Многое из написанного, за годы журналистской работы, хотелось бы забыть, но что-то, как мне кажется, имеет право на повторную публикацию. Например. эти дневниковые заметки о любимом моем поэте - Борисе Пастернаке.
Каждый из нас невольно или обдуманно создает вокруг себя мир, в котором можно выжить. Мир этот, как правило, не имеет ничего общего с действительностью. И, тем не менее, он способен спасти в человеке главное: здоровье его психики.
В мире Бориса Леонидовича Пастернака не было голода и крови, второй мировой войны, безумия нацизма и сталинского террора, не было и тревожной ноты собственного еврейства. Была природа, семья, женщины, Шекспир, Лев Толстой, Скрябин, Шопен, свои стихи и написанный уже в преклонном возрасте роман. Именно этому роману он завещал защиту своего мира и после ухода из мира живых.
Действительность, как это обычно бывает, сама выбрала то, что было существенным в наследии поэта. Но она же, эта действительность, мало отличная от былых времен, и делает интересным особенности той духовной крепости, которую выстроил вокруг себя Борис Пастернак.
«Мой отец, никогда не отрекавшийся от народа, к которому принадлежал, всю жизнь преодолевал племенную узость. Преодолевал настолько, что с полным правом считал себя русским писателем».
(Из интервью Евгения Пастернака
Владимиру Нузову.)
Не думаю, что дело в мифической «племенной узости». Здесь все сложнее. Мужественному человеку – Борису Леонидовичу Пастернаку – просто было страшно, панически страшно, до ужаса страшно быть евреем. От того, что стояло за этим словом: «черты оседлости», «процентной нормы», погромов, призрака Холокоста, «безродного космополитизма», «убийц в белых халатах», сионистов. Ему было страшно быть внутри кошмара своего времени, быть объектом ненависти мирового зла. Сознание своего еврейства лишало Пастернака покоя, возможности жить и работать.
Я бы не стал возвращаться к этой больной теме, если бы не убежденность, что нынешние проблемы еврейства и Израиля тоже связаны с галутным, вошедшим в плоть и кровь, страхом. Проще говоря, страх быть евреем перешел на очевидную робость владения своей землей, государством. Отсюда и вечные жалкие попытки отдавать, ничего не получая взамен, вымаливать мир, а не брать его силой и по праву.
Но вернемся к Пастернаку. Удивительно, в письмах Бориса Леонидовича не встретишь таких слов, как «фашизм», «нацизм» или «Гитлер». Это было понятным в годы братания Сталина с фюрером, но и после 22 июня 1941 года ничего не изменилось в эпистолярном наследии поэта. Все та же спокойная, равнодушная отстраненность. Мирные пейзажи, жалобы на трудности военного быта, на воровство в Москве, рассказы о бомбежках, о работе над переводами пьес Шекспира.
Получив одно из таких писем, двоюродная сестра Бориса Пастернака отметила в своем дневнике: «…тайная надежда на спасенье и помощь невольно соединялась во мне с именем брата и друга… Но когда я прочла его письмо из Чистополя с описанием пейзажа, я поняла свое заблуждение… Письмо говорило объективно о душевной вялости и утомлении, о душевной растерянности. Как и в начале революции, в письме фигурировали ведра и стертый, подобно старой монете, дух».
Увы, дело было не только в упадке душевных сил замечательного поэта. И совсем не случайно в письмах Бориса Пастернака полностью отсутствуют перечисленные слова с точным обозначением очередной страшной беды, которая постигла СССР.
Нацисты атакуют с воздуха Лондон, где живут его родные, морят голодной смертью Питер, штурмуют Москву, уже дымят печи Аушвица, а Борис Пастернак и не думает, по крайней мере в письмах, подняться выше описания неудобств военного времени и мирных пейзажей.
Я намеренно не касаюсь в этих заметках попыток Пастернака писать о войне. Это отдельная тема, хотя и связанная с его эпистолярным наследием. Он и здесь не смог вписаться в запросы фронтовой пропаганды.
Разгадку странного поведения Бориса Леонидовича нашел в одном из писем Пастернака В. В. и Т. В. Ивановым 8 апреля 1942-го, Чистополь: «И так ампир всех царствований терпел человечность в разработке истории, и должна была прийти революция со своим стилем вампир и своим Толстым и своим возвеличением бесчеловечности… Но это у вас все рядом. Вы, наверное, другого мнения, и Всеволод мне напишет, что я ошибаюсь. Я же нахожу это поразительным, как поразительны Эренбург и Маршак, и не перестаю поражаться».
Письмо подцензурное, расшифровывает его в примечаниях к собранию сочинений поэта и в своих мемуарах жена Всеволода Иванова: «Пастернак считал изуверством утверждение, что гуманизм отменяется во время войны, и не мог принять оправдание ненависти и жестокости, которое проповедовал Эренбург в своих статьях: «Убей немца» и С. Я. Маршак в стихотворных подписях к карикатурам и плакатам. Он никак не мог совместить патриотизм с безоговорочной беспощадностью ко всей, ведущей войну нации, как всегда в целом, неповинной и воюющей против своей воли, вынужденной к тому власть имущими».
Еврейская нация, как считал еврей Пастернак, была во многом виновна, а потому должна была исчезнуть «гуманным» путем полной ассимиляция, а вот немецкий народ нацисты силком, против его воли, заставили решать «еврейский вопрос» далеко не гуманным способом. Он же, народ Гете и Бетховена, не виноват в кровавой и голодной смерти десятков миллионов людей по всей Европе. Его заставили, принудили творить то, что он вовсе не хотел делать. Возможность превращения целого народа в обезумевшее стадо, толпу людоедов – исключалась полностью. Слово «народ» Борис Леонидович Пастернак был склонен писать с большой буквы, что, естественно, не касалось народа еврейского.
Путь отказа, ухода от самого себя казался Пастернаку благотворным. И здесь он был последователем своего кумира – Льва Толстого. Он бежал не только от своего еврейства, но и от своей же поэзии – самого ценного в его наследии.
Из письма Б. С. Кузину от 7 марта 1948 г.: «Вы должны знать, что стихов как самоцели я не любил и не признавал никогда. Положение, которое утверждало бы их ценность, так органически чуждо мне, и я так этот взгляд отрицаю, что я даже Шекспиру или Пушкину не простил бы голого стихотворчества, если бы, кроме этого, они не были гениальными людьми, прозаиками, лицами огромных биографий и пр. и пр.».
Сотворение своего мира требовало ухода, бунта, движения вперед. Беда в том, что Шекспир или Пушкин не задумывались о смысле своей работы. Пастернак искусственно, умозрительно, направлял свои усилия в то русло, которое считал необходимым. Отсюда и явная переоценка им своего романа, и неистребимый душок предательства в бегстве от еврейства.
Удивительно и то, что упрекает Пастернак в отсутствии гуманизма одних евреев: Маршака и Эренбурга, но убивать немцев призывали и многие другие поэты коренной национальности. К примеру, Константин Симонов. Как тут не вспомнить:
«Если ты фашисту с ружьем/Не желаешь навек отдать/Дом, где жил ты, жену и мать/Все, что Родиной мы зовем/Знай: никто его не убьет/Если ты его не убьешь./ Знай: никто его не спасет/Если ты его не спасешь./Сколько раз увидишь его/Столько раз его и убей/ Столько раз его и убей/Сколько раз увидишь его».
Депортация советских немцев волновала гуманиста Пастернака. Он не раз пытался спасти знакомых представителей этого народа от высылки в Сибирь. Но вот о геноциде евреев на оккупированной территории даже и слышать не хотел. Существует еще одно любопытнейшее свидетельство на эту тему.
1958 год. Нобелевка, «Доктор Живаго», вал публикаций за рубежом. Не все статьи о себе самом были одобрены Пастернаком, особенно в той части, когда касались его еврейства.
«Я не помню, что был знаком с Суцкевером; напротив, у меня ощущение, что я хотел избежать этой встречи из-за страшного стыда, благоговения и ужаса перед этим мучеником… Как мне помнится, я отклонил знакомство и встречу с ним из чистого страха и стыда перед его высоким мученичеством, в глазах которого я должен был выглядеть моральным ничтожеством и предателем». Здесь я намеренно объединил строки из двух писем поэта разным людям: П. П. Савчинскому и Э. Пельте-Замойской. Оба письма отправлены в июле 1958 года и звучат неким оправданием одной истории, которая произошла за четырнадцать лет до того. В примечании к последнему письму сказано: «В статье идет речь об организованной зимой 1944 г. в редакции «Литература и искусство» встрече Пастернака с еврейским поэтом Авраамом Суцкевером, бежавшим из вильнюсского гетто. Душевно разрушительные для Пастернака впечатления этого рассказа были вытеснены из его памяти».
«Душевно разрушительные». Встреча состоялась, но будто ее и не было. «Далекие» от человеколюбия Илья Эренбург и Василий Гроссман не разрушили свои души, составляя «Черную книгу». Борис Пастернак вытеснил из своей памяти единственное и случайное свидетельство о геноциде своего народа. Что-то здесь не так с гуманизмом поэта. Но, думаю, дело не только в эмоциях. Сам факт Холокоста разрушал мировоззренческие принципы Пастернака. Сама мысль о том, что преступления такого рода есть преступление не только злой власти, напрочь разрушала его добрые помыслы о народе немецком, да и не только о нем.
«Не трогайте этого небожителя», – якобы приказал Иосиф Сталин своим палачам и вычеркнул имя Пастернака из списков «врагов народа». В тот страшный 1937 год поэт отказался подписывать коллективное письмо писателей с требованием расстрелять Тухачевского, Якира и прочих. Это был мужественный поступок. Гуманист по определению не имеет права звать к топору и плахе ни при каких обстоятельствах. Дело принципа. Верно заметил «вождь народов» – был поэт «небожителем». С одной только оговоркой: «небожительство» это становилось пристанищем Бориса Леонидовича только тогда, когда не разрушало его представлений о мире и о своем месте в нем.
Повторю, мужественным человеком был поэт Пастернак. Единственной «точкой безумия» Бориса Леонидовича был страх перед своим еврейством. Впрочем, это качество свойственно многим потомкам Иакова и сегодня. Часто с той же ссылкой на «небожительство» или мировое гражданство.
Увы, войны ведутся на земле, а не на небе. И по сегодняшний день зло исламского террора атакует землян, а не обитателей облаков.
И сегодня легко быть гуманистом и рассказывать сказки о народах, ни в чем не повинных, и злых дядях, соблазнивших сущих ангелов на разные зверства. И сегодня не проходит, да и не может пройти мода на «миротворцев». Нет, все сложнее и страшнее, чем хотел думать об этом Борис Пастернак и по сей день думают либералы и социалисты Запада. Не было у наших отцов и дедов иного пути, чтобы спасти свои дома, матерей, жен и детей, кроме этого страшного призыва: «Убей немца!»
Потом, после коллективного наказания и кровавой бани, устроенной «ни в чем не повинной немецкой нации», когда все уже было кончено, товарищ Сталин поправит Эренбурга. Скажет, что он «ошибается» и немецкий народ пора оставить в покое.
Надо думать, поправку эту Борис Леонидович Пастернак встретил с пониманием. Он тоже считал, что немецкая нация, в отличие от еврейской, имеет полное право на дальнейшее существование. В этом гуманист и палач были солидарны.
Даже не знаю, кого поместить в центр великой тройки российских поэтических гениев: Мандельштама, Бродского или Пастернака? Но провалы нравственного чувства Бориса Пастернака – этого рыцарски порядочного, доброго, участливого человека очевидны.
Замечательно сказал об этом Леонид Радзиховский: «Любить ли Пастернака? Дело сугубо индивидуальное. Я сторонник старого анекдота: «Гоги, ты помидор любишь? – Кушать – да, а так – нэнавыжу!» Стихи Пастернака я люблю, а к самому ему (как и к огромному большинству писателей, музыкантов и т. д.) не испытываю никаких эмоций. Гений как гений – эгоцентричный, с манией величия и т. д. и т. п. «Гений и злодейство – две вещи несовместные?» Не знаю, как насчет прямого «злодейства» (а как же Вагнер?), но гений и мелочность, гений и подлость, гений и любая житейская (сексуальная, социальная, культурная) патология – вещи не только вполне совместные, но даже почти всегда совпадающие. Гениев – «приличных людей» – можно по пальцам перечесть. Да оно так и должно быть по справедливости – ведь за гениальность надо же чем-то платить… Впрочем, это уже совсем другая тема».
«Мания величия», – пишет Радзиховский. Он прав, но и Пастернака, лишенного своего голоса, живущего впроголодь на одни переводы, понять можно. Жаловаться на Кремль в переписке он не смел. Оставалось одно: сожалеть о своем еврействе. Ольга Фрейденберг – доверенная Пастернака по «национальному вопросу». Именно с ней он любит рассуждать о своем еврейском комплексе: «Чего я, в последнем счете, значит, стою, если препятствие крови и происхождения осталось непреодоленным (единственное, что надо было преодолеть) и может что-то значить, хотя бы в оттенке, и какое я, действительно, притязательное ничтожество, если кончаю узкой, негласной популярностью среди интеллигентов-евреев, из самых загнанных и несчастных».
Рука Пастернака дрогнула, когда он писал слова «загнанных». Это понятно: по сути дела он сам был загнанным евреем. «Заспанным» – прочла двоюродная сестра и не меньше озабоченная своим происхождением, чем Борис Леонидович, ответила ему, в утешение, так: «…Не спрягай ты себя в одном прошедшем, это грамматическая ошибка. Вздор, что заспанные евреи одни остались (твои ценители)… Ты будешь прекрасно писать, твое сердце будет живо, и тобой гордятся и будут гордиться не заспанные и не евреи, а великий круг людей в твоей стране».
Письмо это написано в самом конце сорок девятого года. К тому времени разница в СССР между «заспанными» и «загнанными» евреями уже огромна. Убит Михоэлс, ликвидирован ГОСЕТ, а следом и все еврейские театры. Начинается борьба с космополитизмом. Идет активная подготовка к большому погрому. Кто знает, не беспокоила ли Пастернака и его двоюродную сестру возможность попасть в число изгоев по национальному признаку.
И как тут не вспомнить еще один анекдот о негре, который читает в нью-йоркской подземке газету на идише и реплику его соседа: «Мало ему того, что он негр». Борис Леонидович Пастернак не написал бы свой роман, не дожил бы до лет преклонных, если бы к мужеству не быть советским писателем прибавил мужество быть евреем.
В «Дневнике» М. М. Пришвина читаю о Пастернаке: «Пастернак спустился к нам, читал стихи, совершенный младенец в свои 60 лет. И делается хорошо на душе не оттого, что стихи его, а что сам он такой существует».
Вот еще одна разгадка бегства Бориса Леонидовича от своего еврейства. Он, как «совершенный младенец», боялся взрослых дядей-юдофобов, грозно топающих ногами на его народ. Нет у младенца иного оружия защиты, кроме отказа от себя самого и попытки спрятаться за куст, за пень, в темный угол от извечного страха.
Но все же вспомним о главном в судьбе этого человека. Жизнелюбие, чадолюбие, сила творчества, фантастическое умение оставаться самим собой во враждебном окружении. Борис Пастернак родился евреем и жил евреем. Никем другим он и не мог быть, вопреки своей собственной воле. У него не было права выбора. Все остальное – риторика.