Вспомнил об этом человечке, с невзрачной
внешностью внештатного сотрудника известного ведомства, какой-то суетливой, но
в то же время вкрадчивой, манерой поведения, почти через сорок лет после нашей
первой и последней встречи.
Сериков проверил мое сочинение о Маяковском,
написанное на вступительных экзаменах во ВГИК, и решительно оценил его на
двойку. В сочинении этом я написал, что Владим Владимыч дважды прибегал к
самоубийству. Первый раз, когда стал пролетарским поэтом "горланом и
главарем", а второй, когда понял, что продал душу Сатане.
Надо отметить, что проявил я тогда, в 1965
году, немалое мужество, но сделал это бессознательно, под воздействием некоей
эйфории, так как семь предыдущих экзаменов сдал на одни пятерки.
И вот, стоя перед деканатом, читаю свою фамилию в списках тех, кто может
забрать документы и отправляться по
месту приписки. Ну, пошел я за ними, за
документами, а секретарша мне бумажки не отдает, а говорит, что ведутся
переговоры о пересдачи мной этого злосчастного экзамена. Ректор решает. Как
решит, так и будет.
Ректором ВГИКА был в ту пору милейший человек
по фамилии Грошев - типичное порождение хрущевской оттепели, и два еврея –
"тяжеловеса" в тогдашней, киношной идеологии: Александр Дымшиц и
Иосиф Маневич - направились к ректору с просьбой отменить "смертный
приговор", вынесенный мне товарищем Сериковым.
Рассказывали, что Грошев внимательно прочел
мое сочинение. Вернул его ходатаям и произнес: "Дурак. Нужен он Вам?"
"Очень, - ответил Маневич. – Из этого дурня получится замечательный
сценарист". "Пусть Сериков исправит оценку на три", - сказал
Грошев. "Не хочет, - ответил Маневич. – Он – принципиальный, настаивает на
пересдаче". Осторожный Дымшиц ничего не сказал, но одного факта, что
пришел он к высшему начальству вместе с будущим моим мастером, оказалось
достаточно. Всесильный ректор пожал плечами.
-
Пусть перепишет
и учится, - сказал он.
Где, в
каком месте, Маневич говорил со мной - не помню, но сам разговор остался в памяти.
-
Это бред,
- сказал он, комкая в руках сочинение о
пролетарском поэте. - У тебе что, нет в голове правильных мыслей?
-
Нет, -
честно признался я.
-
Тогда
слушай, - тихо сказал Маневич. – За ремень спрячешь учебник. Выберешь тему,
затем попросишься в сортир, и там правильные мысли усвоишь. Понял?
Не сразу отозвался на заманчивое предложение,
и это не понравилось Маневичу.
- Слушай меня внимательно, - сухо и строго
продолжил он. – Предлагается сделку. Четыре года тебя будут учить бесплатно, да
еще стипендию выдавать в одном из престижнейших институтов страны, но за это ты
обязуешься соблюдать правила игры. Ты должен вписаться в систему. Понял? Если
нет, можешь больше не искушать судьбу.
-
Понял, -
на этот раз не осмелился держать паузу.
Я так
любил кино. Я так хотел учиться в этом замечательном ВУЗе. Я прошел чудовищный
конкурс. Я поверил в себя, а тут, вдруг, какой-то Сериков пытается убить мою
светлую мечту.
И вот я
стою в вонючем сортире, запершись в кабинке, трясущимися руками лихорадочно
перелистываю учебник в поисках нужной главы.
Помню, что за то, списанное, бездарное сочинение о Павке Корчагине,
получил четверку. "Принципиальный" Сериков оказался таким же
послушным трусом, как и я.
И вот теперь, через 38 лет, я убедился, что
переселение душ возможно. Только обычное, без особых чудес: от человека к
человеку. Тот Сериков давно, надо думать, скончался, но вот передо мной его двойник с "редкой"
еврейской фамилией … Я живу совсем в
другой стране, соблюдающей совсем иные правила игры, но тот же «Сериков», с
милой, лукавой, восточной улыбкой, сообщает, что сочинения мои он оценивает
скромно, а, главное, я не вписываюсь в систему, придуманную им, новым главным
редактором газеты, в которой я добываю хлеб свой насущный вот уже семь лет.
Струсив, по своему обыкновение, спрашиваю, а
нельзя ли "сочинение" переписать?
-
Нет, - с
милой улыбкой палача отзывается Сериков – Лурье. – Вы все равно не вписываетесь,
так сказать....
Достал он меня из могилы, призраком, тенью…
Призрак так и не смог обжить уютный кабинет прежнего боса. Странный мусор,
крошки от сухарей ( сами сухарики лежали на треснувшем блюдце) вперемешку с пеплом от сигарет, шевелился на
черной поверхности стола от холодного и резкого дыхания кондиционера.
Прежде на этом же месте уютно лежали рукописи,
газеты, письма… Теперь стол был пуст и зловещ, как плаха палача. И человек за
этим столом был не случаен в своей призрачной сути. Он пришел из пустоты и
пустоту должен был сотворить вокруг себя.
Тогда, много лет назад, я думал, что есть
только две системы. Одна дарует свободу и радость, другая – рабство и горе. Как
же я был наивен. В те годы я и понятия не имел о том, что попытаюсь изложить во
второй части этой истории.
В литературе не знаю шедевров выше, чем притчи
хасидов. Но это сегодня я так считаю. Прежде, отдавая положенную дань
"тяжелой", школьной классике, читал и бесконечно перечитывал истории
и сказки Ганса Христиана Андерсена.
Теперь я понимаю, вижу, что многое, сочиненное
великим сказочником, написано в традиции мудрецов из еврейских местечек
Восточной Европы. Думаю, что серьезная работа по определению философского и
литературного наследия хасидов еще впереди. Книги Бубера, Визеля, Ховкина –
превосходны, но они носят "представительский" характер и не пытаются
исследовать значение творчества хасидов в связи с развитием мировой культуры
новейшего времени… Господи! простите меня за эту наукообразность: "… в
связи с развитием культуры новейшего
времени", и все-таки тема эта интереснейшая, и работа над ней, хочу
надеяться, впереди.
Сегодня совсем другие "размышлизмы"
меня тревожат. Впереди маячит новый этап жизни, а это не так просто, когда тебе
далеко за пятьдесят. И здесь, убежден в этом, самое главное, не суетясь,
исследовать причины, корни происшедшего.
Мне
поможет в этом память о прошлом,
Ганс Христиан Андерсен и Рэй Бредбери.
Личность авторитетная, вроде знаменитого
путешественника Миклухо-Маклая,
произнесла как-то, что человек до 30 лет просто обязан сделать что-либо
путное – иначе будет поздно. А тут, как раз, выдалась пауза в сценарной работе,
и написал я летом 1975 года две вещи, опубликованные совсем недавно в Израиле:
"Гори уголек" и "Дело Бейлиса". Сделанное показалось мне
достойным результатом писательского труда, и отнес я повесть о приказчике,
обвиненном в потреблении крови христианских младенцев – Иосифу Михайловичу Маневичу. Я понимал, что
человек этот, некогда посоветовавший мне найти компромисс с системой, сочинение
это не сможет одобрить, но я в тот год
ходил на "пуантах" от гордости и тщеславия. Вот покажу свое
сочинение Маневичу, он меня погладит по головке и скажет, что не зря приютил в
своем институте автора такого замечательного сочинения.
Был Маневич добр и мудр в житейских вопросах.
Я не учился у него во ВГИКе, точнее, состоял при нем, потому что научить
мастерству могут только особые люди. Здесь нужен или специальный педагогический
талант или гений художника, способного научить одним лишь личным примером. Иосиф Михайлович, светлая
ему память, не был талантливым педагогом и достойным творцом. Но, повторяю, он
был хорошим человеком, а это, как я убедился за годы жизни, - редчайшая
профессия.
Так вот, прочел Маневич мой опус, позвал
автора к себе и сказал по-отечески
мягко: "Друг мой, по праву учителя, хочу быть с тобой откровенен. Ты
заблуждаешься, полагая, что сможешь сделать себе имя и состояние умом,
способностями и порядочностью. Мне понравилась твоя повесть, но испугала она
меня еще больше. Бросай все это, если хочешь иметь достаток, семью, свой дом и
детей. Дело тут, поверь, не в Брежневе и цензуре, а в законах, которым давно
подчиняется весь мир".
Ничего нового не сказал мне Маневич. Я и не
мог ожидать другой оценки, но рассерчал
тогда на своего учителя. Помню, что целую неделю ему не звонил.
Обиделся, что нашел он у меня не талант, а всего лишь какие-то способности, но
потом съежился, затих и подумал, а вдруг и в самом деле он прав: и нет во мне
победительной силы настоящего таланта, способного преодолеть непреодолимое.
Утешил
себе этой трусливой, малодушной мыслью и согласился зарабатывать впредь
глупостью и бездарностью. Воспитание не позволило сделать это еще и
непорядочностью, потому и в киношные вельможи не выбился, соорудив два десятка
больших фильмов, но получил от жизни все, о чем говорил Маневич: семью, свой
дом, детей и прочие "оборочки", в виде дач, машин, гаражей и так
далее. Есть, впрочем, замечательная, русская пословица: "От трудов
каменных не наживешь палат каменных". Так оно и оказалось, когда пришлось,
в очередной раз, подводить черту под доходами и расходами…
Но стоп! Не смей завидовать чужому успеху,
чужим деньгам, чужой, не столь уж уникальной способности жить, не испытывая мук
совести. Лучше вспомни о своих грехах. Если честно, стало еще одно
обстоятельство причиной моего позорного страха в те давние годы. Имел
неосторожность читать "Дело
Бейлиса" вслух в разных компаниях. Кто-то из "друзей" настучал
на меня, и закончился "стук" этот вызовом в "серый дом",
где очередной Сериков, но уже штатный
сотрудник, убедительно попросил неосторожного автора не тиражировать впредь и
не читать свой труд.
Знающие люди утверждали потом, что случилось
со мной чудо. Судя по всему, план по еретикам - диссидентам Комитет
Государственной Безопасности в тот год выполнил досрочно.
Так вот, я поджал хвост и покорно продолжал
скулить вплоть до 1987 года. Особых гадостей не писал и не делал, но постоянно
гнал от себя даже мысль о возможности заработать хлеб насущный чем-либо, кроме упомянутых глупости
и бездарности.
Наступила
перестройка. Все оживилось, в предчувствии очередного передела благ
материальных. Власть подарила народам СССР очередное обещание новой жизни.
Поверил клятвам с трибуны и стал писать совсем иначе. Снова занялся еврейской
темой, по сути - объяснением в любви к своему народу (лента "Мы едем в
Америку), и сведением счетов со злом тоталитарного режима (фильм
"Псы"). Вольница продолжалась семь лет. Я был на вершине счастья,
зарабатывая свой хлеб умом и способностями. Сам снимал фильмы, писал сценарии,
не задумываясь о будущем в эйфории мнимой свободы. Постепенно, большой
"отмыв" денег завершился, и законы рынка стали командовать художником
еще строже, чем цензура тоталитарного режима. Стало ясным, что "тугрики"
снова придется зарабатывать глупостью и бездарностью. А мне этого смертельно не
хотелось. Скучно было в зрелые годы вновь погружаться в привычное болото, да
еще более мерзкое, чем при большевиках.
Тогда и созрела мысль изменить не только
страну обитания, но и характер писательского труда. В Израиле стали выходить
толстые русские газеты. Я решил, что найду в одной из них место для себя, и не
ошибся.
Началась новая "семилетка" в моей
жизни. Счастливое, нужно сказать, время. Денег платили немного, но все равно я
был на вершине блаженства, потому что вновь зарабатывал хлеб насущный и даже
кормил своих детей умом и способностями.
За эти годы издал несколько книг прозы.
Напечатал около 2 тысяч статей, эссе, рассказов. За большинство из этих работ
мне и сейчас не стыдно. Что-то приходилось делать "по нужде", но
жизнь меня щадила и сворачивала шею лишь иногда, и в щадящем режиме.
Грешил и лукаво каялся, правда, в тихой,
скрытной, поэтической форме: "Я себя на сук повесил, и гляжу со стороны.
Что-то я в петле не весел, как в когтях у Сатаны. Почем мне непонятны эти
прелести основ. Сколько их вокруг распятых, но счастливых чудаков" и так
далее.
Все же, " все проходит в этом мире, даже
запахи в сортире". Это, кстати, тоже мой, поэтический шедевр. Прошла, судя
по всему, и эта счастливая "семилетка". Новые хозяева жизни решили,
что газете не нужны мой ум и способности, как и не нужны мои читатели,
способные это оценить. Говорят, тому есть другие причины, но не хочу в это
верить: слишком уж очевидны повторы в моей судьбе и причинно-следственная связь
событий. Слишком часто становится на моем пути товарищ Сериков, в разных
ипостасях, вот и в еврейском обличье господина Лурье Макса.
Да и закон, выведенный моим мудрым учителем, я
вспомнил не зря. Как там: "Нельзя добиться благополучия умом, способностями
и порядочностью". Работая на родине предков, я в который уже раз попытался
опровергнуть Иосифа Михайловича Маневича, но снова убедился, что он был прав.
Сам виноват. Способности, ум и порядочность –
всегда беззащитны. Не дал Бог особого таланта, умения работать локтями – и не
рыпайся. Живи, как все живут. Все предопределено и подписано. И давно известно.
"Тоже мне бином Ньютона", как писал талантливейший писатель, которому
порядочность помешала стать сытым и довольным шейхом от литературы.
Ну да, а причем тут Андерсен и Бредебери? Вот
причем, и будет мне, в связи с этим, дозволено "копнуть" глубже.
Бредебери считал ( рассказ
"Улыбка"), что после ядерной зимы, люди откажутся от прежней
культуры, считая, что не смогла она предотвратить глобальную катастрофу.
Остатки человечества, вынужденные вновь жить в каменном веке, станут мстительно
уничтожать книги, картины, скульптуры… Из одного такого пожарища мальчик и
выхватит, спасет обрывок полотна; и ночью, при свете костра в пещере, разглядит
на нем улыбку Джоконды.
В те годы, когда писал Бредебери свой
удивительный, пророческий рассказ – главным "ужастиком" был страх
перед ядерной угрозой.
На самом деле, судя по всему, техническая
революция и общество потребления разделаются с прежней культурой и без самоубийственной
войны.
Массовая культура, на отлаженных конвейерах
уже сейчас ставит под сомнение шедевр Леонардо. Время одиночек в искусстве, похоже, кончилось. "Мой
зритель умер", - признался Федерико
Феллини. Увы, умирает не только зритель великого кинорежиссера, но и читатель
Томаса Манна и Чехова, Рабле и Толстого… Умирают люди, способные воспринимать
настоящую живопись и музыку. Я никого не сужу и не выношу оценок. Время
неподсудно. Наступает пора массового искусства по заказу массового зрителя, в которой
нет, и не будет места тем, кто рассчитывает на успех с помощью разума и
таланта.
А что же Андерсен? В своем "Соловье"
он спорит с героями рассказа Бредебери. Андерсен был уверен, что искусство
родилось в попытке противостоять озверению человека и только благодаря ему
цивилизация людей все еще не превратилась в безумное стадо особей,
перегрызающих друг другу горло.
Серую, живую птичку с замечательным голосом
выгнали из дворца, заменив ее позолоченным уродцем, состряпанным на конвейере
той поры. Но уродец, как это бывает в
мире техники, сломался, а император тяжко заболел, и врачи решили, что помочь
ему сможет только пение живого соловья.
Соловей не исчез и не затаил обиду на
человеческую неблагодарность. Он спел императору и тот ожил. "Слуги вошли,
- пишет в финале сказки Андерсен, – поглядеть на мертвого императора и застыли
на пороге, а император сказал им: - Здравствуйте!"
Совсем другой император это сказал, совсем не
тот, кто считал прежде, будто уметь устраиваться в жизни, значит жить по законам глупости, бездарности
и непорядочности, слушая песни суррогатного соловья.
Тоже, уверен, и будет со всей нашей
цивилизацией. Наступит время страшной душевной, смертельной болезни, когда
вместо искусственных, железных птичек императоры, во спасение, призовут живых.
Только бы сохранились живые соловьи на земле, не исчезли совсем…
Все возвращается на круги своя. Как обычно,
как это бывало и раньше, передо мной две дороги: прекратить эксперимент с
крошечным сгустком мыслящей материи, под кодовым названием Аркадий
Красильщиков, или снова, в какой уже раз, забыть о том, что хлеб насущный можно
зарабатывать умом и способностями?
Чтобы решиться на первое, нужна и сила и
мужество. Вернее всего я выберу второе, гордясь в глубине души тем, что
зарабатывать глупостью и бездарностью тоже нужно уметь. Вот только завершу эту
книгу, там, уж не позднее
понедельника…
А мир наш, по –прежнему, будет держаться на
мужестве одиночек, способных силой подлинного таланта противиться новой чуме,
грозящей убить душу теперь уже всего человечества, а не только бедного
китайского императора из сказки Ганса Христиана Андерсена.
Недавно был на концерте серьезной музыки. И
она случилась, музыка эта, как чудо совсем нежданное. Юноша, по имени Авнер
Дорман, сочинил нечто совсем неожиданное и прекрасное, по силе равное
голосу живого соловья. И дай ему Бог остаться тем мальчиком из рассказа
Бредебери, который все еще способен заплакать, увидев на ладони обрывок полотна
с улыбкой Моны Лизы.
Я не знаком с Авнером Дорманом, но музыка
этого молодого человека натолкнула меня на мысль об этой книге. Книге, о
счастливом периоде в моей жизни, когда удалось прокормиться умом,
способностями, и не бесчестьем и трусостью, а честью.
В течение семи лет работа журналиста дала мне
возможность ездить по Израилю и знакомиться с замечательными людьми и
обыкновенными, тоже, впрочем, замечательными в своей обыкновенности. Это был
настоящий писательский труд, подлинное знакомство с жизнью. Увлекательное
путешествие в неведомое. Можно смело сказать, мои запоздалые университеты. Я
постарался понять не только тот новый мир, в который попал, но и себя самого.
Наверно по этой причине никак не смог обойтись без "скучных материй",
а потому и не буду возражать, если читатель выберет в книге этой интересные ему
главы, а мои искания оставит на совести автора.