Открывается она газетным объявлением, сочиненным Хулио Хуренито, он же - Учитель: ”В недалёком будущем состоятся торжественные сеансы Уничтожения иудейского племени в Будапеште, Киеве, Яффе, Алжире и во многих иных местах. В программу войдут, кроме ... традиционных погромов, ... сожжение иудеев, закапывание их живьем в землю, опрыскивание полей иудейской кровью и новые приемы...На сеанс приглашаются: кардиналы, епископы, архимандриты, английские лорды, румынские бояре, русские либералы, французские журналисты, члены семьи Гогенцоллернов, греки без различия звания и все желающие.”
Один из учеников Хулио Хуренито искренне негодует: ”…Это немыслимо! Двадцатый век, и такая гнусность! Как я могу отнести это в Унион“ (типография – СТ), — я, читавший Мережковского?”
“Напрасно ты думаешь, что это несовместимо. Очень скоро, может через два года, может через пять лет, ты убедишься в обратном. Двадцатый век окажется очень веселым и легкомысленным веком, безо всяких моральных предрассудков, а читатели Мережковского — страстными посетителями намеченных сеансов!” - со спокойной уверенностью отвечает ему Учитель.
Еще во время войны, Эренбург, приехав в освобождённый Киев, стоял в горестном молчании на краю Бабьего Яра, где как раз и имело место “закапыванье в землю живьем” более сотни тысяч киевских евреев. Вспомнил ли он тогда, что зловещее пророчество, вложенное им в уста Учителя, сбылось. Сбылось не в общих чертах, а с невероятно адской точностью угаданных деталей, как в Киеве, где он родился, так и в Европе, с ее освенцимами и треблинками, где пеплом сожжённых евреев можно было удобрять окрестные поля, а газовки для “иудейского племени” были обустроены теми самыми поклонниками прекрасного, что ничем не отличались от ”читателей Мережковского” в интерпретации Учителя.
Иными словами, Эренбург в 1921 году предугадал скорый поворот европейской цивилизации к сумеркам средневековья. Даже самый закоренелый скептик, до конца разуверившийся в человечестве, не мог бы в то время додуматься до такого сценария. Говоря языком рунета - “Калиостро с Вангой нервно закуривают”. Впрочем, учитывая немыслимый масштаб предугаданной катастрофы, на ум приходят не жуликоватые субъекты массовой культуры, а тексты старозаветных Пророков. Последние, правда, не писали, а скорее записывали под диктовку Того, чей голос являлся им в ночной тиши. А кто нашептал космополиту-атеисту Илье Эренбургу о Холокосте за двадцать лет до его начала? А кто, ему же - о бомбе, через 35 лет взорванной над Хиросимой? И самому Мессингу было бы не под силу прозреть, что в недалеком будущем некое смертоносное оружие будет применено американцами именно против Японии:
“Учитель возлагал все свои надежды на известные эффекты лучей и на радий. … Однажды Учитель вышел ко мне весёлый и оживленный; несмотря на все затруднения, он нашел средство, которое значительно облегчит и ускорит дело уничтожения человечества. …Когда год спустя Учитель захотел наконец их использовать, мистер Куль начал всячески оттягивать дело, уверяя, что отвёз аппараты в Америку. …Как-то мистер Куль признался, что немцев можно добить французскими штыками, а фокусы Хуренито лучше оставить впрок для японцев.”
Здесь можно пуститься в туманные рассуждения о том, что Эренбург был выдающимся явлением природы из категории “гений века”. Такие люди, находясь в гуще главных событий и явлений своего времени, отчетливей и глубже других проницают их причинно-следственные связи. На этом мы, пожалуй, и остановимся. Хотя бы для того, чтобы вместо досужих разговоров зазвучали драгоценные стихи Эренбурга из еврейского цикла. Приводить их надо полностью, потому как рвать их по живому на цитаты пишущему эти строки не по силам.
Когда в 44-ом Эренбург стоял над Бабьим Яром, ставшим общей могилой не только всему киевскому еврейству, но и многим другим группам населения, никаких памятников там, разумеется, не было. Сегодня их тридцать. От каменной цыганской кибитки до креста в память немецких военнопленных. Все погребенные в этом страшном урочище достойны памяти. Но любой, самый талантливы и дорогой монумент проиграет нерукотворному памятнику, воздвигнутому Эренбургом своим соплеменникам:
Бабий Яр
К чему слова и что перо,
Когда на сердце этот камень,
Когда, как каторжник ядро,
Я волочу чужую память?
Я жил когда-то в городах,
И были мне живые милы,
Теперь на тусклых пустырях
Я должен разрывать могилы,
Теперь мне каждый яр знаком,
И каждый яр теперь мне дом.
Я этой женщины любимой
Когда-то руки целовал,
Хотя, когда я был с живыми,
Я этой женщины не знал.
Мое дитя! Мои румяна!
Моя несметная родня!
Я слышу, как из каждой ямы
Вы окликаете меня.
Мы понатужимся и встанем,
Костями застучим - туда,
Где дышат хлебом и духами
Задуйте свет. Спустите флаги.
Мы к вам пришли. Не мы - овраги.
Комментировать “еврейские” стихи Эренбурга – дело неблагодарное. Они – поминальная молитва по шести миллионам испепеленных в прах женщин, стариков и детей того многострадального племени, к которому принадлежал их автор. Над таким нестерпимым средоточием боли, какой заключен в этих строчках, можно молчать, можно плакать, можно скорбеть, но рассуждать об их поэтических достоинствах нельзя. Мы и не станем.
Бродят Рахили, Хаимы, Лии,
Как прокаженные, полуживые,
Камни их травят, слепы и глухи,
Бродят, разувшись пред смертью, старухи,
Бродят младенцы, разбужены ночью,
Гонит их сон, земля их не хочет.
Горе, открылась старая рана,
Мать мою звали по имени - Хана.
А вот это, про то, “что наших девушек отличен волос”... страшно сказать, у пишущего эти строки, любимое:
За то, что зной полуденной Эсфири,
Как горечь померанца, как мечту,
Мы сохранили и в холодном мире,
Где птицы застывают на лету,
За то, что нами говорит тревога,
За то, что с нами водится луна,
За то, что есть петлистая дорога
И что слеза не в меру солона,
Что наших девушек отличен волос,
Не те глаза и выговор не тот, -
Нас больше нет.
Остался только холод.
Трава кусается, и камень жжет.
Поэтическая муза Эренбурга никогда не чуралась еврейской темы, но до такой высоты, как в военные и послевоенные годы не подымалась никогда.
Еще 20-летним юнцом он, в стихотворении “Еврейскому народу”, “всегда униженному и гонимому”, давал ему рекомендации про-сионистского толка, как это делал бы любой сочувствующий, но сторонний наблюдатель:
…Ты здесь не нужен, пришлый и гонимый,
Сбери своих расслабленных детей,
Уйди к родным полям Иерусалима,
Где счастье знал ты в юности своей…
В своей бродячей космополитичной молодости он писал о евреях, не как кровный сын своего народа, а отстранённо и даже немного кокетливо, как бы делая ему одолжение, что никак не может окончательно порвать связующую их нить:
Евреи, с вами жить не в силах,
Чуждаясь, ненавидя вас,
В скитаньях долгих и унылых
Я прихожу к вам всякий раз…
Правда, сложное чувство любви-ненависти к евреям становится недвусмысленно сочувственным, когда это отклик на очередные зверства и погромы, как в стихотворении времен первой мировой “Где-то в Польше”:
… Мама Иосеньке поет,
Соской затыкает рот:
“Ночью приходили
И опять придут. Дедушку убили
И тебя убьют!...”
Эту колыбельную во все времена могли бы напевать своим детям тысячи тысяч еврейских матерей по всей Европе, но катастрофа советского еврейства в первые месяцы войны девятым валом в полтора миллиона трупов перекрыла все прошлые погромы и избиения. Это подвигнуло Илью Эренбурга и Василия Гроссмана, вернувшегося из поездки по освобожденным Красной Армией Освенциму и Треблинке, не испрашивая дозволения партийного начальства, что само по себе было беспрецедентно, приступить (в рамках ЕАК) к работе над “Черной Книгой”. Это был колоссальный труд не только двух писателей, литературно обрабатывающих добываемые материалы, но и нескольких десятков журналистов. Работая над сводом документов и свидетельствами очевидцев гибели евреев на оккупированных нацистами территориях, узнавая из первых рук от чудом спасшихся евреев-недобитков леденящие душу подробности массовых убийств ни в чем, кроме древней крови, текущей в их жилах, неповинных людей, Эренбург и сам постарел на тысячу лет. В 1947 начальство опомнилось и рассыпало набор книги. Эренбург хранил оригинал в чулане. Когда он умер, дочь Ирина перевезла его к себе, и этим сохранила для потомков. С именами Эренбурга и Гроссмана на черный обложке двухтомник этот встал на наши книжные полки только после перестройки.
Безжалостное уничтожение “Черной книги” стало очередным ударом для Эренбурга. Однако, не оставляющее его в покое Провидение, готовило ему испытание, рядом с которым это был удар мяча при игре в лапту. Ему была уготована главная роль на той, подобной библейской, странице истории советского еврейства, которая могла стать последней.
Начнем с признания, что свойственный ему политический конформизм, Эренбург демонстрировал и когда речь шла о важнейших вехах в жизни еврейского народа. Пока Сталин (даже после начала войны с арабами) поддерживал создание Израиля, и Эренбург мог позволить себе искреннее ликование по этому поводу: “Трагично создание государства Израиль – акт о его рождении написан не чернилами – кровью…Советское правительство тотчас признало еврейское государство. Это признание придает силы героям, которые теперь отстаивают Израиль…”. Но как только мнение Кремля меняется, он, говоря об Израиле, начинает продвигать бредовую идею о нем, как о солончаке, на котором не живут, предлагая евреям, как и прежде, быть щепоткой соли в чужом супе. Иными словами, ратует за ассимиляцию евреев и их дружбу с трудящимися тех стран, где им выпало родиться.
Осенью 1948 года в Москву в качестве главы дипмиссии новорожденного государства приезжает Голда Меир. В Большой Московской Синагоге, куда она приходит на субботнюю службу, московские евреи окружают ee ликующей толпой, и забыв об осторожности, приветствуют ее и сотрудников посольства на идиш и иврите. Окончательно впав в неконтролируемую эйфорию, они выкрикивают здравницы Израилю и еврейскому народу.
Эренбург, чутко уловив недовольство Кремля этой двойной лояльностью своих еврейских подданных, публикует огромную статью в Правде. До сих пор существует мнение, что он написал ее, чтобы между строк призвать советских евреев к осторожности, предупредить их новой парадигме в национальной политике, о начале эры государственного антисемитизма, о чем сам он был уже хорошо осведомлен. Но, даже, если намерения были таковы, Эренбург несколько переиграл в этой не совсем кошерной игре. Ведь теперь он, вслед за новой “линией Партии”, уверен, что “создание государства Израиль не является решением так называемого “еврейского вопроса””. Далее, он пытается убедить читателя, что “решение этого вопроса зависит не от военных побед в Палестине, а от победы социализма над капитализмом…” ну, и тому подобная трескучая демагогия, в которой он довольно поднаторел в качестве прикормленного властью гуманитария с полезными ей связями на Западе.
Нам по определению не дано проникнуть в замыслы Всевышнего. Поэтому мы никогда не узнаем, почему, невзирая на явно имевший место конформизм самого непростительного свойства, именно он, Илья Эренбург, был избран орудием для задуманного Им плана спасения евреев в Пурим 53-го года. Может быть потому, что такое предназначение было по плечу ему одному?
Дело “безродных космополитов” и “разоблачение псевдонимов” в 48-ом, “ночь расстрелянных идишских поэтов” в 52-ом, все недавние расправы и избиения, вызванные к жизни застарелым зоологическим антисемитизмом “кремлевского горца”, померкли зимой 53-го, когда на евреев сталинского царства неотвратимо надвигалось бедствие поистине библейского масштаба — "Дело врачей". По замыслу советского Амана дело это должно было уже в марте вылиться в публичные казни "врачей-отравителей". После этого треть евреев должна была погибнуть в результате “стихийного” общесоюзного погрома, с последующей высылкой оставшихся на неминуемую смерть в Сибирь, “с целью оберечь их от “справедливого народного гнева”. В стране началась вакханалия страха и ненависти. Обычных районных врачей стали массово изгонять с работы, или заставляли их первыми глотать прописанные ими же порошки и микстуры, чтобы доказать, что они не отравлены. Над еврейскими детьми безнаказанно глумились в школах однокашники. Доходило до избиения прохожих с откровенно семитской внешностью прямо на улицах. Обо всем этом Эренбург узнает из огромного потока писем, приходивших к нему от униженных, преследуемых, напуганных евреев. Они просят своего единственного защитника о юридической, материальной и, просто, душевной поддержке, и он, всегда помогавший страждущим, делает в этот раз, больше, чем может.
По стране прокатился вал антисемитских митингов и собраний, где советские трудящиеся соревновались в степени экстравагантности мер, которые необходимо применить к “убийцам в белых халатах”: “запереть их в железную клетку, как обезьян, и не кормить, пока не умрут”, “поломать врагам руки и ноги, а только потом казнить”, или, к примеру, “физически выжигать их, как в старину фурункулы, каленным железом”. Однако, этот низовой энтузиазм не удовлетворил Сталина.
И тогда он, в полном соответствии со своими садистическими наклонностями, возжелал, чтобы евреи сами попросили себя “выпороть”, то бишь, обратились к правительству с открытым коллективным покаянным письмом, где выражалась бы просьба восстановить доброе имя советских евреев на освоении просторов Дальнего Востока и Крайнего Севера. Подписантами этого письма стали десятки высокопоставленных и именитых евреев. Среди них не только Маргарита Алигер и Павел Антокольский, Лев Кассиль и Самуил Маршак, Давид Ойстрах и Эмиль Гилельс, Исаак Дунаевский и Лев Ландау, но, и, страшно вымолвить, Василий Гроссман. И пусть кто-то, из тех, “кого там в то время не стояло”, посмеет бросить в них камень. Но вы еще помните про выбор, который всегда есть? Не подписали этот, составленный в сталинской преисподней документ, поэт Долматовский, писатель Каверин, шахматист Ботвинник, певец Марк Рейзен. Не подписал его и Илья Эренбург, к которому первому пришли сталинские засланцы из “Правды”.
Эренбург не просто выпроводил их, а написал свое собственное письмо, и когда из “Правды” пришли уламывать его во второй раз, с ними и передал его Сталину. Это был, если не отчаянный поступок самоубийцы, то акт беспримерного мужества, тем более, когда речь идет о таком осторожном человеке, как Эренбург. Ведь ни он сам, как, собственно, и никто в близком окружении Сталина, не мог предвидеть реакции на это письмо всесильного хозяина Кремля, обратившегося к тому времени в абсолютно непредсказуемого параноика.
Евреи, жившие в Советской России в середине прошлого века, и их потомки обязаны самим фактом своего существования, “уму и сообразительности” Ильи Григорьевича Эренбурга. Поэтому, на до сих пор неутихающие споры, приспособленец он или герой, ответ может быть только один: герой-приспособленец.
Его изощренный ум и интуиция, вкупе с природным здравомыслием, безошибочно подсказали ему, что прибегать к нравственно-этическим доводам в разговоре с кровавым тираном бессмысленно. Используя свой огромный опыт общения с советской номенклатурой, он говорил со Сталиным на его языке. Да, говорил с ним подобострастно, как вассал со своим сюзереном. Да, утверждал, что евреев, как отдельный народ, в природе не существует. Предавал евреев, чтобы спасти евреев. Ведь он работал на результат, а не на отстаивание своих горних принципов, и цена неудачи была бы для его народа чудовищно-непоправимой. Это был как раз тот нечастый случай, когда цель оправдывает средства. В своем иезуитски вежливом письме Эренбург выразил опасение, что акция высылки советских граждан еврейской национальности подорвет престиж Советского Союза (читай – Сталина) среди западной интеллигенции, европейских компартий, и сторонников мира. Были там и другие хитроумные доводы, о которых легко узнать, прочитав этот, находящийся в открытом доступе, документ эпохи.
Вообще говоря, Сталин намеревался осуществить задуманный им план в ближайшем же будущем. На Дальнем Востоке для еврейских переселенцев уже были построены бараки. В больших городах европейской части составлены по районам списки евреев с указанием их домашних адресов. Но терять престиж у коммунистов Запада Сталину не хотелось. С огромной долей вероятности можно предположить, что письмо Эренбурга, легшее на стол Сталина 3 февраля, заставило его призадуматься и отсрочить начало выполнения плана по “окончательному решению еврейского вопроса” в Советском Союзе. Тем более, что он никогда не торопился с исполнением своих кровавых задумок, зная, что никуда они не денутся. Но приближался Пурим, и чтобы, как издревле повелось, подгадать расправу над злодеем к этому веселому празднику, в дело пришлось вмешаться Провидению.
В 1953 году Пурим пришелся на 1 марта. Именно в этот день тело Сталина было обнаружено сотрудником охраны лежащим в луже собственной мочи на полу малой столовой ближней (Кунцевской ) дачи. У Сталина диагностировали правосторонний паралич, с дальнейшим кровоизлиянием в мозг и смертью, наступившей 5-го марта. Достоверное известно, что в тот день на столе усопшего лежали два письма, переданные позже в архив. Одно – коллективное, от еврейской общественности, для “Правды”, другое – от Эренбурга на имя Сталина.
Господь, не нарушив им же установленной традиции, к положенному сроку “разобрался” и с кремлевским Аманом. А Мордехая-Эренбурга и евреев миловал. Всех “врачей-отравителей”, кроме двух, замученных до смерти в подвалах Лубянки, освободили. Врачей, уволенных в начале зимы, восстановили на работе. Еврейские дети не боялись больше ходить в школу, а их родители – по улицам. Так что, в пятый день марта у русских евреев, помимо общечеловеческой радости избавления от тирана, есть все основания отмечать Малый Пурим – свой собственный “праздник избавления”. Поскольку в Пурим иудеям показано напиваться так, чтобы не отличать Мордехая от Амана, русские евреи могут смело доходить до этой изумительной стадии дважды в году.
Что до самого Эренбурга, то нам, обывателям, глядя из нашего пока еще благополучного 21-го века на то “интересное время”, и вообразить нельзя, какой животный страх, какое адское напряжение всех нервных и физических сил пережил в конце зимы, начале весны 1953 года, избалованный славой и комфортом невротик, легко теряющий способность спать и есть при любой стрессовой ситуации.
В шестой книжке своих знаменитых мемуаров он напишет об этих драматических событиях так:
Я пропускаю рассказ о том, как пытался воспрепятствовать появлению в печати одного коллективного письма. К счастью, затея, воистину безумная, не была осуществлена. Тогда я думал, что мне удалось письмом переубедить Сталина, теперь мне кажется, что дело замешкалось и Сталин не успел сделать того, что хотел. Конечно, эта история – глава моей биографии, но я считаю, что не настало время об этом говорить…
В людоедском 53-ом, поставив на кон свою жизнь, он не убоялся отправить Сталину судьбоносное для советского еврейства письмо. И тот же самый человек в сравнительно вегетарианские 60-ые посчитал, “что еще не настало время об этом говорить”. Прав Митя Карамазов: “широк человек, слишком даже широк, я бы сузил”.