ПРОЩЕННЫЙ ВОР
В молодости Александр Галич хотел быть, как все: советским человеком. Он им был. Сочинял сценарии и пьесы, легко минующие цензуру. Впрочем, уже тогда написал Галич «Матросскую тишину» – комедию злую и совершенно непроходимую. В годы оттепели Александру Аркадьевичу опротивело быть советским, стыдно стало, совестно. Он ушел во фронду к власти, потом в диссиденты. Советский человек мог быть никем: просто советским человеком. Диссиденту необходима была определенность по национальному признаку.
Юрий Нагибин в своей статье о друге пишет: «Оставить родину никому не легко, но никто, наверное, не уезжал так тяжело и надрывно, как Галич. На это были особые причины. Создавая свои горькие русские песни, Саша сросся с русским народом, с его бедой, смирением, непротивленчеством, всепрощением и естественно пришел к православию. Он ни от чего не отрекался, ибо ничего не имел, будучи чужд иудаизму, но ему необходим был этот смешной и несовременный в глазах дураков акт, исполненный глубокого душевного и символического смысла. Он не думал, да и не мог ничего выгадать у русского народа ( известно: «жид крещенный что вор прощенный»), за беззаветную службу которому поплатился потерей своей р у с с к о й родины.
Саша стал тепло верующим человеком. И я не понимаю, почему хорошие переделкинские люди смеялись над ним, когда на светлый Христов праздник он шел в церковь с белым и чистым узелком в руке осветить кулич и пасху. Свою искренность он подтвердил Голгофой исхода».
Давно хотелось написать об этом белом узелке в руке еврея, но на ум приходили одни «расуждизмы», и только очередная цитата подсказала конец этой новеллы.
Во втором томе книги «Двести лет вместе» А. Солженицын пишет о Галиче: «И как же он осознавал свое прошлое? свое многолетнее участие в публичной советской лжи, одурманивающей народ? Вот что более всего меня поражало: при таком обличительном пафосе – ни ноты собственного раскаяния, ни слова личного раскаяния нигде… а ведь он «торговал елеем» полжизни… А еще по- настоящему в нем болело и сквозило пронизывало его песни – чувство еврейского сродства и еврейской боли… Память еврейская настолько его пронизывала, что и в стихах не – еврейской темы он то и дело вставлял походя: «не носатый», «не татарин и не жид», «ты еще не в Израиле, старый хрен?!» и даже Арина Родионовна баюкает его по-еврейски… Иные уезжавшие черпали в его песнях затравку брезгливости к России и презрения к ней».
Солженицын плохо знал Галича, не был, что естественно, близок с ним. Он и в поэзии разбирался плохо. Сам Александр Исаевич писал стихи, по авторитетному свидетельству Варлама Шаламова, скверные. Можно сделать скидку и на юдофобию знаменитого писателя. Все это так, но в любом случае ясно, что не смог Галич, как не старался, стать православным певцом русской души. Он даже «прощенным вором» не смог стать. По крайней мере, в глазах Александра Исаевича Солженицына.
Не знаю, стоит ли крест над могилой Галича в Париже, на кладбище Сен – Женевьев – де – Буа. Нагибин пишет, что видел он всего лишь табличку на русском языке: «Александр Аркадьевич Галич».
ПОКОРИТЕЛЬ ЕНИСЕЯ
Звонит раз в неделю читатель Геннадий. Иногда ему нравятся мои статьи, а потому он меня перевоспитывает в духе любви к советской власти. Он меня деликатно поправляет, когда я об этой власти плохо отзываюсь.
Он говорит, что его родной город Красноярск при коммунистах стал каменным и большим, а до коммунистов был маленьким и деревянным. Он говорит, что много заводов было построено и фабрик. В общем, «Зато мы строили ракеты и покоряли Енисей, и даже в области балета мы впереди планеты всей».
Мне симпатичен читатель Геннадий. Он спокоен и деликатен. Он не грубит, не хамит, а настойчиво убеждает меня в том, что самая добрая и умная власть на свете была советской властью.
Я тоже стараюсь сдерживаться. Больше слушаю, говорить мне не хочется.
Мне трудно объяснить именно читателю Геннадию, почему никак не могу с ним согласиться. Мы, вроде бы, общаемся на одном языке, но на самом деле это не так. Не способны люди понять друг друга и договориться при таком разноречье.
Не знаю, любит ли Геннадий поэзию. Я очень люблю. Один из моих любимых поэтов – Николай Заболоцкий. Его стихи часто начинаю бормотать в моменты душевной смуты. Помогает.
Вот недавно вдруг вспомнил совершенно потрясающие строчки позднего Заболоцкого: «Хлестало, словно из баклаги, / И над собранием берез / Пир электричества и влаги / Сливался в яростный хаос. / А мы шагали по дороге / Среди кустарников и трав / Как древнегреческие боги, / Трезубцы в облако подняв».
Не читал ничего сильнее этого описания грозы. Какой звучный, красочный, красивый текст.
А вот еще строки, написанные Николаем Заболоцким в прозе: «Оглушенный ударом сзади, я упал, стал подниматься, но последовал второй удар в лицо. Я потерял сознание. Очнулся я, захлебываясь от воды, которую кто-то лил на меня. Меня подняли на руки и, мне показалось, начали срывать с меня одежду. Я снова потерял сознание. Едва я пришел в сознание, как какие-то неизвестные мне парни поволокли меня по каменным коридорам тюрьмы, избивая меня и издеваясь над моей беззащитностью. Они втащили меня в камеру с железной, решетчатой дверью… Тут меня жестоко избили, испинали ногами… Я очнулся от невыносимой боли в правой руке. С завернутыми назад руками я лежал, прикрученный к железным перекладинам койки».
Так пытали в НКВД великого поэта Николая Заболоцкого, но не убили, а всего лишь долгие годы мучили каторгой. Он, вопреки всему, вернулся к свободной жизни и написал стихотворение о грозе и о Божественной природе человека.
Я бы мог напомнить патриоту города Красноярска о многих талантливых и добрых людях, которым так и не пришлось выйти из большевистских застенков. Вот Достоевский считал невозможным построить райскую жизнь, заставив одного ребенка пролить единственную слезу. А тут не одна слеза, а море слез и крови. И каких слез, и какой крови! Коммунизм и фашизм убили в мире человеческий гений, доброту и веру. ХХ век стал палачом гуманизма.
Мы ушли из галута, оставив за собой не голодные очереди брежневской или горбачевской поры, не криминальную державу Ельцина.
Мы ушли от безумной боли поэта Заболоцкого, от голодной смерти Мандельштама, от пули, разорвавшей череп великого Бабеля… Как я могу объяснить это читателю Геннадию? Он наверняка не бормочет строчки чужих стихотворений в минуты душевной тревоги.
ТАЙНАЯ СТРАСТЬ
Любят евреи их ненавидящих. За талант любят, за творческий потенциал. Гитлер был бездарен, банален, пошл, потому и не заслужил любви еврея. Гению простили бы евреи все, даже Холокост. Впрочем, гению никогда бы и не могла прийти в голову чудовищная идея истребления целого народа. Гений способен на злодейство, но не способен стать олицетворением зла.
Очень злым, но гениальным карликом был Рихард Вагнер. Фюрер любил его не за музыку. Композиции великого немца можно было, по сложности, вполне отнести к «дегенеративному искусству». Гитлер любил этого композитора за его трактат «Еврейство и музыка», в котором Вагнер подвел теоретическую базу под необходимость уничтожения евреев, как народа.
Но Вагнер до Холокоста казался евреям в галуте совсем другим человеком. Просмотрел многие упоминания о нем конца Х1Х и начала ХХ века и не нашел даже намека на юдофобию композитора.
Вот типичный пример из одного из самых значительных памятников русской культуры: Энциклопедии, изданной евреями Брокгаузом и Ефроном: " О Вагнере заговорила Германия, а затем и весь музыкальный мир. Во время своего пребывания в Цюрихе Вагнер занялся эстетическими трактатами… В них он высказал глубоко-религиозные взгляды на искусство и, как в операх, так в своих литературных произведениях далеко перешагнул уровень современных воззрений".
"Далеко перешагнул уровень современных воззрений" Рихард Вагнер и в своих, юдофобских теориях: "В истории нашего общественного развития был поворот, с которого всеобщее признание возвело деньги на степень руководящего начала; с этого-то времени евреи евреям, единственный промысел которых – ростовщичество – обеспечивал им огромную выручку без трудовых затрат и дал первенство в обществе, жадном до денег".
Впереди серьезное исследование, способное показать прямую связь между интеллектуальной юдофобией 19 века и решением «еврейского вопроса» в ХХ. На эту тему было написано множество статей, но, насколько мне известно, ни одна из них не дала анализ любви – ненависти антисемита, наделенного значительным талантом, яростного отторжения им еврейства в прямом родстве. Именно родство это стало сложнейшим и, как правило, неосознанным мотивом теоретиков юдофобии 19 века, а также их последователей в веке ХХ. Именно эта любовь-ненависть и стала причиной еврейской тяги к знаменитым юдофобом, к множеству попыток понять и простить их, вовсе не «человекообразный», а вполне зоологический антисемитизм.
Хороший музыкант из галута – Даниэль Баренбойм - в последние годы сделал все, чтобы музыка Вагнера стала популярной в Израиле. Музыканты Еврейского государства, в своем большинстве, поддержали Баренбойма. Зрители тоже были не прочь слушать на концертах сочинения великого немца.
Утверждалось, что музыка Вагнера – это одно, а его публицистика – совсем другое. Пропаганда творчества любимого композитора Гитлера совпала с энергичными «телодвижениями» в экстазе «мирного процесса» с арабами Арафата. В те годы наступление на Израиль и все еврейское велось последовательно, целеустремленно, по всем фронтам.
Даже уроки Холокоста евреи не усвоили в полной мере. И в диаспоре, и в Израиле мы стремимся вернуться на исходные позиции века просвещения, когда было принято не замечать, не слышать, не принимать во внимание теории юдофобов в полной убежденности, что они неизмеримо далеки от практики.
ПИСЬМО БРЕЖНЕВУ
Может быть, всего один раз проявил Иосиф Бродский слабость в контакте с властями СССР. Перед самым отъездом написал он письмо Л.И. Брежневу с просьбой "Дать возможность, сохранить мое присутствие в литературном процессе".
Не сама насильственная депортация пугала поэта, не разрыв прежних связей, не разлука с отцом и матерью, Бродского страшило языковое небытие на чужбине. Думаю, поэт ясно сознавал, что письмо свое он пишет в никуда, "на деревню дедушке" но все-таки написал его, причем сделал это блестяще, вложив в искреннее послание тупоумному генсеку и силу своего отчаяния, и веру в будущее, и пророческое видения своего места в русской словесности.
Язык рождения – проклятие, неизбежность языкового рабства, невозможность обрести свободу, пусть и выучив чужой язык. Писатель, даже переместив себя за тысячи километров от родины, не способен спрятаться, скрыться от самой сущности дела своей жизни – от языка. По сути, он не способен эмигрировать, а всегда остается там, где впервые обрел дар речи.
Это прекрасно понимал Бродский. Он писал Брежневу: "Я принадлежу русской культуре, я сознаю себя ее частью, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не может. Язык – вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятвы с трибуны".
Брежнев только что отдал приказ сочинить за него мемуары о войне и целине. Он не владел родным языком, а был способен только на клятвы с трибуны. Кровно оскорбил вождя поэт, стараясь пробиться к вниманию, совести, разуму генсека.
И все-таки лукавил Бродский и со временем сам признался в этом. Он был патриотом только слова, родной речи, последним классиком языка, сознающим свое фатальное одиночество. Однако, Брежневу он не мог написать об этом. Будущий лауреат Нобелевской премии ставил перед собой иные, более простые цели и намеревался достичь их с помощью "легального" текста: "Переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом. Я верю, что вернусь; поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге. Я хочу верить и в то, и в другое. Люди вышли из того возраста, когда был прав сильный. Для этого на свете слишком много слабых. Единственная правота – доброта. От зла, от гнева, от ненависти – пусть и именуемыми праведными – никто не выигрывает. Мы все приговорены к одному и тому же: к смерти. Умру я, пишущий эти строки, умрете Вы, их читающий".
Поэт невольно забыл о том, кому было адресовано письмо. Он и в эпистоле своей обращался к читателю. Молодой, тридцатитрехлетний Бродский, пишет старику – Брежневу о смерти, полагая, что тот способен отнестись к этому неизбежному факту философски. С большим блеском он мог произнести свой спич перед собранием глухонемых. Вполне возможно, и это понимал Бродский.
Сразу после прибытия в США он писал: "Возможности сострадания чрезвычайно ограничены, они сильно уступают возможностям зла. Я не верю в спасателей человечества, не верю в конгрессы, не верю в резолюции, осуждающие зверства… Если уж устраивать съезды и принимать резолюции, то первая, которую мы должны принять, это резолюция, что мы все – негодяи, что в каждом из нас сидит убийца, что только случайные обстоятельства избавляют нас от разделения на убийц и на их жертв.
Что следовало бы сделать в первую очередь, так это переписать все учебники истории и выкинуть оттуда всех героев, полководцев, вождей и прочих. Первое, что надо написать в учебниках, - что человек радикально плох".
Это уже не осторожное письмо изгнанного своему гонителю: жертве – палачу. Это точка зрения свободного человека, полностью исключившего из своего лексикона понятие "патриотизм" по отношению к любым странам или народам.
Ничего не поделаешь. Большой поэт не в силах покинуть галут, где бы он не находился. Галут одиночества. В обществе людей недостойных прорыв из него невозможен, и сочинять свои послания можно только, адресуясь к Богу. Чем, в сущности, Иосиф Бродский и занимался всю вторую половину своей жизни.