что уже само по себе несет мощные идейные последствия. А вообразить всех людей в таком утопическом мире — это вызывает ужас. И не только потому, что образ мира без стран, без религии, без ценностей, за которые стоит убивать или умирать, без небес и ада, без собственности, — это образ, веющий жуткой пустотой, и не только потому, что дрожь пробирает при мысли о том, как — с помощью каких репрессий — можно было бы (гипотетически) достичь такой утопии, противоречащей человеческой природе, и кто бы ее поддерживал. Но еще и потому, что как раз такая в общих чертах утопия, похоже, широко входит в чаяния XXI века, особенно в новой Европе.
Что общего у этой картины с политкорректностью? Политкорректность выросла из той же утопии и на той же почве: американского движения протеста молодежи 60-х — «детей-цветов». У нее много общего с другими движениями, модами и идеологиями, которые черпают из тех же истоков, в частности с феминизмом, антиглобализмом, экологизмом, так называемой философией «Нью эйдж». Она так же абстрактна и так же бездумна; вырастает из того же чистого, инфантильного идеализма, в котором нет ни тени иронии; так же не задумывается над тем, возможно ли осуществить ее идеалы, над тем, что несут они с собой, и над практическими последствиями деяний, которые рекомендуются или прямо требуются во имя этих идеалов. Все высказывания и поступки, запреты, предписания, осуждения и интеллектуальные моды, которые мы воспринимаем как политкорректные, вдохновляются этой картиной.
Политкорректность воображает всех людей разом и говорит: мы все равны. С любой точки зрения. Но, как это случается в утопиях, есть и те, кто равнее. Например, женщины. И опять-таки — не все, а только верно мыслящие, обладающие правильным феминистическим сознанием. Или народы, которые никогда ничего не достигли, зато ненавидят западные ценности. Нельзя говорить (как это сделал несколько лет назад Сол Беллоу в своей лекции в Гарвардском университете), что у зулусов никогда не было Достоевского. У них свои традиции, и даже еще лучше, а вдобавок Достоевский — мертвый белый самец и как таковой заслуживает вечного осуждения.
Дальше: неграмотные. Глупых нет — есть только умные по-иному. У каждого своя собственная истина, такая же важная, как всякая другая (хотя некоторые — важнее), и сформированная в силу того, каков он. Того, что называют объективной истиной, не существует; это — авторитарное понятие, вымышленное и навязанное западной цивилизацией, чтобы угнетать «слабейших». Каждый имеет право на высшее образование, особенно если не умеет ни читать, ни писать и умственно неполноценен. А если вдобавок это негритянка-лесбиянка, то дать ей кафедру. В любой школе (особенно в Англии) должны быть специальные занятия для детей, у которых трудности с чтением, письмом, вниманием, которым трудно не воровать, не приносить в школу огнестрельное оружие и не нападать на учителей. Уроками для детей, у которых таких трудностей нет, можно будет когда-нибудь заняться, если найдутся время и деньги. В каждой школе также должны вестись уроки по-арабски и на суахили, но, упаси Боже, нельзя заставлять детей говорить на языке страны, в которой они живут, — это было бы расизмом, оскорблением их достоинства, отрицанием ценности их культуры и ограничением их свободы. Экзамены — элитарный метод репрессии. Факты нерелевантны. Всякие религиозные символы должны быть в школах запрещены (особенно ясли на Рождество), разве что кроме исламских, ибо ислам — религия мирная, которая справедливо осуждает то, что подлежит осуждению, прежде всего узкие, элитарные, империалистические и расистские ценности западной цивилизации. Всем нелегальным иммигрантам следует немедленно дать документы, гражданство и право голоса, а главное, право публично выражать ненависть к принявшей их стране. Капитализм, Америка, Израиль, колониализм, большой бизнес и глобализация — абсолютное зло, источник всех наших несчастий.
Каждый имеет право на исполнение всех своих чаяний, а точнее, имеет право требовать от государства, чтобы оно их исполнило; каждый имеет право на самовыражение (но не на свободу слова); каждый определяется своей принадлежностью к той или иной группе — сексуальной, социальной, религиозной, этнической; каждая такая группа, если она составляет меньшинство, имеет право требовать от государства привилегий. Единственное решение всех проблем: школ, университетов, нужды, больниц, голода в Третьем мире — неустанно и обильно вкладывать средства, но исключительно государственные, собранные с налогоплательщиков, и не следует вникать в то, как они расходуются, особенно в Третьем мире и особенно попав в руки диктаторов, которые прямо невероятно заботятся о своем населении и, разумеется, никогда не располагали никаким ядерным, биологическим или химическим оружием.
Единственная справедливая война —та, которую поддерживают представители африканских марксистских диктатур в ООН, а также Россия, Франция, КНР и Сирия. Президент Буш — опасный дурачок во главе империалистического государства, которое угрожает миру во всем мире. Надо осуждать все формы расизма, но в первую голову — израильтян. Источник терроризма — это, как всем совершенно ясно, нищета в Третьем мире (созданная американской алчностью), а также Израиль и конфликт на Ближнем Востоке. И так далее.
(Отступление: вчера в Париже прошла демонстрация против войны с Ираком. Плакаты требовали «справедливости в Палестине». Я задумалась над их логикой: если справедливости в Палестине нет, то война с Ираком безнравственна? Или, если бы в Палестине была справедливость, война с Ираком не была бы нужна, так как он никому не угрожал бы? Так и не знаю.)
Политкорректность твердит это в школах и университетах, в ходе политических и парламентских дебатов; говорит о терпимости (но только к правильно мыслящим) и многокультурности (которая должна служить только антизападным культурам и гнать нашу собственную), о разнородности (см. выше), о справедливости (но только социальной), о совести (но только общественной), о правах личности (но никогда — об обязанностях), о демократии (которая означает то же, что и права личности, особенно права личностей, принадлежащих к определенным группам), о диалоге (всегда «мирном», особенно с Арафатом и Саддамом Хусейном). Она говорит обо всем этом во имя утопической картины, где нет нужды, где все равны и свободны, не стеснены ни историей, ни традициями, ни религией. На практике все это переводится в нетерпимость, невежество, ненависть, презрение, зависть, ограничение свободы и цензуру.
Некоторые из названных здесь и далее мнений и образов мыслей экстремальны — их поддерживают только фанатичные идеологи политкорректности; но, пожалуй, они не могли бы существовать в изоляции от всего остального. Другие более распространены и даже обязательны среди левой элиты — и прекрасно могут существовать изолированно. Можно, например, искренне не любить Буша или Шарона, искренне поддерживать палестинские претензии на собственное государство, даже искренне верить, что дети в Ираке умирают из-за западного эмбарго, а не потому, что всю гуманитарную помощь — лекарства и продовольствие — разворовывает Саддам Хусейн, и не верить во все остальное. При этом спокойно можно быть как левым, так и правым. Можно без политкорректности поддерживать — искренне, обдуманно, или бездумно, по наивности, под влиянием пропаганды, или же из снобизма, конформизма, желания следовать моде и т.п. — самые различные отдельные взгляды, входящие в политкорректную идеологию. Можно также, поддерживая их, не сознавать, что они часть этой идеологии.
Я отнюдь не пытаюсь внушить, что все без исключения взгляды, которые входят в эту идеологию, неизбежно или по определению ложны. Я лишь констатирую, что они составляют ее часть.
Воображать себе всех разом — одно из излюбленных занятий либералов (здесь и далее я употребляю это слово в его американском понятии). Это можно было бы даже выдвинуть как основную часть предварительного, упрощенного определения либерала. Склонность к такому представлению вытекает из либеральной картины человеческой природы — картины внеисторической, абстрактной, контрактарианской. Либерализм как бы по определению воображает всех вместе, в то время как консерваторы, у которых картина мира и человеческой природы носит исторический характер, скорее избегают этого. Можно было бы осмелиться сделать даже более широкое предположение, а именно: консерватор вообще не любит что бы то ни было воображать — он предпочитает вырабатывать отношение к тому, что есть и что он видит, в то время как либерал беспрерывно что-то воображает. В этом есть доля правды, если можно в общих чертах сказать, что либеральная мысль абстрактна и универсальна, а консервативная — практична и индивидуальна. Либерализм легко может превратиться в идеологию, консерватизм — с трудом, так как идеология ему по определению чужда.
Политкорректность на всех уровнях: как черта отдельных мнений, как черта политики государства в различных сферах, как черта общего мировоззрения и, наконец, как черта языка — корнями уходит в либеральную мысль и дух, даже если сильно от них отдаляется, а то и прямо противоречит духу либерализма. Это своего рода фетишизация либерализма, ведущая (неизбежно, как всякая фетишизация) к измене ему. Она исходит, как и либерализм, из эгалитарной картины, но на практике оказывается крайне неэгалитарной и антидемократичной Она обладает некоторой абстрактной моделью мира, которую хотела бы реализовать, но когда в заботе о судьбе и правах отдельных групп выделяет их как нуждающихся в привилегированном отношении, то забывает об универсализме, в который уходит корнями, вследствие чего поведение, которое она хочет навязать, часто вступает в противоречие с принципами модели, во имя которой якобы она действует. Отсюда возникают противоречия, часто поразительно схожие с теми, какие выступают между провозглашаемой идеологией и практикой коммунизма.
Одно из важнейших проявлений этой неэгалитарности — как раз политика отождествления человека с группой: «геттоизация» этнических групп во имя их свободы и достоинства; необучение их — во имя «антирасизма» — языку страны (многочисленные примеры тому встречаются в Англии); селективный запрет на религию в школах (тоже в Англии); гонения — во имя «антиэлитаризма» — на школы, которые благодаря дисциплине, поддержанию авторитета учителей и традиционным методам обучения достигают хороших результатов. Недавно громкую известность получила история с такой школой (государственной) в Бретани: французские либералы протестуют против ее элитарности, но одновременно — видя, что творится в более политкорректных школах, а частные школы из принципа не признавая, — потихоньку записывают в нее своих детей. Это знаменательные для политкорректности примеры того, как отнимают свободу и шансы во имя свободы и «прав». Примером может служить также требование особых прав и привилегий для отдельных этнических групп во имя нанесенного им в прошлом ущерба. Противоречие с либерализмом иллюзорно, ибо хотя все вышеназванные позиции и действия противоречат либеральным принципам, они в каком-то смысле согласуются с либеральной совестью, хвалящейся, что она чувствительна к чужим несчастьям.
Важная и тоже поразительная черта политкорректности — полное презрение к фактам и равнодушие к практическим результатам действий, осуществления которых ее носители домогаются, притом во всех областях. Не имеет значения, что антиглобализм по существу удерживает Третий мир в нищете и беспомощности и — во имя благочестивой цели избежать «эксплуатации» бедных народов богатыми — закрывает их продукции доступ на рынок; неважно, что нет никаких доказательств вреда от генетически модифицированных продуктов, что их запрет (во имя «устойчивого развития») углубляет нищету в Третьем мире и что псевдонаучные аргументы об их вредности очевидно абсурдны; что за лозунгом «устойчивого развития» таится тот же протекционизм, что и за лозунгом «антиглобализма», совершенно игнорирующий действительность и не позволяющий никакого развития; что во имя «антирасизма» и отказа от «расового профилирования» в аэропортах и других местах обыскивают — в рамках борьбы с терроризмом — главным образом пожилых монахинь, но, упаси Боже, не людей арабского вида; что в Англии, страдающей катастрофической нехваткой медсестер и врачей, 18 тысяч кандидатов на рабочие места в больницах должны будут пройти обследование на ВИЧ-инфицированность, ибо ограничить обследование людьми из африканских стран — а речь идет о них, так как они составляют группу риска, — было бы расизмом. Неважно, что школы, проводящие политкорректную политику обучения, выпускают неграмотных. Неважно, что уровень экзаменов на аттестат зрелости в головокружительном темпе падает (ибо во имя антиэгалитаризма мы его снижаем); мы утверждаем, что он, наоборот, просто небывало возрос, в доказательство чего гордо приводим цифры постоянно растущей доли детей, которые эти экзамены сдали. Неважно, что из-за неадекватной школьной подготовки уровень образования в университетах (о котором мы тоже говорим, что он возрос) на первом курсе примерно такой (в Англии, во Франции, в США, особенно в гуманитарных дисциплинах), каким он был тридцать лет назад в средней школе. Во имя «широкого доступа» в университеты и «релевантности» изучаемых предметов мы снижаем этот уровень почти до нуля, перестаем учить чему бы то ни было, а рост числа выпускников с дипломами (вследствие этого не имеющими никакой ценности) считаем огромным успехом. И так далее.
Недавно я читала отчет об обучении географии в английских школах. На уроках географии главные темы — «Окружающая среда, устойчивое развитие и культурная ерпимость»; учителя «говорят учащимся, что те должны думать о глобальном потеплении и эксплуатации менее развитых стран большим бизнесом. К каждой проблеме есть только один правильный подход, других толкований нет»; «дети получают много знаний о загрязнении окружающей среды и об эксплуатации, но не о реках и горах, государствах и столицах и не о том, что где расположено. Под конец средней школы дети не умеют найти на глобусе Африку».
О политкорректности в последнее время много говорят и в Польше. Те, кого обвиняют в ее исповедании или в исповедании взглядов, в нее входящих, часто возмущаются, говоря, что это пустые слова без всякого связного содержания. Они утверждают, что либо того, что называют политкорректностью, вообще не существует, либо же это всего лишь вежливая манера говорить, а не идеология. Утверждают, что люди, которые пользуются этим понятием, поступают непорядочно: бросают его как ругательство, чтобы осудить все, что им по тем или иным причинам не нравится.
Конечно, в некотором смысле они правы. Трудно возразить против того, что каталог примеров политкорректности, который я здесь привожу, — это одновременно полный перечень того, что мне больше всего не нравится. (А это, разумеется, побуждает писать, ибо кто же откажется составить такой каталог?) И если бы в него входили такие вещи, как нелюбовь к креветкам, колбасе, кошкам или отпускам на берегу моря, ни у кого не было бы причины ни заинтересоваться этим, ни считать такой список возмутительным. Не люблю, не нравится, и ладно; хотите — соглашайтесь, хотите — нет. Однако речь идет о вещах не такого типа, как нелюбовь к креветкам. Это не случайный список — есть нечто важное, объединяющее все эти вещи. И отвращение к ним отличается от отвращения к креветкам так, как отличается от него отвращение к коммунизму, фашизму, антисемитизму, расизму, слепому фанатизму и лицемерию. Это не чисто эстетическое отвращение к окостенелой, абсурдной новоречи, а нравственное и интеллектуальное отвращение к туманному, нечестному мышлению; к всеобъемлющим теориям и обобщениям; к бездумным и одновременно безжалостным попыткам заняться инженерией человеческих душ; к централизации, цензуре, диктату, запретам, принуждению и гомогенизации. Примеры в этом каталоге — это примеры позиций, мнений и действий, которые я не люблю за то, что они оскорбляют и унижают; ибо хотят ограничить мою свободу, одновременно утверждая, что одаряют меня просто небывалой свободой; ибо порабощают язык и манипулируют им; ибо презирают историю, традиции и факты; ибо разрушают образование; ибо хотят навязать мне «единственно верные» взгляды и образ мыслей; ибо стремятся воплотить в жизнь некую утопическую, абстрактную картину человеческого счастья, которой всё подчиняют и которая должна определять мое поведение. Не люблю я их еще и потому, что часто они проникнуты цинизмом и ложью. Ибо если существуют, как я подчеркивала выше, искренние и полные доброй воли исповедники разных мнений, входящих в число политкорректных, то немало и тех, к кому ужасно подходит спародированный Маяковский: «Мы говорим партия — подразумеваем Ленин, говорим Ленин — подразумеваем партия, и так все время говорим одно, а подразумеваем другое».
Думаю, что, когда мы говорим о политкорректности, все, включая обвиняемых в таковой, прекрасно знают, о чем идет речь. Верно, однако, что не существует определения ее содержания. Действительно нелегко выделить, что общего между теми разнообразными и бесчисленными ее примерами, какие мы все без труда и колебаний можем привести. Можно, однако, — и, пожалуй, нужно — попытаться определить, в чем тут дело, и постараться объяснить, почему это явление возбуждает недоверие. Поэтому я хотела бы предпринять предварительный опыт такого, весьма общего определения.
Говоря о политкорректности, я имею в виду эту идеологию в целом и тех, кто признаёт некоторое множество ее основных принципов; я имею в виду не отдельные взгляды и людей, придерживающихся тех или иных взглядов, входящих в это множество. Следует также отметить, что политкорректность в Польше несколько отличается — в деталях содержания — от французского, английского или американского вариантов (которые тоже отличаются друг от друга) и что примеры, которые я здесь привожу, относятся главным образом к этим последним. Некоторые из них в Польше вообще не встречаются или встречаются в более слабой форме, и наоборот. В конце я вернусь к этому отличию. Существует, однако, основной стержень взглядов, которые определяют эту идеологию.
Предварительное определение могло бы звучать так: политкорректность — идеология левая; эгалитаристская и антиэлитарная; враждебная культуре и ценностям Запада; догматическая и нетерпимая, хотя и провозглашающая терпимость; тоталитарная, ибо желает подчинить своим требованиям мышление во всех областях жизни; опирающаяся на абстрактные принципы, перевешивающие здравый разум; делящая общество на группы, которые становятся группами с собственными, обособленными интересами; характеризующаяся презрением к людям, фактам и уму и в то же время провозглашающая своей целью справедливость и благо человечества. Название происходит из Оруэлла и соотносится с коммунистической верностью единственной партийной истине.
Трудно не увидеть некоторого ее сходства с коммунистической идеологией. Отдельные элементы этого сходства существенны и поразительны. Однако важно то, чем политкорректность отличается. Самые главные отличия следующие. Во-первых, хотя политкорректность служит (якобы служит) преследуемым, это уже другие, иного рода преследуемые. Это группы, которые она признаёт дискриминируемыми и маргинализируемыми — по своим собственным критериям и в своем собственном, весьма особом значении этих слов — и которые разделяют идеологию политкорректности. (Об руку с этой селективностью естественно идет полное пренебрежение результатами своей деятельности, часто вредной и для тех групп, во имя которых эта деятельность предпринимается.) Во-вторых, она считает принадлежность к той или иной группе основополагающим критерием самоопределения. В-третьих, императив подчинения политкорректности и ее навязывания — часть самой идеологии. Иначе говоря, эта идеология содержит в себе метаидеологию. Наконец, политкорректность отрицает свое существование — в качестве идеологии или же вообще. Она скрывает сам факт, что она есть идеология, — притворяясь, что она всего лишь вопрос языковой вежливости и что ни о какой идеологии не может быть и речи. Лиса в курятнике? Какая лиса? Здесь никого нет кроме кур.
Утверждать, будто политкорректность — это всего лишь язык и вежливость, — то же самое, что утверждать, будто оруэлловская новоречь — всего лишь язык: что называть рабство свободой, принуждение — свободным выбором, ложь — правдой, подавление — заботой, перераспределение — справедливостью, лицемерие — честностью, ненависть к Западу — терпимостью, унижение и геттоизацию этнических меньшинств — многокультурностью, антисемитизм — заботой о судьбе палестинцев, протекционизм — заботой о Третьем мире, запреты — правами, оскорбление — достоинством и невежество — знаниями, что все это значит лишь употреблять вежливые речевые формулировки. А те, кто вводит политкорректность в язык (особенно в Польше — за ее пределами это происходит реже) и защищают этот язык как форму вежливости, одновременно возмущаются, что над ней насмехаются или пренебрегают ею. Но если они возмущаются насмешками и пренебрежением, то должны исходить из того, что их заявления, будто речь идет только о языке, приняты за чистую монету. Что и было их целью. Так нет, одновременно они возмущаются, что к ним не относятся всерьез. Если же к политкорректности относиться всерьез, с недоверием, достойным дела опасного, они опять возмущаются: мы, мол с ума сошли, впали в истерику — речь же идет только о языке, чего ж так волноваться? Так как же нам относиться к политкорректности, если нельзя ни всерьез, ни несерьезно? Остается, выходит, только согласиться с ней. Этого-то они и добиваются!
Подобные безвыходные ловушки подстерегают и внутри содержания отдельных политкорректных взглядов. Так обстоит дело, например, с политкорректным отношением к Америке — то есть осуждением ее. Америка выиграть никак не может: если она отказывается вмешиваться в дела других стран — например, в войны за границей, которые поддерживает Европа, — то этот отказ осуждается как наглость и изоляционизм; если же она во что-то за границей втягивается — например, в войны, которых Европа не поддерживает, — это осуждается как империалистическая агрессия и интервенция. Так обстоит дело и с некоторыми основополагающими ценностями западной цивилизации, такими, как истина, разум, наука, традиции рационализма. Все эти ценности политкорректность хотела бы подорвать и отвергнуть; и неизвестно, как с нею спорить, ибо спорить можно только на основе того, что как раз и отвергается: на основе уверенности в том, что существует нечто, называемое объективной истиной. А веру в объективную истину политкорректность осуждает как апелляцию к западным ценностям. Понятие объективной истины — понятие авторитарное, насильственно навязанное западной цивилизацией в целях угнетения «слабых».
Политкорректность содержит еще один «метаслой»: она очень любит (когда воображает всех разом) ссылаться на то, что называет «всеобщим либеральным согласием» (liberal consensus). Это уверенность в том, что а) все приличные люди согласны с основополагающей либеральной идеологией; б) каждый, кто с ее содержанием не согласен, заслуживает вечного осуждения; в) каждый, кто отрицает, что такое всеобщее согласие существует, тоже заслуживает вечного осуждения. Если мы ищем лаконичное определение политкорректности, может быть, с этого и надо начать: идеология, которая предписывает веру во всеобщее либеральное согласие. «Метаизмерение» проявляется даже в основополагающей для политкорректности политике группового самоопределения: группы, заслуживающие поддержки, — это те, что одобряют либеральную идеологию.
К вышеприведенному предварительному определению можно, следовательно, добавить: «отрицающая, что она — идеология» (или попросту: «отрицающая свое существование как идеологии») и «предписывающая веру во всеобщее либеральное согласие».
Другая важная черта политкорректности — уверенность, что единственная настоящая власть — это государство и что оно должно законодательно регулировать все сферы жизни, вплоть до семьи. В Англии, например, на волосок не прошел закон, запрещающий родителям шлепать своих детей. Политкорректность верит в необходимость вмешательства государства во все области и желала бы законом запретить все, что считает неправильным. Но очень многое из того, что она считает неправильным, она считает таковым не само по себе, а по той причине, что оно не согласуется с некой более широкой, абстрактной и более основополагающей идеологической посылкой. Политкорректные хотели бы запретить родителям шлепать детей не потому, что детям от этого плохо — в конце концов у нас уже немало законов, запрещающих дурное обращение с детьми, но потому, что они хотели бы не только у учителей, но и у родителей отнять власть над детьми: властью должно обладать государство, а не родители. В то же время им совершенно не мешает противоречие между тем, что они хотели бы предписать и запретить, и результатами этих предписаний и запретов, а главное, основополагающими принципами своей идеологии.
Эта черта политкорректности выглядит обязательной, поэтому и ее надо включить в общее определение: «требующая максимального вмешательства государства и желающая все сферы жизни регулировать законодательно».
Презрение к людям, уму и фактам дополняется оскорблением и унижением. Политкорректность особенно оскорбительна и унизительна как раз для членов тех групп, о благе которых она якобы заботится: нацменьшинств, женщин, гомосексуалистов. Каждый воспринимается «в качестве» — женщины, чернокожего, гомосексуалиста. Меня лично оскорбляет и унижает внушение, что все, что я делаю, — я делаю «в качестве» женщины. Конечно, есть некоторые вещи — очень немногие, — которые я делаю «в качестве» женщины: например, ношу лифчик. Можно прибавить беременность и роды. Но зато сюда не входят ни письмо, ни чтение, ни мышление. Многие женщины противостоят такой классификации. Ее результаты для женщин — самые дурные: книги, которые они пишут и писали и которые заслуживают уважения и серьезного отношения, отправляются в отдел книг группы-меньшинства. Многие женщины возражают и против того, что для женщин должны быть «квоты» в парламентах: они не хотят заседать в парламенте благодаря этим квотам (подставляющих их под обвинение, что без этого их не избрали бы) и не хотят заседать в нем «в качестве» женщин. Так же относится политкорректность к чернокожим, гомосексуалистам и людям, которые входят в ту или иную этническую группу, — вне зависимости от того, хотят ли они, чтобы их рассматривали в этом качестве. Этническим группам наносится особый ущерб, ибо во имя защиты их культуры у них отнимают возможности получить образование, ассимилироваться и улучшить свою судьбу.
Уверенность в том, что всё, что мы делаем, и всё, чем мы являемся, проистекает из нашего пола, расы, сексуальной ориентации либо принадлежности к какой-либо этнической группе, мало того что глубоко оскорбительна, она еще и раскалывает нашу собственную картину гармонического общества и общего блага, положенную в основу этой идеологии. Вместо того чтобы соединять людей, она разделяет их и сегрегирует; создает огромное множество обособленных интересов, между которыми возникает антагонизм и разверзается непреодолимая пропасть. Раздирается общественная и политическая ткань; расшатываются основы того «разнородного» и «многокультурного» общества, к которому мы якобы стремимся; больше нет общей почвы взаимопонимания. Есть лишь отдельные группы и их бесчисленные, до бесконечности умножающиеся «права» (но без обязанностей). Идеология многокультурности, якобы стремящаяся открыться навстречу другим культурам, возвещающая «терпимость» и вечно твердящая о «диалоге», в действительности запрещает и открытость, и терпимость, и диалог, исходя из того, что разные культуры непримиримы и несоединимы и что взаимопонимания между ними быть не может. Она повелевает замкнуться, тесно замкнуться в одной — своей собственной (кроме случая, когда это культура западная, иудео-христианская, подлежащая уничтожению). Одним словом, она захлопывает дверь и выбрасывает ключ. Место национальной лояльности занимает лояльность групповая, этническая, расовая, лояльность к тому или иному меньшинству.
Я считаю, что можно и это включить в наше пробное определение: «признающая групповую принадлежность основополагающим критерием общественно-политической деятельности».
В университетах, в области гуманитарных наук, происходит нечто подобное. Новые дисциплины, новые подходы и способы интерпретации, несомненно, открыли немало дверей, пропылесосили и оживили зачастую окостенелые области, создали много новых возможностей и, разумеется, помогли женщинам занять заслуженные ими позиции и получить признание в академическом мире. Борьба за идеалы, которые потом стали частью политкорректности, — так же, как ранний феминизм, который еще боролся за равенство женщин, а не за их инаковость, — как идеалы социализма, гуманистические и антирасистские идеалы, принесла много хорошего и огромную пользу. Но в конце концов, потеряв всякую меру и преобразившись во всеобъемлющую идеологию, вместо того чтобы открывать — она все больше закрывает; вместо того чтобы расширять — сужает; вместо того чтобы позволять — запрещает и исключает; и, замкнувшись в своем догматизме и крайности — во имя открытости, плюрализма и разнородности, — раскалывает образование и гуманитарные науки таким же образом, как расколола общество. Принимая новые дисциплины и новые способы интерпретации, она стремится вытеснять старые; вместо того чтобы включать новое в рамки более широкого комплекса, чтобы весь этот комплекс улучшить, расширить и обновить, она навязывает его повсюду, отвергая все прочее, традиционное. Как в общественной и политической жизни она делает ударение на групповой принадлежности, так и в гуманитарных науках считает принадлежность автора — к расе, полу, группе по происхождению — ключевой для интерпретации его текстов. (В значительной мере и с разных точек зрения она поддерживает также постмодернизм, делающий ударение, в частности, как раз на интерпретациях, связанных с групповой принадлежностью; можно, собственно говоря, сказать, что постмодернизм стал частью политкорректной идеологии в академической жизни.) В результате от гуманитарных наук остаются только отдельные групповые интересы — феминистские, гомосексуальные, этнические, — где каждый догматически защищает свою территорию, свой отвоеванный участок. Немалую роль играет здесь корысть: речь идет о сохранении и расширении своих позиций Политкорректность в университетах стала своего рода самозаводящейся индустрией. И здесь она тоже, заперши дверь, вышвыривают ключ. В данном случае это ключ, открывающий возможность объективной науки и уважения к истине.
В конце стоит вспомнить и о том, что вследствие политкорректности антисемитизм становится — особенно в Англии и во Франции — все более распространенным в «приличных» левых кругах. Ибо оказывается, если посмотреть внимательней, что — впрочем, как всегда — во всем виноваты евреи. Евреи, «фашистский» премьер-министр Израиля и вообще вся эта «маленькая засранная страна», как недавно изящно выразился, говоря об Израиле, французский посол в Лондоне. Этот новый антисемитизм исходит не из расисткой идеологии, как старый, а из... «антинацизма». Появляются сравнения Израиля с Третьим Рейхом, звезды Давида со свастикой. Шарона нередко осуждают как «фашиста», Израиль — как «фашистскую» страну. Те же самые люди, которых возмущают любые «этнические» анекдоты, формально запрещенные политкорректностью как оскорбительные, и которые во имя справедливости и прав человека несут самоотверженную помощь палестинцам, на знаменитой антирасистской встрече в Дурбане и на демонстрации антирасистских (!) организаций в Париже кричали: «Смерть евреям!»
Мир, которого желала бы политкорректность, этот мир, пронизанный ложью и полный лицемерия, совершенно искусственен: искусственные нормы и «квоты» (в парламентах и университетах); искусственный язык; искусственное образование, ничего не дающее, не обучающее никаким фактам и не внушающее никаких ценностей; искусственные нравственные, эстетические, политические, социальные принципы. Это мир, который делится на две части: угнетенные (преследуемые) и угнетатели (преследователи). Других нет, или их можно не принимать в расчет. В соответствии с этой схемой значение слов и ценностей, в которые мы должны верить, дано заранее: справедливость — либо «социальная», либо связанная с борьбой «преследуемых» (которая по определению справедлива); никакой другой справедливости не существует. Зло — это несправедливость в одном из двух вышеназванных значений. (Недавно я слушала выступления на конференции, посвященной теме зла: почти никто из ораторов не говорил о Боге, а огромное их большинство исходило из посылки о том, что вопрос зла — это вопрос а) нищеты в Третьем мире и б) загрязнения окружающей среды, то есть вопросы, которые можно решить, найдя против них лекарство. Наконец-то мы, после стольких веков, управились с этим философским вопросом. Какое облегчение! Лейбниц и бл. Августин, наверное, в восторге. Нужно ли добавлять, что лекарство состояло в борьбе с американским империализмом, большим бизнесом, глобализмом и т.д. и т.п. Нравственность сводится к правилам поведения, согласующимся с политкорректной идеологией. Общей культуры, общих ценностей и традиций, на основе которых общество могло бы развиваться, — нет и быть не может, есть лишь ненависть и пустота.
Как же случилось, что нечто, начинавшееся как утопическое движение детей-цветов, преобразилось в унылую догматическую программу социальной регламентации, основанной на интересах отдельных групп? Самая простая и самая общая причина в том и состоит, что это была утопия. Нереалистическая, инфантильная, неумеренная, ничем не ограниченная: ни здравым разумом, ни действительностью. Так, пожалуй, обстоит дело — по природе вещей — с любой утопией. Будучи чистой идеологией, расплывчатой и нереалистической картиной, не имея естественных механизмов равновесия, она легко поддавалась фетишизации, манипуляции, искривлениям. И раз она сама противоречила природе, то замысел воплотить ее в жизнь противоречил ее собственному существу, а значит, воплощать ее можно было только вслепую, наперекор действительности и невзирая на то, что результаты ее воплощения неизбежно противоречили ее принципам. В этом смысле ее деградация была неизбежной, предсказуемой с самого начала.
Следует также отметить, что инфантилизм этой утопии с самого начала был ее частью, одной из ее характерных черт. Это была идеология, которая не только требовала поглупеть, но считала это поглупение благородным. Отрыв от действительности и отказ черпать из нее, отбрасывание ответственности (в песне Джона Леннона содержится и наслаждение мыслью о «жизни сегодняшним днем» — «living for today»), отказ учиться, презрение к науке и знанию, отвержение всяческих форм, отрыв от истории, от здравого разума, от всяких структур и границ, которые навязывает действительность, — всё это дети-цветы считали благим и необходимым. В этом заметно нечто родственное — на весьма примитивном уровне — руссоистской идее «благородного дикаря».
И ничего удивительного, что политкорректность стала индустрией. С того момента, как она приняла политику групповой принадлежности и начала воплощать ее в жизнь, результаты были неизбежны: группы с собственными культурными интересами всегда будут стремиться повышать свое влияние и проталкивать свои интересы, политические и экономические. Для многих индустрия политкорректности — это попросту источник средств к существованию: она обеспечивает им престиж, университетские посты без всяких знаний и квалификацию или дипломы без приложения умственного труда.
Корысть — вероятно, одна из причин огромного влияния этой идеологии, того, что ее приняли не только в США, но и в Европе. В Англии и во Франции большую роль еще играет внушаемое политкорректностью чувство вины за колониализм — усиливаемое, манипулируемое и используемое заинтересованными группами. Лозунг «антиколониализма» в политической идеологии занимает ведущее место: его повторяют без всякого знания истории и с полным равнодушием по отношению к соразмерности обвинений истинному ущербу. Политкорректность гиперболизирует ущерб, нанесенный колониализмом, ничего не хочет знать о принесенной им пользе и требует «репараций» в форме привилегий для «эксплуатируемых». (Здесь любопытны также различия между Англией и Францией. Во Франции, которая во имя Республики всегда стремилась превратить население своих колоний во французов, политика группового самосознания прививается куда слабей, чем в Англии, которая приносила народам своей империи инфраструктуру, но местные обычаи и традиции обычно оставляла в покое и никого ни во что не хотела превращать — что можно считать проявлением уважения или презрения, в зависимости от того, как на это смотреть. Эти различия важны, т.к. показывают, в какой степени некоторые аспекты политкорректности зависят от природы того или иного колониализма.) Внушать чувство вины за колониализм — это часть более общей цели, каковая состоит в том, чтобы внушать убеждение, будто все, чего когда-либо достигла западная цивилизация, не только не имеет никакой цены, но было крайне вредно для остального мира, который западная цивилизация тысячелетиями безжалостно разрушала, порабощала, угнетала и т.п. Конечная цель — разумеется, вывод о том, что ныне она должна за это платить, притом долго и щедро. Звонкой монетой, разумеется. Но и собственной жизнью: признавшись в вине и произведя самокритику, она должна позволить себя уничтожить.
Государства, даже те, где правительства левые и политкорректные, конечно, борются против финансовой стороны таких выводов. Никто не собирается выплачивать триллионы долларов правнукам рабов. (В этом месте трудно обойти молчанием тот факт, что на конференции о расизме в Дурбане громче всех домогались репараций представители тех африканских государств, в которых цветет работорговля. Столь же трудно не отметить, что от арабских стран, которые веками занимались работорговлей — и в Африке, и у себя, — никто репараций не требует.) Но социально-культурному аспекту они в своей внутренней политике часто поддаются. Причина этого — желание подлизаться к массам, изобразить (с целью набрать голоса избирателей и удержаться у власти), что правительство не элитарно, что оно заботится о рядовом человеке и его правах, а также о правах отдельных групп, каждая из которых располагает своим лобби. Но есть и другая причина, и она лежит в естественных склонностях современных государств. Это склонности, отлично согласующиеся с природой политкорректности: вмешиваться во все большее число сфер частной жизни, инфантилизировать свое население, ставить его в зависимость от государства и отнимать у людей ответственность за свою жизнь. По мере того как растут вмешательство, предписания и запреты, растет и бюрократия — и наоборот. И государственная бюрократия (как всякая бюрократия), и политкорректность, обе обладают своей движущей силой и в некоторых областях эти силы вполне естественно друг друга поддерживают.
А молодежи идеология политкорректности нравится еще и тем, что она легко усваивается и уже препарирована: поднесенная на блюдечке утопия, готовая к потреблению, выкидывающая нетрудные, привлекательные лозунги. Кто же не хочет демократии, справедливости, терпимости и мира? Кто не против расизма и фашизма? Думать не надо: все уже выдумано. Исторические знания — излишество. Наконец, в некоторой степени работает и попросту притягательная сила американских мод.
В Польше все это выглядит немного иначе. Колониального прошлого нет; нет ни массовой иммиграции из незападных стран, ни крупных этнических меньшинств. Почва для политкорректности куда менее благодатна. Кроме того в Польше пока что много собственных нерешенных проблем. Израильско-палестинский вопрос выглядит далеким, рядового поляка он не слишком волнует. Осталось еще слишком много старого антисемитизма, чтобы начал распространяться новый. Все это, может быть, ее убережет — это да еще память сорока лет коммунизма. (Как сказал ксендз парторгу, который жаловался, что никто не приходит на партсобрания: «Ко мне приходят, потому что Церковь не сделала вашей ошибки — не показала им того рая, который два тысячелетия обещает». Мы-то этот партийный рай видели.) Пока что политкорректность в Польше ограничивается университетами. Тут у нас есть и феминизм, и постмодернизм, и антиамериканизм (но пока лишь среди прогрессивно мыслящих). В большой степени это влияние американской и французской моды. Все может начать меняться со вступлением Польши в Евросоюз.
Остались два вопроса. Чем, собственно, опасна политкорректность и почему это настоящая опасность? Она угрожает, если сказать одновременно и сжато, и мягко, окончательным вышвыриванием вышеупомянутого ключа. Говоря конкретнее и не так мягко, она облегчает и ускоряет распад нашей цивилизации. И это настоящая опасность — хотя бы потому что политкорректные уже знают, что это может состояться. В конце концов состоялся же коммунизм. И видно, особенно в Англии, США и во Франции, что в некоторых областях удалось достичь очень многого. Видно это и в Евросоюзе, с его внушительными достижениями в области централизации, цензуры, диктата, запретов, навязывания и гомогенизации.
Но что оно такое — то, что может состояться? Напоминаю определение: политкорректность — это идеология левая; эгалитаристская и антиэлитарная; враждебная культуре и ценностям Запада; догматичная и нетерпимая, хотя провозглашающая терпимость; тоталитарная, т.е. желающая подчинить своим требованиям мышление во всех областях жизни; опирающаяся на абстрактные принципы, перевешивающие здравый разум; разделяющая общество на группы, которые становятся группами со своими собственными, обособленными интересами; характеризующаяся презрением к людям, фактам и уму и в то же время провозглашающая своей целью справедливость и благо человечества; добивающаяся максимального вмешательства государства в жизнь и желающая любую сферу регулировать законодательно; признающая групповую принадлежность основополагающим критерием общественно-политической деятельности.
Этого описания угрозы должно бы хватить. Можно лишь надеяться, что мы не забудем тот рай, который уже видели.
Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..