Магистр игры «Что? Где? Когда?» Александр Друзь не исключил обращения в суд в связи с заявлениями главного редактора программы «Кто хочет стать миллионером?» Ильи Бера о якобы имевшем место подкупе.
Об этом Друзь сообщил в среду (13 февраля) агентству ТАСС.
«Я еще не принял решение по этому вопросу, так что это не исключено», — сказал Александр Абрамович.
«Я решил это обнародовать, и, предвосхищая некоторые ваши вопросы, почему я так долго тянул. Потому что я очень не хотел публиковать эту историю, я не хотел становиться медиазвездой…
Вот этого скандала я не хотел, у меня были четкие цели, я это проговорил на записи №2. 22 числа, ночью. С тех пор мои желания не изменились ни на йоту. Я говорил, что я хочу очистить от Друзя пространство интеллектуальных игр на русском языке«, — так отреагировал на новую информацию о развитии конфликта Илья Бер в интервью радиостанции «Эхо Москвы».
Касаясь подробностей скандальной аудиозаписи, касающейся коррупционной сделки с участием Друзя, Берпояснил:
«Я записывал до съемок, чтобы была четкая запись, чтобы я не постфактум, а чтобы все было с таймкодом, у меня этот файл есть в отправленных письмах, чтобы никто мне не сообщал, что я химичил с метаданными, вот это все.
Я про это подумал. Я хотел, чтобы Друзь перестал участвовать, как игрок в телевизионном ЧГК («Что? Где? Когда?»), и второе, чтобы Друзь перестал быть членом правления и любым функционером Международной ассоциации клубов ЧГК. И чтобы он не играл в спортивное ЧГК, но это – относительная мелочь…
Друзь теперь может говорить все что угодно. Но он не отрицает ни одного факта, которые я привел».
Как информировал Курсор, председатель Международной ассоциации клубов «Что? Где? Когда?» Александр Друзь ранее заявил, что идея с мошеннической сделкой (получение выигрыша за «засвеченные вопросы») принадлежит не ему, а главному редактору передачи «Кто хочет стать миллионером» Илье Беру.
Юиньямин Нетаниягу и Майк Помпео Фото: Амос Бен-Гершом, GPO.
Премьер-министр Биньямин Нетаниягу встретился сегодня утром (14.02),»на полях» Варшавского саммита по вопросам мира и безопасности на Ближнем Востоке, с госсекретарем США Майком Помпео.
Премьер-министр Нетаниягу, который является также министром иностранных дел Израиля, заявил:
«Хочу поблагодарить членов администрации Трампа — государственного секретаря Майка Помпео и вице-президента Майка Пенса за великолепную организацию саммита.
Вчера наступил переломный исторический момент.
Около шестидесяти министров иностранных дел и представителей десятков правительств, присутствовавших в зале, премьер-министр Израиля и министры иностранных дел ведущих арабских стран сплотились и с необычайной силой, ясностью и единством выступили против общей угрозы, исходящей от иранского режима.
Это указывает на перемены и важное понимание того, что угрожает нашему будущему и что мы должны сделать, чтобы обеспечить будущее и возможности сотрудничества, выходящие за рамки безопасности и затрагивающие все аспекты жизни народов Ближнего Востока.
Это произошло здесь, в Варшаве. Мой основной вывод в том, что это следует продолжать другими способами и путями во имя достижения той же цели.
Я благодарю вас, госсекретарь Помпео, за то, что вы сделали это. Это важно».
Как информировал Курсор, госсекретарь США Майк Помпео выступил в четверг на проходящей в Варшаве конференции по Ближнему Востоку и заявил: «Без конфронтации с Ираном мы не сможем достичь мира и стабильности на Ближнем Востоке…
«Израильские и арабские лидеры находятся в одной комнате, мы обсудим новые пути решения общих проблем, ни одна из сторон не будет доминирующей, каждая страна будет уважать позицию другой», — заверил госсекретарь.
Ожидается, что во время обсуждений зять президента Трампа Джаред Кушнер, ответственный за разработку «сделки века», представит по крайней мере экономические аспекты мирного плана, которые администрация подготовила за последние два года. Полностью «сделка века» будет представлена после выборов в Израиле, и, как заявил Кушнер, «обеим сторонам придется пойти на компромисс».
Джордж Сорос — конечно, один из символов эпохи. И имя ей — моральный релятивизм.
Не то чтобы прежде существовала полная ясность в определении добра и зла. Каббала считает, что вследствие греха познания Древа добра и зла «разбились сосуды», и не существует теперь зла без примеси добра, и нет больше добра без примеси зла.
Но сегодняшняя картина усугубляется средствами воздействия на сознание. Никогда прежде человек не испытывал столь сильного информационного пресса.
Информационная революция, сама по себе, и есть квинтэссенция этого смешения света с тьмой. Потребитель неизбежно оказывается на распутье: нырнуть в мир пропагандистской лжи или получить доступ ко всему спектру мнений и кладези знаний.
И Сорос стоит в самом центре этой развилки.
Это его институции открыли доступ к знаниям десяткам миллионов людей. Это на его деньги выживали научные учреждения и толстые журналы на развалинах СССР. Это он поддерживает борьбу за права самых униженных и оскорбленных.
Но его же фонд поддерживает радикальные левые банды. А его люди используют методы самой оголтелой пропаганды и навешивания ярлыков на противников.
В нынешнем выпуске журнала вы найдете замечательный анализ деятельности Джорджа Сороса, Великого и Ужасного. Но и в этом анализе не обойдется без натяжек, передергивания и ярлыков. «Восточноевропейские автократы», пришедшие к власти демократическим путем, нравятся автору гораздо меньше американских президентов, даже самых ненавистных.
«Лехаим» публикует это исследование, потому что никакой объективной реальности не сыскать и приходится выбирать наиболее качественное исследование из имеющихся.
Сорос — игрок. В его большой игре победы не бывает, потому что процесс важнее результата. Это очень опасная игра, но он готов идти на непомерные риски. Жаль только, что под удар попадаем все мы.
100 лет назад умер крупнейший русский мыслитель и антисемит Василий Розанов. «Лехаим» публикует фрагмент воспоминаний Аарона Штейнберга о великом православном философе.
Аарон Захарович Штейнберг (1891, Двинск – 1975, Лондон), философ, писатель и общественный деятель, родился в традиционной еврейской семье. Получил среднее образование в русской гимназии Пярну, высшее, философское и юридическое, в Гейдельбергском университете (1908–1913). Во время первой мировой войны был интернирован, жил в немецкой деревне Раппенау (1914–1918). По окончании войны вернулся в Россию, в Петроград, где занимался научно-преподавательской деятельностью, читал лекции по философии в университете, Институте живого слова, в Еврейском народном университете, сотрудничал в ОПЕ, Еврейском Этнографическом обществе и др. Вместе с А. Белым, Р. Ивановым-Разумником и К. Эрбергом стал учредителем Вольфилы (Вольной философской ассоциации). В конце 1922 года, когда давление диктаторского режима на свободную мысль усилилось и интеллигенцию стали высылать за границу, Штейнберг эмигрировал в Германию. В Берлине вместе с братом И.Н. Штейнбергом (бывшим наркомом юстициии в первом коалиционном советском правительстве) и А. Шрейдером он стоял во главе издательства «Скифы», в котором была опубликована его монография «Система свободы Достоевского» (Берлин, 1923). А. Штейнберг оказался одним из самых активных участников еврейского культурного ренессанса 20-х – начала 30-х годов: перевел на немецкий язык десятитомную «Всемирную историю еврейского народа», «Историю хасидизма» и другие сочинения С. Дубнова, был автором и руководителем отдела философии Всеобщей еврейской энциклопедии (на идише), одним из инициаторов создания Еврейского научного института (YIVO). В 1934 году Штейнберг бежал из гитлеровской Германии в Лондон, где продолжалась его работа в Фонде Дубнова (сокращенное издание дубновской «Всемирной истории еврейского народа», редактирование идишской газеты «Дос фрайе ворт» и др.). На шести языках Штейнберг публиковал статьи и очерки по еврейской истории и философии в различных международных изданиях, читал курсы еврейской истории в Лондонском отделении YIVO. В середине 1940-х он становится одним из лидеров Всемирного Еврейского конгресса (глава Департамента культуры) и его официальным представителем в ЮНЕСКО. Штейнбергу принадлежит инициатива учреждения исследовательского центра по изучению геноцида, репараций и лиц без гражданства; он разработал стратегию американского Фонда в поддержку исследований еврейской культуры – Memorial Foundation for Jewish Culture, – деятельность которого продолжается по сей день. Перечислять заслуги этого человека перед мировым, в том числе и русским еврейством, можно и далее.
В последнее десятилетие жизни Аарон Штейнберг занимался подведением итогов своей литературной и научной деятельности: написал по-английски еще одну книгу о Достоевском (Лондон, 1966), подготовил рукопись своих избранных философских работ, изданную посмертно (см.: Aaron Steinberg. History as Experience. Aspects of Historical Thought – Universal and Jewish. New York, 1983) и книгу воспоминаний «Друзья моих ранних лет. 1911–1928», которая тоже вышла уже после его смерти (Париж, 1991).
Научная, философская и общественная деятельность А. Штейнберга отличалась не только широтой, но целостностью и единством. Определив в юности свое предназначение философа, пронизывающего свободной мыслью все проявления жизни – в единстве «Я» и Мира, он стремился обосновать сами принципы свободной мысли – первоосновы духовной революции, которая должна прийти на смену революции политической. В своих многочисленных работах по философии истории, истории культуры и религии Штейнберг акцентировал непрерывность духовного человеческого опыта. В еврейских кругах Англии его называли «духовным лидером лондонской аристократии».
Публикуемый ниже фрагмент представляет собой черновой вариант части очерка о В.В. Розанове, вошедший в упоминавшуяся выше книгу «Друзья моих ранних лет». Отличавшийся необыкновенной терпимостью к чужому мнению, Штейнберг, однако, был поражен бурной антисемитской деятельностью русского писателя и философа во время суда над Бейлисом. Это побудило его изменить привычке и явиться к Розанову для объяснения, точнее, для установления для самого себя причины столь резкого наступления «сумерек богов», ибо Розанов относился до этого к числу его кумиров.
Предлагаемая вниманию несколько иная версия описания этого визита сохранилась в собрании Штейнберга (Central Archives for the Jewish People, Jerusalem). Запись датирована 28 февраля 1971 года, после чего следует приписка: «Другая версия начатого на прошлой неделе рассказа о моем диспуте с В.В. Розановым осенью 1913 года (начало на отдельном листке – в неправильном ключе и темпе). Итак, da capo!» .
Основным поводом для данной публикации явилось то, что данный текст построен стилистически иначе нежели известный, вошедший в книгу: мемуарный сюжет передан полнее, многие детали прописаны здесь более колоритно, стереоскопичнее, гуще, – разница порой достигает отличия развернутого описания от конспекта. Остается только подосадовать на то, что в данной редакции очерк оказался незаконченным, – в противном случае, он несомненно выигрывал бы по степени яркости, полноты и передаче подробностей в сравнении с опубликованной версией. Полнота и детальность описания важны здесь прежде всего потому, что встреча Штейнберга, верующего и соблюдающего религиозные обряды еврея, с Розановым, состоявшаяся в самый разгар «дела Бейлиса» (суд над которым проходил с 25 сентября по 28 октября 1913 года), таит в себе немало подтекстных смыслов христиано-иудейского диалога. Молодой, еще неоперившийся и мало кому известный еврейский философ безбоязненно вступает в спор с находящимся в зените славы и популярности крупнейшим русским православным мыслитем, в чьем мировоззрении прихотливым образом сплетался неподдельный интерес к евреям с самым откровенным антисемитизмом.
Публикуя «черновой» вариант очерка, следует сказать о том, что проблема текстологии штейнберговских мемуаров крайне сложна и неотчетлива. Надиктованные автором на магнитофонную пленку и затем превращенные в печатный текст, они тем не менее имеют ряд параллельных версий, далеко не всегда и не во всем совпадающих с «каноническим» текстом. Поэтому установить «оптимальный» состав книги весьма непросто. Между тем, в существующих «филиальных» версиях есть много бесценных крупиц, которые не попали в «магистральный» текст. Поскольку мемуары Штейнберга представляют собой свидетельства высокой исторической значимости, следовало бы позаботиться о том, чтобы донести до читателя как можно больше из его «запасников», – да и правомерно ли называть «запасниками» то, что вполне могло стать книжным текстом, но по тем или иным причинам, объяснить которые мы не беремся, им не стало.
В.В. РОЗАНОВ.НА ПЕТЕРБУРГСКОМ ПЕРЕКРЕСТКЕ
Была осень 1913 года. В Петербурге только и было разговоров, что об уголовном деле, разбиравшемся в Киеве. Судился там конторщик-еврей Мендель Бейлис, обвинявшийся в «ритуальном убийстве». Дело прогремело на всю Россию и не осталось без внимания и за границей. Передовая печать и просвещенное общественное мнение видели в «деле Бейлиса» воспроизведение «кровавого навета», наследие древних суеверий и столь излюбленные в средние века средства возбуждения страстей темного люда против еврейских соседей. Однако для широких кругов России, не искушенных в истории религиозных предрассудков, «кровавый навет» вовсе не был наветом, а как раз наоборот, – сущая правда. Киевский же процесс об убийстве несовершеннолетнего Андрюши Ющинского «с ритуальной целью» был новым подтверждением и окончательным разоблачением жуткого еврейского изуверства.
Чем ближе судебное следствие в Киеве подходило к концу, тем сильнее, казалось, становилось влияние реакционной антиеврейской печати. Страсти разгорелись. Я сам был свидетелем, как мать мальчика-подростка, собиравшаяся оставить его на лето в пансионе за городом, чуть узнала, что хозяйка пансиона еврейского происхождения, простодушно воскликнула: «Ох, нет! Простите, не могу! Знаете, в наше время ритуальных убийств как-то боязно». Сугубо антиеврейская крайне правая печать сразу расширила свой ограниченный круг читателей, когда накануне киевского сезона привлекла к сотрудничеству писателей более умеренного толка. Так, Василий Васильевич Розанов, автор ряда замечательных произведений, особенно на религиозно-философские темы, и постоянный сотрудник умеренно-реакционного «Нового Времени», стал во время процесса Бейлиса регулярным комментатором судебного разбирательства в Киеве в низкопробной петербургской «Земщине» Влад[имира] Мит[рофановича] Пуришкевича.
С ранних лет с увлечением читая все, что писал Розанов, я не переставал следить за ним и теперь. Живя в Петербурге, я считал своим долгом читать его статьи «против Бейлиса» и «за ритуал» так же регулярно, как Розанов их писал. Читал я их, читал, волновался и все больше и больше удивлялся. Хоть я успел уже кончить университет в Германии и сам писал философские статьи, но было мне все же всего двадцать два года, и я просто не мог взять в толк, как возможно ничтоже сумняшеся так грубо, так дерзко опровергать самого себя. Мне хорошо запомнились многие страницы из многих книг моего «постоянного современника», как называл я, наряду с некоторыми другими современными мыслителями, Василия Васильевича Розанова. Я отлично знал, что Розанов не боится противоречить себе и не хочет «летать как ворона – по прямой». Но одно дело писать о новоназначенном обер-прокуроре Синода Саблере в одной газете одно – за здравие и в другой (под псевдонимом) прямо противоположное – за упокой, совершенно другое дело, я полагаю, сделать поразительное открытие, что евреи, употребляющие ритуальную пищу, очищенную от крови и ограничивающие себя одними волокнистыми «вегетативными», т. е. растительными элементами мяса, в сущности, прирожденные вегетарианцы, а затем всего несколько лет спустя, во всеуслышание подать голос за обвинение евреев в употреблении христианской крови, примешиваемой якобы к пасхальным «опреснокам», по предписанию ритуала.
Открытие Розанова о природном еврейском вегетарианстве произвело на меня в свое время тем большее впечатление, что оно мне объяснило некоторые собственные мои причуды, огорчавшие за обеденым столом в раннем детстве не только мать, для которой мое отвращение к мясной пище было просто непонятным капризом, но и няню-католичку, видевшую в моих «капризах» посягательство на роль святого и постника. От Розанова я узнал, что в этом сказывалась просто-напросто моя еврейская природа, и я скоро стал убежденным вегетарианцем. И вот годы спустя, за утренним чаем, я узнаю от того же Розанова, что, будучи евреем, я по природе «кровожаден» и предопределен, значит, стать со временем кровопийцей-иудейцем по убеждению.
Я вскочил со стула… «Какая чепуха!» Разобраться в ней я мог бы только с помощью самого Розанова. Может быть, и он «прирожденный»… что? Не мыслящий, а треснувший тростник… За два года до этого я написал в своей статье о Философском конгрессе в Болонье по поводу выступления Анри Бергсона: «Чтобы понять философа, надо не только читать его книги, но и видеть его глаза», – вот если бы я мог поговорить с Розановым с глазу на глаз! Рука моя автоматически потянулась к телефонной книжке, я быстро нашел под буквой Р нужный мне номер и, едва успев осознать, что делаю, услышал мягкий, ласковый голос: «Кто говорит, пожалуйста?» Все последующее было, по-видимому, неизбежно.
Я сказал в телефонную трубку, что хотел бы поговорить с Василием Васильевичем и, когда узнал, что я уже говорю с ним, я назвался, сказал, что я еврей, его давешний почитатель, и никак не могу понять то, что теперь пишет: «Если бы я мог…»
«Простите, – услышал я снова мягко-ласковый голос, – а чем вы сами занимаетесь?» Когда я сказал, что главным образом философией, голос с той стороны стал еще ласковее, и я услышал неожиданно: «…Та-та-та!.. Как интересно! Так не ваше ли имя я уже видел в «Русской Мысли»? И вы хотели бы поговорить со мной о ритуале? Ох, уж этот мне ритуал. – Но все равно, – прибавил поспешно и очень вежливо Розанов, – приходите в воскресенье, в восемь, побеседуем…»
Ровно в восемь я был на Коломенской, в Измайловском полку, и очутился перед обитой клеенкой дверью в квартиру на втором этаже с дощечкой «В.В. Розанов». Слегка смущал шум голосов, доносившийся из-за входной двери до самой лестницы. Не ошибся ли я днем или часом? Шум с частыми перебоями сразу усилился, когда горничная, отворившая на мой звонок дверь, впустила меня в небольшую, полную загруженных вешалок переднюю. Не снимая пальто, передал визитную карточку и прибавил: «Я собственно лично к Василию Васильевичу, но если у него гости…» «Никак нет, – вежливо осклабилась горничная, – они вас ждут». «Что за чудеса?!» – промелькнуло в уме, но для недоумений уже не было времени. «Ах, такой молоденький… Вот так сюрприз!..» – раздался в передней, прямо передо мною, знакомый с телефона мягко-ласковый голос: «Очень рад! Очень рад…» Я стоял лицом к лицу с Василием Васильевичем Розановым.
В.В. Розанов
Он появился в передней как-то незаметно. Как-то шум голосов, доносившийся из-за его спины, заглушал его шаги, не то он был в мягких домашних туфлях, не то он ступал так же мягко-ласково, по-кошачьи, как говорил, но первое, что бросилось мне в глаза в его лице с седыми сбившимися прядями на лбу и с такой же седою всклокоченной бородкой, было затаенно-нежно-ласковое выражение пушистого охотника с тщательно остриженными коготками.
«Идемте же, идемте», – взял он меня под руку, вводя в обширную комнату, полную людей, сидевших и толпившихся вокруг длинного, покрытого белоснежной скатертью стола, заставленного всевозможной снедью. Как только мы появились в двери из передней в столовую, шум голосов стих, и в наступившей тишине все взоры устремились на нас, точнее, на меня, а я понял, что горничная сказала верно: меня ждали, ждали все – не только хозяин, но и гости. Было ясно, что я попал в ловушку. Я стал приманкой для собравшихся ради драматического дивертисмента, в высшей степени люто затеянного за мой счет любителем рискованных положений В.В. Розановым. Прежде чем и рассердиться, и возмутиться, я твердо напомнил себе излюбленную пословицу «Взялся за гуж, не говори, что не дюж».
Между тем, хозяин представил меня всему многолюдному обществу как «многообещающего молодого философа» и, бросив в сторону шедшей навстречу с раскрасневшимся личиком барышни-подростка: «А ты, Танечка, присмотри за нашим гостем», – повлек меня к верхнему концу стола и усадил рядом с собой, по правую свою руку. «Танечка» принесла чашку чая и стала придвигать блюда с закусками. Разговоры за столом возобновились. Делились, явно, впечатлениями. Снова стало шумно, и я остался с Василием Васильевичем наедине.
– Так вы хотите поговорить о ритуале? Пожалуйста, пожалуйста.
Поглядывая поверх плеча своего собеседника слева, размешивая ложечкой сахар в чае, я старался не разминуться с глазами Розанова. Я вкратце напомнил ему, что он писал о прирожденном вегетарианстве евреев, подчеркнул, что получил хорошее еврейское образование и точно знаю, что в еврейском религиозном обиходе нет и не может быть места для употребления человеческой крови, а потому…
– Такой молоденький, – прервал меня Розанов, – и уже хотите знать все тайны иудейской веры! Да об употреблении крови на Пасху известно, может быть, всего-то лишь пяти или, самое большее, семи старцам в Израиле.
– Так как же вы знаете?!
– Я? Я верю. Да я уверен в ритуале. А как узнал? Носом! И не смотрите на меня так, точно хотите испепелить. Конечно, я верю в ритуал. Помилуйте, как могло быть иначе? На чем держится еврейство целые тысячелетия – без земли, без государственной власти, даже без общего языка, и как еще держится, как сплоченно, как единодушно – этакое без крови невозможно. Я чую эту кровь носом (и в подтверждение он раза два втянул носом воздух и прибавил, как бы наслаждаясь: «Вот!…»). Помилуйте! Оглянитесь кругом! Как это происходит?! Чуть те, кому полагается за этим наблюдать, замечают, что народная сплоченность ослабевает, что единство Иудейского племени под угрозой, вот, как в наше время, так сразу пускается в ход наиболее верное средство: кровь! Чуете?… кровь замученного, согласно с древним ритуалом, христианского младенца. Ничто не слепляет так людскую глину в твердый ком, как липкая человеческая кровь. Вы этого еще не знаете, а они знают… Посмотрите только, как все стали заступаться за какого-то безвестного Бейлиса. … Да и «шабес-гои» не отстают, и прислужники евреев бьют в те же литавры, не исключая вашей «Русской мысли». В России все плохо, хороши одни евреи… Так надо же кому-нибудь и за правду заступиться и на евреев пальцем указать. Да, я положительно верю в ритуал!
Я слушал Розанова, как во сне, не спуская с него глаз, – неужели действительно он верит? Но почему же чем более горячо и быстро он говорит, тем упорнее избегает смотреть мне в глаза? Неужели боится, что я могу увидеть его насквозь? А он продолжал, ища еще более убедительных доказательств в пользу своей «веры», продолжал еще более торопливо и все громче и громче:
– Да посмотрите сами: все наше для вас погано, мерзко. «Трефное». Вот и вы, хоть и философ, не прикоснулись ни к чему, что моя дочь перед вами поставила. И не смотрите на меня так пронзительно, – сами знаете, что с этим и спорить невозможно. Трефное, так трефное.
Громким возбужденным своим голосом хозяин, может быть, и намеренно, вовлек в наш «диалог» весь стол. Покуда он делился со мной своими разоблачениями, я миг-другой употребил на то, чтобы разобраться в обстановке. Кроме Тани, я успел приметить известного драматического артиста Юрьева и еще одно как бы полузнакомое лицо – человека средних лет в оживленной беседе с молодой особой, похожей на Василия Васильевича, старавшегося одновременно уловить кое-что из разгоравшегося словесного поединка между хозяином и его еврейским гостем. Мое давешное предположение, подумал я, не столь уже фантастично. Я попал, очевидно, на еженедельное розановское Воскресенье, как редкий «аттракцион», как участник с еврейской стороны в полу-публичном диспуте о кровавом навете с самим Розановым, и публика, в частности, спорящий с дочерью, надо полагать, старшей, Розанова, господин уже начинает терять терпение… Все это побудило и меня безотчетно повысить голос:
– Ради Б-га, Василий Васильевич! – прервал на этот раз я его, смотря в упор в его водянистые глаза. – Вам же доподлинно известно, что если я не прикасаюсь к ветчине на вашем столе, то это не потому, что стол ваш, а потому, что ветчина – это свинина, да, нечто «трефное», то есть пища недозволенная по еврейскому ритуалу, вот по тому же ритуалу, который строго-настрого запрещает евреям употреблять в пищу кровь! Вы, Василий Васильевич, ведь сами так хорошо об этом писали! Как же…
У меня чуть не сорвалось: «Как же вам не совестно!» Но я вовремя спохватился. Впрочем, Василью Васильевичу и без моего укора было совестно. Его седая голова как-то неестественно втянулась в плечи, и он растерянно обводил глазами стол. И ему, и мне пришел на помощь тот самый полуседой господин, которому давно, очевидно, хотелось вмешаться в диспут.
– Нет, Василий Васильевич! – пересек он хриплым голосом полстола. – В этом, как вы знаете, я с вами расхожусь. Я тоже не верю в ритуал…
Меня поразила весьма заметная еврейская интонация нового «диспутанта», а Василий Васильевич почему-то развеселился и тут же, совершенно примирившись со мной, шепнул мне ласково на ухо: «Вы его знаете? Это Эфрон, автор знаменитых “Контрабандистов”…» Именно это почему-то очень смешило Розанова. Автора юдофобской пьесы я видел в натуре впервые, но с детства помнил, какие скандалы были связаны с ее постановкой в Малом театре Суворина. Стало и мне смешно. По многим причинам. Мог ли я когда-либо предположить, что буду сидеть за одним столом с этим злостным юдофобом и что как раз он подаст голос за меня? Но всего комичнее было то, что завзятый юдофоб еврейского происхождения своим картаво-певучим говором как бы издевался над самим собой. Однако творец «Контрабандистов», ничуть не смущаясь продолжал:
– И в этом я тоже расхожусь, – особая пища не имеет ничего общего с ритуальным изуверством. Когда я в студенческие годы был старообрядцем, помню, как наши студенты приходили в университет со своей посудой, потому что им претило пить из общеупотребляемых кружек даже воду из-под крана. Вы разве никогда не слышали, Василий Васильевич?
– Ладно, ладно, – смеялся Розанов – коли вы все против меня: и евреи, и старообрядцы, да и собственные мои дочери, бросим о ритуале. Но о евреях я все-таки доскажу…
Около нас остались лишь Эфрон и Таня. Интерес за столом иссякал. Мое появление не повело ни к какой сенсационной словесной дуэли, ни к какому кровавому бою быков. Но был разочарован и я. Мой первоначальный импульс был понять, с участием самого автора «Темного лика», «Людей лунного света» и «Введения к Достоевскому» и прочего и прочего, что толкнуло его к столь загадочному самоотречению, но я никогда не ожидал, что услышу от него избитые вариации на затасканные темы Меньшикова, нововременного эксперта по жидоедству.
– Нет, – продолжал катиться по наклонной плоскости Розанов, – скажите сами, как это объяснить без всяких ритуалов, что все евреи, как один, только и делают, что поносят Россию на чем свет стоит, не находят в ней ничего решительно хорошего и готовы продать за алтын?.. А у них-то самих разве все так благополучно? Неужели не за что хоть разок, для разнообразия что ли, себя самих поругать?!
– Вот тут, дорогой Василий Васильевич, – воскликнул восторженно создатель «Контрабасистов», – я с вами совершенно согласен. Евреи страшно самолюбивы, они могут из самолюбия…
– Погодите, доро-гой, хотя и вы не «гой», – прервал Розанов неуклюжим своим каламбуром Эфрона, – дайте досказать. Дело не в еврейском самолюбии, а в их беспримерной настойчивости. Только и думают, как бы поскорее упрочить свою власть над нами… А для этого нужно добывать деньги какими угодно средствами… Вот прошлым летом я наблюдал в Бессарабии, как еврейские лавочники постоянно обвешивали съезжавшихся на базар мужиков…
– Василий Васильевич! – вскричал я против воли, – разрешите и мне слово вставить, и как ни разочарован был… [запись обрывается].
Издательство «Книжники» выпустило в свет новинку — книгу воспоминаний вдовы известного поэта Переца Маркиша, события которой охватывают едва ли не столетие. Читатели «Лехаима» имеют возможность прочесть главу из книги, повествующую об аресте Переца Маркиша
Арест
Последнее лето с Маркишем я прожила под Москвой, на даче в Ильинке. Шел 1948 год. Мы снимали первый этаж дома, на втором этаже жил Дер Нистер с женой. Нистер — человек молчаливый, замкнутый — словно бы раскрылся в это лето. Подолгу просиживали они с Маркишем перед закатом и говорили, говорили… Невеселыми были их разговоры. Как Маркиш, так и Нистер не строили иллюзий по поводу будущего еврейской культуры и самого еврейства в Советском Союзе. Гигантская страна вступала в эпоху “послевоенного антисемитизма”, имеющего свои отличительные особенности и приметы. Создавались искусственные барьеры для еврейских юношей и девушек при поступлении в высшие учебные заведения. Вновь обозначалась традиционная для России тенденция сваливать все внутригосударственные неурядицы на евреев: недостаток продовольствия и товаров широкого потребления, потогонную систему на промышленных предприятиях, мизерную оплату труда, полное и абсолютное гражданское бесправие. Государство не принимало никаких мер для пресечения этой опасной тенденции, и эта апатия государства, в свою очередь, подогревала антисемитские страсти.
Наш старший сын Симон закончил тем временем среднюю общеобразовательную школу с медалью. Он решил держать экзамены на поступление в университет, на романо‑германское отделение филологического факультета. Это была рискованная затея: каждому было известно, что поступить в университет для еврея — дело почти безнадежное. И Симон попросил отца “заступиться” — поговорить с Фадеевым о том, чтобы его, Симона, не “резали”, а дали бы ему равные шансы с русскими абитуриентами. Маркиш выслушал сына серьезно, потом сказал:
— Ты, сын еврейского писателя, просишь, чтобы я помог тебе, еврею, а другие чтоб обошлись без помощи… Я не стану этого делать. Ты должен разделить участь других евреев.
Симон сдал экзамены с блеском, поразившим университетских профессоров, но на прием не рассчитывал. В ожидании решения приемной комиссии он жил с нами на даче. И вдруг почтальон принес телеграмму от Нусинова — он работал тогда в МГУ. Телеграмма была адресована “Студенту Московского государственного университета Симону Маркишу…”. Симон был принят.
Ляля к тому времени уже год как жила в Киеве. Ее мать Зинаиду Борисовну освободили прошлой весной. Она приехала из Потьмы к нам в Москву — повидаться с дочерью, посоветоваться. Жить в крупных городах ей было запрещено, и она решила поселиться в окрестностях Харькова, в поселке. Она хотела, чтобы Ляля, заканчивавшая школу и проявлявшая склонность к рисованию, поступила в художественный харьковский техникум. В конце лета Ляля уехала к матери и поступила в техникум. А после первого семестра ей удалось перевестись в Киев, в Художественный институт.
Маркиш с дачи в город почти не ездил. Он закончил работу над романом “Поступь поколений” (по первоначальному замыслу роман должен был называться “Еврей”) и книгой лирических стихов, и сдал рукописи в еврейское издательство “Дер эмес”. Он был сильно утомлен, заметно постарел за один этот страшный год. Я настаивала на том, чтобы он поехал отдохнуть в санаторий, в Кисловодск. Маркиш не хотел, но я все же добилась своего и проводила Маркиша на курорт. Он уехал, как всегда, с портфелем в одной руке и с пишущей машинкой — в другой.
Он был в Кисловодске, когда власти закрыли издательство “Дер эмес”. Вот как это произошло.
В этот день — 17 ноября — сотрудники, как всегда, пришли утром на работу в старенький домик в Старопанском переулке. С мягким, низким гулом работали новые линотипы, купленные частично на деньги, подаренные Маркишем. Главный редактор Моисей Беленький проводил совещание с директором издательства Стронгиным… И вдруг — как в кинофильмах о гитлеровских временах — подъехали к издательству грузовики с эмгэбэшниками. Солдаты в штатском ворвались в типографию и отключили машины. Типография стала, наступила тишина.
— Ваше издательство закрыто! — объявил кто‑то из погромщиков.
Вслед за тем они поднялись на второй этаж, разогнали редакторов, приказали Стронгину и Беленькому подготовить “ликвидационный акт”.
Маркиш узнал обо всем этом после возвращения из Кисловодска. Шепотом проклиная Сталина и всю его банду, Беленький рассказал Маркишу о всех деталях разгрома издательства. Стронгин вернул Маркишу рукописи романа и книги стихов — он спас их, они подлежали конфискации.
С закрытием издательства у Маркиша не осталось никаких надежд. Он понимал, что наступает конец — дело было только во времени: в днях или, в лучшем случае, в месяцах.
Из Кисловодска Маркиш привез несколько новых стихов — спокойная, созерцательная лирика. Теперь, после приезда, он почти не работал над новыми вещами — разбирал архив, перечитывал, не правя, пожелтевшие листки рукописей. Как‑то Маркиш показал мне длинные, узкие листки бумаги, исписанные от руки.
— Это “Сорокалетний”, — сказал Маркиш. — Лучшее из того, что я сделал.
Маркиш никогда до тех пор не говорил мне ничего о “Сорокалетнем” и не публиковал из него ни строчки.
— Я начал это писать в начале двадцатых годов, — Маркиш с любовью встряхнул листочки и отложил их в сторону.
Вскоре Маркиш написал последнее свое стихотворение — пронзительное, провидческое:
Сколько жить на свете белом
До печального предела,
Сколько нам гореть дано!..
Наливай в бокал вино!
Запрокинем к звездам лица —
Пусть заветное свершится!
Декабрь 1948 года прошел словно бы в предгрозье. Люди боялись общаться друг с другом, боялись говорить. Еврейский театр гастролировал в Ленинграде. Зускин — после убийства Михоэлса он стал художественным руководителем — лежал в больнице: его лечили сном, он спал уже несколько недель. В Москве, в театре, остались лишь несколько актеров и кое‑кто из администрации.
22 или 23 декабря в театр вдруг приехал Фефер. Он был не один — с ним вошел в театр самый страшный после Сталина человек в России: министр государственной безопасности Абакумов. Вместе прошли они в бывший кабинет Михоэлса — там был оборудован временный музей. Закрывшись в комнате, Фефер и Абакумов что‑то делали там, что‑то искали, перебирали бумаги и документы… Что ж, министр госбезопасности не обязан был уметь читать по‑еврейски. И неважно, что искал и что делал Абакумов в кабинете Михоэлса — важно, что делал он это вместе с Ициком Фефером.
В ночь с 24 на 25 декабря первым был арестован в своей московской квартире Ицик Фефер. В ту же ночь забрали Зускина — из больницы, спящего, завернутого в одеяло. Проснуться ему было суждено на Лубянке.
Задолго до 31‑го мы согласились встречать Новый год под Москвой у маршала связи Ивана Пересыпкина и его жены Розы. Сидеть дома в эту ночь и ждать чужого стука в дверь, вздрагивать от хлопанья двери лифта мы не хотели и решили ехать на пересыпкинскую дачу. В пять часов дня Пересыпкин позвонил, сказал:
— Машина будет ждать вас у вашего подъезда в двадцать ноль‑ноль.
Мы поехали.
Розу Пересыпкину привел в наш дом вскоре после войны бывший редактор газеты “Известия” Селих. Он позвонил тогда Маркишу, сказал:
— Маркиш, одна женщина умоляет вас посмотреть ее стихи. Сделайте это, прошу вас!
Через час Селих приехал с молодой женщиной, немного полной, красивой типичной еврейской медленной красотой, с прозрачными синими глазами.
— Жена маршала связи Пересыпкина! — представил Селих.
— Вы больше похожи на ребецн, чем на жену маршала! — сказал Маркиш.
— Я из Проскурова… — объяснила Роза.
Розины стихи Маркиш разгромил — камня на камне не оставил. Но Роза не особенно расстроилась — она, как видно, не очень‑то рассчитывала на свое поэтическое дарование, а просто хотела познакомиться со знаменитым Маркишем. Мы подружились с Розой — она сумела сохранить свое еврейство в высших сферах советской военно‑правительственной верхушки. Что касается ее мужа, маршала Ивана Пересыпкина — то был честный и смелый человек, не зараженный бациллой антисемитизма.
Вскоре после Гражданской войны кавалерийский полк, в котором служил рядовой Ваня Пересыпкин, расквартировался в еврейском городке Проскурове. Именно там Ваня повстречал Рейзл — и понял, что это его судьба. Рейзл поняла то же самое и объявила об этом своим родителям. Еще она заявила, что намерена уехать с Ваней и стать его женой. Узнав об этом, религиозный отец Розы проклял дочку, пожелавшую стать женой гоя. Проклятая взгромоздилась на седло к своему Ване, и они уехали прочь из еврейского городка Проскурова.
Безукоризненный выходец из рабоче‑крестьянских низов Ваня Пересыпкин быстро шел в гору. С еврейской женой он жил хорошо и дружно, и с течением времени Розин отец скрепя сердце снял с дочери проклятие и признал ее мужа. В первые дни войны, когда немцы подошли к Проскурову, Пересыпкин прислал за родителями своей жены самолет, и старики были спасены.
— Наш Ванечка! — говорила впоследствии мать Розы. — Это же золотой гой! Он нас прямо‑таки вынимал из гроба!
И маршала Пересыпкина ничуть не смущал и не шокировал местечковый вид стариков и их еврейский акцент, вызывавший издевательства и насмешки подонков.
Мать Розы умерла в Москве и там была похоронена. Вернувшись с кладбища, вдовец надорвал одежды и, повинуясь еврейскому религиозному закону, опустился на пол в одной из комнат роскошной маршальской квартиры. Разделяя горе тестя, Пересыпкин налил две рюмки водки и пошел к старику. Старик от водки отказался, отказался покинуть свое место и сесть за русский поминальный стол.
— Ну, что ж, папаша, — сказал маршал. — Раз нельзя — значит, нельзя… Тогда я с вами тут, на полу, немного посижу… — и сел рядом со стариком.
Как‑то раз, еще до убийства Михоэлса, Роза приехала к нам и сказала мне, отозвав в сторонку, шепотом:
— Умоляю вас, будьте осторожны! Не встречайтесь с иностранцами!
— Что случилось? — спросила я.
— Я не могу тебе объяснить, но я знаю, что говорю! Наступают трудные времена!
Дача Пересыпкина была расположена в “правительственной зоне” Подмосковья — на Николиной Горе. Как только мы приехали, я отозвала Розу:
— Ночью арестовали Зускина и Фефера!
— О Боже! — воскликнула Роза. — Только не говори Ване!
Но я уверена, что, скажи я об этом Ивану, он бы не испугался.
Гости Пересыпкина — в основном люди военные — отмечали Новый год бурно. Много пили. Маркиш, по своему обыкновению, не пил ничего.
— С тобой поговоришь — на голову выше становишься! — говорил Пересыпкин Маркишу. — Вот только обидно — не пьешь ты…
Домой мы вернулись на рассвете. На нашей лестничной площадке, у окна, стояли два агента МГБ.
Эти стояли у дверей квартиры, другие ходили за Маркишем по пятам. Числа 10 января мы с Маркишем пошли посмотреть кинохронику — “сопровождающие” сели в зале по обе стороны от нас.
В середине января Маркиш в последний раз пошел в Союз писателей — там переизбирали правление.
Бориса Горбатова, баллотировавшегося в правление, не оказалось на собрании. Кто‑то в президиуме поднялся, прочитал письмо Горбатова. В письме Горбатов просил снять его кандидатуру: он считал себя недостойным в связи с тем, что за сутки до выборов была арестована его жена — популярная киноактриса Татьяна Окуневская.
19 января утром нам позвонили по телефону:
— Заболел Нусинов…
По телефону боялись говорить “арестован” говорили — “заболел”. Весь день 19‑го нам звонили знакомые и незнакомые, спрашивали — здоров ли Маркиш?
23 января утром мы хоронили поэта Михаила Голодного, сбитого — или убитого? — правительственной машиной на одной из московских улиц.
В ночь с 23 на 24 января арестовали Давида Бергельсона, Лейба Квитко, Моисея Беленького. Надежды не осталось никакой. Маркиш попросил Симона упаковать рукописи романа “Поступь поколений”, последней книги стихов и “Сорокалетнего”. Симон упаковал, написал на папках — “Мой архив”.
Я заболела и слегла в постель. В доме не готовили обед, не убирали.
27 января вечером Маркиш забрал у Симона папки с рукописями и переложил в свой стол. Потом спросил у меня, где его дорожный портфель. Я показала, где. Маркиш, освободив портфель от случайных вещей, аккуратно поместил туда папки с рукописями.
— “Сорокалетний” — лучшая моя вещь, — повторил Маркиш. — Я хочу, чтобы вы сохранили ее.
Часов около девяти к нам пришла одна из двоюродных сестер моей мамы. Я осталась лежать в постели в кабинете Маркиша, а Маркиш с мамой и ее сестрой пошли на кухню выпить чаю. Я чувствовала себя неважно — то дремала, то просыпалась: с тех пор, как у нашей двери стояли топтуны, мы не могли заснуть по ночам.
Без нескольких минут двенадцать мамина сестра вошла с Маркишем в кабинет, и Маркиш молча передал ей портфель с рукописями. Приняв портфель, она немедленно вышла из квартиры на лестницу. Лифт был занят, мамина сестра не стала дожидаться его и пошла вниз пешком. Не успела она миновать первый пролет, как лифт остановился на нашем этаже.
Звонок наш не работал уже несколько недель, и никому из нас не приходило в голову вызвать мастера и починить звонок. При нажатии на кнопку звонок издавал лишь еле слышное верещание. Маркиш, проводив мамину сестру до дверей, вернулся на кухню. Там не было слышно слабого звонка — и я одна услышала его, но не нашла в себе сил подняться или сказать Маркишу, что звонят. Тогда в дверь заколотили кулаками.
Дверь открыл Маркиш. Я услышала в коридоре шарканье ног нескольких людей. И, спустя миг, Маркиш вошел в кабинет — уже в пальто, в шляпе, в кашне, переброшенном через плечо. Вслед за ним вошли семь офицеров, одетых поверх военных костюмов в штатские пальто с серыми каракулевыми воротниками, в шапках‑ушанках, отороченных серым каракулем. Любой советский гражданин прекрасно знал эти пальто и шапки — это была партикулярная униформа МГБ.
Увидев их за спиной Маркиша, я вскрикнула.
— Ну что вы! — сказал один из офицеров. — Вашего мужа наш министр вызывает на собеседование.
Маркиш заглянул в комнату спящего маленького Давида и вернулся в коридор. Там бросился к нему старший — Симон. Я тоже поднялась с кровати, выбежала.
— Тихо, тихо!.. — сказал кто‑то из офицеров. — Чтоб вам не было страшно, с вами посидит один из наших людей… Муж скоро вернется!
К Маркишу с плачем бросилась наша верная Лена Хохлова, но ее отстранили. Шестеро вышли вместе с Маркишем, седьмой остался с нами. Он молча сел в кабинете и сидел, не произнося ни слова. Потом сказал:
— Пускай все соберутся в этой комнате.
— Младший ребенок спит, — сказала я.
— Ладно, не трогайте его, — сказал надзиратель. — Пускай спит.
Часа через три хлопнула дверь лифта на нашей площадке, и часто и громко заколотили кулаками. Теперь пришли четверо эмгэбэшников — все новые.
Эти уже не успокаивали, не извинялись за беспокойство. Эти предъявили ордер на арест Маркиша и на обыск. Потом они тщательно, плотно запахнули шторы — чтобы с улицы не видно было, что в квартире не спят.
Теперь можно сопоставить кое‑какие факты, поддающиеся, возможно, объяснению. Никто из “подельников” Маркиша, кроме Лины Штерн, не был арестован таким странным образом: вызван якобы на собеседование к министру. Маркиша забрали без нескольких минут двенадцать 27 января, а ордер был предъявлен три часа спустя и подписан 28‑м. И наконец, Маркиш — единственный, кому не велено было снять и оставить дома поясной ремень и галстук.
Обыскная бригада, возглавляемая подполковником, начала с книжных шкафов. Книги были вывалены на пол, каждая из книг внимательно осмотрена — вплоть до пролистывания страниц. Потом взялись за домашние вещи: каждый предмет тщательно прощупывался, простукивался или подпарывался. Один из бригады — молодой еще человек — особенно усердствовал: он выкручивал лампочки из патронов, разбирал на части настольные лампы, в кухне заглядывал в чайники и кастрюли.
Утром проснулся маленький Давид, которому не так давно исполнилось десять лет, увидел чужих людей в военной форме, ни о чем не спросил.
Вскоре начались телефонные звонки. Нам запрещено было подходить к телефону — трубку снимал подполковник, отвечал:
— Его нет, — или
— Ее нет…
К полудню неразобранным остался только архив Маркиша. Подполковник отпустил двоих своих людей, остался с помощником. В квартире все было перевернуто вверх дном. Подполковник, переходя из комнаты в комнату, словно бы продолжал что‑то искать. Наконец он обнаружил в ванной комнате, на антресолях, чемодан с бумагами. Там лежали материалы Первого съезда писателей. Обнаружив текст доклада Радека, подполковник обрадовался, оживился. Этот доклад он отложил в сторону — вместе с фрагментами стихотворения “Михоэлсу — вечный светильник” в переводе Бориса Пастернака и копией письма Маркиша по поводу передачи евреям бывшей республики немцев Поволжья. Эти три документа были упакованы отдельно от других.
Большое недоумение подполковника вызвал сценарий Маркиша, по которому еще до войны был поставлен кинофильм.
— Это что? — спросил подполковник. — Пьеса?
— Киносценарий, — сказала я.
— Что это значит? — спросил подполковник.
Я пожала плечами — мой ответ был достаточно ясен.
— Так как же записать‑то? — продолжал подполковник настойчиво.
— Повесть для кино, — попыталась я объяснить.
— Можно и так…
Тогда подполковник придвинул к себе акт изъятия, записал, пыхтя от напряжения: “Киноповисть”.
Время от времени подполковник звонил по телефону какому‑то своему начальству, докладывал, что все в порядке.
В течение дня к нам пришли несколько знакомых людей, приятелей. Все они были впущены в квартиру и задержаны там до двенадцати ночи, когда обыск был наконец закончен. Документы задержанных, естественно, проверялись, и данные заносились в протокол. Такая система задержаний на языке МГБ называлась, как мне помнится, “мышеловка”.
К вечеру подполковник объявил мне, что три комнаты из четырех будут опечатаны и что я могу перенести в четвертую постели: все остальное опечатывается.
— Я отказываюсь, — сказала я. — Оставьте нам две комнаты — ведь семья…
Подполковник позвонил начальству, доложил:
— Я хочу три комнаты опечатать, а она протестует, просит две.
Начальник, видно, разрешил оставить две комнаты, и подполковник с помощником стали переносить в две крайние комнаты папки с архивными бумагами и книги. Закончив это дело, он запер двери ключом и опечатал.
— Если печати будут нарушены, — предупредил подполковник, — вы будете осуждены на срок не менее десяти лет.
После этого помощник подполковника сходил за понятыми — управдомом и дворником, и в их присутствии был подписан протокол обыска и изъятий.
Я к этому времени совсем сдала, у меня начался нервный приступ. Моя мама попросила подполковника, чтобы он разрешил вызвать врача. Подполковник запретил, ухмыляясь.
В двенадцать ночи — сутки спустя после того, как увели Маркиша, — обыск был закончен. Подполковник с помощником ушли, унося с собой часть бумаг — в частности, доклад Радека, стихи Маркиша о Михоэлсе и копию письма о республике немцев Поволжья.
Около часа ночи разошлись задержанные в “мышеловке” люди. Мы остались одни: дети, моя мама и я. После обыска в доме царил разгром. Не стеля постелей, не раздеваясь, мы легли спать. Впервые за много времени я спала как убитая: кончилось смертельное ожидание ареста Маркиша. Случилось то, что — все мы это знали, и сам Маркиш, — должно было случиться.
Я не разговаривала и не встречалась с Розой Пересыпкиной вплоть до нашего возвращения из ссылки. Я не в обиде на нее: многие наши “друзья” после ареста Маркиша поспешили сжечь его книги, а маршал Пересыпкин сохранил эти книги с надписью Маркиша. Звонок Розы разбудил всех нас, но мы продолжали лежать: не хотелось вставать, не хотелось чем‑либо заниматься, что‑либо делать в этой новой жизни.
Не успела мне мама ответить, как к моей кровати подбежал маленький Давид. Лицо его было бело как мел.
— Мама! — сказал Давид. — Я жить хочу!
— Ты слышала? — спросила моя мама. — Вот тебе ответ!
Днем стали приползать к нам слухи, распространившиеся по дому, — их авторами были либо управдом, либо дворничиха, либо просто охочие почесать языком люди. По слухам выходило, что Маркиш — крупный американский шпион, что при обыске у нас обнаружили целый мешок долларов и замурованную в стене радиостанцию. Такие же слухи ходили, когда несколькими месяцами раньше арестовали другого жильца нашего дома, летчика‑испытателя Фариха. Всегда в те времена после ареста какого‑либо человека говорили, что он американский шпион и что у него нашли мешок долларов.
Денег у нас почти не было — кроме той суммы, что лежала на счету Маркиша в сберегательной кассе и которую он перевел на мое имя накануне ареста. Значительные деньги находились на счету Маркиша в Управлении авторских прав, но этот счет был арестован. Те же деньги, что остались, я решила не трогать — они могли пригодиться для передач Маркишу, для поездок к нему, если он будет сослан в лагерь. Добрых людей, которые решились бы помочь нам, не нашлось. Сосед наш, живший этажом выше в бывшей квартире Алексея Толстого — кавалерийский генерал, лебезивший перед “знаменитым Маркишем”, когда тот после неоднократных просьб изредка заходил к нему, перепугался чуть не до смерти: встречая меня на лестнице, где, кроме нас, никого не было, он в ужасе отворачивал голову и — Боже упаси! — не здоровался.
Как на зловещую тень глядели мы, встречаясь с ним на лестнице, на другого нашего соседа. Мы с ним знакомы, естественно, не были, но знали, кто он. То был муж знаменитой балерины Лепешинской, генерал‑лейтенант МГБ Райхман, заместитель министра государственной безопасности по особо важным делам, а затем заместитель Берии. То был высокий, холеный мужчина, ходивший всегда в штатской одежде. Ему повезло: его, правда, два раза сажали, но оба раза ненадолго. Во время второй посадки — уже после казни Берии — его бросила жена. Выйдя из тюрьмы, он был лишен звания и работал юрисконсультом в какой‑то конторе. А он бы наверняка мог “украсить” собой скамью подсудимых на советском варианте Нюрнбергского процесса, если когда‑нибудь, вслед за гестапо и СС, МГБ займет причитающееся ему место среди преступных организаций. Райхман, пожалуй, наиболее крупная фигура среди тех эмгэбэшных палачей, что остались в живых и здравствуют, быть может, по сей день.
Через несколько дней после ареста Маркиша я пошла на Кузнецкий мост, в приемную МГБ. Там было много таких, как я, — целая очередь. В окошечке сидел немногословный майор.
— Сведений нет, — сказал майор на мой вопрос. — Ведется следствие.
— Разрешена ли передача?
— Нет.
— Деньги?
— Обратитесь в Лефортовскую тюрьму.
Лефортовская тюрьма — целый город в городе. Кирпичные корпуса толпятся за высокой каменной стеной. Опять окошечко справочной, опять очередь. В этой очереди я как‑то встретила пожилую женщину, еврейку. Первые вопросы были обычны для этой очереди:
— Вы кому — мужу передаете?
— Да. А вы?
— И я мужу…
Выяснилось, что женщина эта — ее звали Маша — родная сестра президента Государства Израиль Хаима Вейцмана. МГБ, как видно, посчитало неловким сажать в тюрьму сестру президента суверенного государства, но мужа Маши забрали. А муж ее был сугубо русский человек — то ли Ваня, то ли Вася. Сидел он, выходит дело, лишь за то, что приходился шурином президенту еврейского государства. Этот парадоксальный факт, однако, не сделал его антисемитом: после смерти Сталина Маша с освобожденным из тюрьмы мужем уехала в Израиль.
В тюремной очереди роились слухи. Передаваемые с оглядкой и шепотом, слухи эти касались судьбы наших, отделенных от нас высокой каменной стеной. Ходили слухи о страшной Лубянке, о еще более страшной Сухановке, тюрьме в Подмосковье, в которой пытали и замучивали людей нередко до смерти…
Небольшую сумму денег мне разрешили передавать один раз в месяц. Можно было эту сумму разделить на четыре равные части и передавать раз в неделю. Я решила передавать раз в неделю — все‑таки Маркиш почаще будет иметь от меня весточку… Наивность советского человека неистребима, подлость и цинизм тюремщиков безграничны. Я тогда не могла себе представить, что деньги Маркишу вообще могут не передавать. А в справочном окошечке майор придвигал мне книгу — расписаться в том, что деньги приняты. Даже квитанцию давали. Квитанции в получении денег для Маркиша мне выдавали до дня нашей высылки — 1 февраля 1953‑го. А Маркиш был убит за пять месяцев до этого — 12 августа 1952 года. Через несколько дней после ареста Маркиша к нам, к нашему удивлению, пришел старый еврейский писатель Давид Вендров. Ему уже тогда перевалило за семьдесят, но он сумел сохранить чувство юмора и трезвый, несколько желчный ум.
— Как это вы рискнули к нам прийти? — спросила я Вендрова после того, как мы молча обнялись.
— Меня‑таки все отговаривали, — горько усмехнулся Вендров, — но я, между нами говоря, уже далеко не юноша. Так я посчитал, что в худшем случае меня арестуют на несколько дней раньше.
Вендрова действительно в скором времени арестовали, и он вышел из страшной Владимирской тюрьмы только через шесть лет, в конце 1954 года.
К сожалению, в самом конце своей долгой жизни Вендров не выдержал испытаний и “сломался” под усиленным нажимом “полезного еврея” поэта Вергелиса. 90‑летний Давид Вендров поставил свою подпись под письмом, содержащим клеветнические измышления в адрес Израиля. Это произошло вскоре после Шестидневной войны. Быть может, в 90 лет Вендрову хотелось жить куда сильнее, чем в 75.
Малое время спустя после ареста Маркиша мне пришлось задуматься о хлебе насущном. Переводческой работы меня, естественно, лишили немедленно. И я вспомнила о своем когдатошнем хобби — вязании на спицах. С нашей Леной Хохловой мы распустили все шерстяные вещи, какие только могли найти в доме, и взялись за спицы: вязать модные тогда дамские шапочки и шарфики. Вязала я и кофты, и платья и зарабатывала неплохо. Но занятие это было опасным — я ведь работала “налево”, как частный предприниматель, а это было запрещено. Вздумай кто‑нибудь донести на меня — и я могла бы очутиться за решеткой. Мне необходима была постоянная служба, которая дала бы мне официальный статус служащей и справку с места работы. Но какой отдел кадров согласился бы оформить жену арестованного Переца Маркиша?
Случайно узнала я о том, что научное Общество микробиологов, эпидемиологов и инфекционистов ищет секретаря. Общество это было добровольным, а следовательно, не было у него ни отдела кадров, ни отдела проверки кандидатов аж до десятого колена! И я рискнула обратиться к председателю общества, профессору Виктору Николаевичу Викторову.
— Я хотела бы работать у вас, но я жена Переца Маркиша.
Викторов обреченно покачал головой.
— Я ношу девичью фамилию Лазебникова, — добавила я.
— Это другое дело, — сказал Викторов. — Запомните: вы мне ничего не говорили о вашем муже… Теперь перейдем к вашим будущим обязанностям. Я даже не могу сформулировать их определенно — столь они широки и разнообразны…
— Я готова делать все, что потребуется, — сказала я.
— Конечно, конечно, — соединив пальцы рук, сказал Викторов. — Моя жена, видите ли, инвалид — она слепа. Четыре часа вы будете читать ей вслух, гулять с ней, обсуждать с ней новости — я имею в виду успехи нашего народного хозяйства, нашей социалистической культуры. А четыре часа вы будете заниматься непосредственно делами нашего общества — вести переписку, беседовать по телефону, составлять бюллетени и отчеты. Я имею в виду — научные отчеты…
— Но у меня нет опыта… — возразила я.
— …Вам придется его приобрести! — заявил профессор. — Вам, в сущности, придется заниматься и делами моего дома — хотя у меня, естественно, имеется домработница, Феня, очень милая, простая женщина.
— Мне придется ходить за картошкой? — спросила я с некоторым вызовом.
— Ну зачем же за картошкой! — развел руками Викторов. — За картошкой нет. А вот за конфетками придется.
— Я согласна, — сказала я.
Сима к тому времени также начал зарабатывать, ему было 19 лет, он давал уроки английского, репетировал по всем предметам отстающих учеников. Из университета, куда он сообщил об аресте отца, его, к счастью, не отчислили. Но Сима прекрасно понимал, что романо‑германское отделение филологического факультета — не для сына репрессированного еврея. Даже закончи наш сын это отделение, работу он не найдет… И Симон решил перевестись на “тихое” отделение — отделение классических языков. Продолжая заниматься современной филологией, он засел за латынь и древнегреческий — подальше от “идеологического фронта” и “борьбы с разлагающимся западным искусством”. Переходя на отделение классической филологии, Симон, пожалуй, руководствовался не столько соображениями будущей работы, сколько тем, чтобы не иметь отношения к современности — и не из страха, а от отвращения.
Старые знакомые постепенно все отсеялись. Последнее расставание произошло с семьей литераторов и музыкантов, интеллигентнейших людей, евреев — с ними связывала меня многолетняя дружба. Как‑то они пригласили меня к себе и объяснили, что больше не могут поддерживать со мной контакты — это грозило бы всей их семье большими неприятностями, вплоть до ареста. Они боялись встречаться со мной — и так мне и сказали. Я собралась уходить. Один из хозяев — то был литератор — поднялся проводить меня до остановки трамвая. Тогда кто‑то из домочадцев сказал ему:
— Дорогой, извинись перед Фирочкой, но ты ведь не можешь сейчас проводить ее. Ты сейчас должен помочь нам кое в чем, и это займет у тебя никак не менее часа‑полутора.
Я надела пальто, вышла в снежную метель. Трамвая долго не было — минут пятнадцать. И тут я увидела литератора — он направлялся к остановке, полагая, что я уже уехала. Я повернулась и побежала прочь — мне стыдно было встретиться с малодушным и к тому же уличить его во лжи.
Теперь я не виню этих людей. После возвращения из ссылки мы снова встретились, отношения были восстановлены. В 1971 году, когда я подала документы на выезд в Израиль и “смелые” мои друзья вновь забыли дорогу в мой дом, я решила не ставить ту семью литераторов и музыкантов, которую я очень люблю, в нелепое положение и сама отправилась к ним снова попрощаться, на сей раз, быть может, навсегда. Но 18 лет, прошедших после смерти Сталина, изменили и эту семью.
— Ни в коем случае! — сказали мои друзья. — Мы как были, так и останемся друзьями. Вы будете бывать у нас, а мы у вас. Вот только об одном мы вас убедительно просим: не произносите вслух слово “Израиль”, говорите лучше, ну, скажем, “Эксландия”: у нас ведь домашняя работница, зачем искушать лукавого.
Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..