«Мы живем в стране неотмененного рабства»
Интервью Кирилла Серебренникова
Кирилл Серебренников всегда много работает, и даже сейчас, когда в «Гоголь-центре» начался ремонт обоих залов, он репетирует сразу два новых спектакля: он ставит «Обыкновенную историю» Гончарова по собственной инсценировке и поэму Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» совместно с ярославским Театром имени Волкова. О русской классике и русской жизни с Кириллом Серебренниковым побеседовала Алена Солнцева.
— Откуда взялась сама идея поставить поэму Некрасова?
—Давно хотел поработать с этим текстом, и когда мы стали разговаривать о совместном проекте с ярославским Волковским театром, я предложил сделать такой спектакль. Они сразу согласились: «Конечно, это же наш земляк, у нас дом-музей его в Карабихе».
— Когда премьера?
— 12 мая мы выпускаем спектакль в «Гоголь-центре». Он очень большой, будет идти по всему пространству театра, на разных площадках. А потом повезем его в Ярославль.
— А почему возник Ярославский театр? Раз вы про Некрасова не в связи с ним задумались.
— Там подъем, театр интересно развивается. Они ярко и много работают, стали получать «Золотые маски» за спектакли, художественный руководитель сейчас там — Евгений Марчелли, прекрасный режиссер, он пригласил в труппу молодых артистов, в театр охотно ходят зрители, так что у них все хорошо.
— А как вы собираетесь ставить поэму Некрасова, какая предполагается драматургия?
— Спектакль будет построен из разных историй, сюжетов, как это, собственно, у Некрасова и есть. Не хочу раскрывать все секреты еще не поставленного спектакля. Скажу только, что помимо поэмы Некрасова мы работаем со «Сказками русского народа» из коллекции Афанасьева — они тоже станут частью нашего спектакля. Они были друзьями: Некрасов издавал Афанасьева, на столе в Карабихе лежит именно эта книга.
— А как же это все будет выглядеть в театре?
— Приходите в мае на премьеру и увидите.
— Да, конечно. Скажем так: мы будем работать с текстом Некрасова, пытаясь выявить в нем важные для нас сегодня смыслы. Главное, на мой взгляд, о чем говорит Некрасов, — рабство, которое с отменой крепостного права никуда не делось. Есть там потрясающая новелла «Последыш» — про то, как мужики, чтобы не расстраивать больного барина, притворяются рабами, хотя уже и много лет прошло с момента отмены рабства, они — давно свободные люди, но добровольно играют роли рабов.
— Как это связано с сегодняшним днем?
— А разве мы не живем в стране неотмененного рабства? Разве мы свободны? Крепостное право и архипелаг ГУЛАГ растворились в России, они внутри, их не выблевали, не выкинули, не вытравили — и они постепенно заразили собой всех. Сейчас даже пытаются сформулировать для нужд власти новое отношение к крепостному праву, что это был такой тип общественного договора. Как Фирс в «Вишневом саде» говорил: «это перед несчастьем было». Отношение к свободе как к «несчастью»... Свободу как ценность у нас так и не приняли, за нее не боролись, ее почти всегда в России дарили сверху. После 1991 года все подумали, что хаос есть свобода, и решили, что такой свободы нам не надо. Все это печальные темы, думать про это грустно...
— Я знаю, что летом вы ездили по Ярославской области с актерами, занятыми в репетициях. Зачем?
— Мы решили посмотреть, как сейчас люди живут в России. Мы же не будем играть про крестьян времен Некрасова, про деревню после реформы, про 70-е годы XIX века. Что мы про это знаем? Нам надо играть про нас и для этого понять, как некрасовский текст в нас отражается. Ну и поехали.
Надо сказать, что у нас в спектакле заняты в основном молодые ребята, которые редко выходят из городских каменных джунглей, сидят в своих театрах. Маргарита Георгиевна Ваняшова, профессор Ярославского театрального училища, замечательный литературовед, культуролог, составила нам маршрут исходя из собственных связей и контактов: где-то она знает краеведа, где-то — сотрудника музея, кто-то у нее учился. А знает она многих, она — человек энциклопедических знаний, и вот по этим своим личным «вешкам» она проложила нам десятидневный путь. Посетили города Ростов Великий, Углич, Рыбинск, Мышкин, и небольшие села, и совсем заброшенные деревни, и даже, например, одну бывшую дворянскую усадьбу, где в советские времена была школа, а в девяностые ее выкупил потомок бывших владельцев, который теперь там живет один, отшельником, овец пытается разводить.
— Вам хватило десяти дней, чтобы понять, чем живет русская провинция?
— Ну, нас же учили наблюдать и делать выводы. Конечно, нельзя никак претендовать на истину в последней инстанции, но можно полагаться на впечатления.
— Что же больше всего впечатлило?
— Если говорить о хорошем, то единственное, что вдохновляет и впечатляет, — это люди. Люди есть потрясающие. В Мышкине мы познакомились с Владимиром Александровичем Гречухиным, директором местного музея, он написал книжку про Тютчева, которого он любит и досконально знает. Он был в числе тех, кто добился возвращения Мышкину статуса города. После революции за то, что город Мышкин не поддержал большевиков, его в наказание превратили в село Мышкино. Во времена Ельцина удалось снова вернуть городской статус, и Гречухин сделал многое для того, чтобы туда приезжали туристы, создал Музей мыши, Музей водки, музей чего-то еще — лишь бы привлечь туристов. И когда он рассказывает, как им приходилось бороться, что им приходилось пройти, — думаешь: раз есть такие уникальные люди, то не все потеряно. А потом смотришь, как живут эти люди, как они в одиночку бьются с обстоятельствами, понимаешь, что вариантов нет... Люди, земля — брошены, никому не нужны. Полный упадок. И социальная апатия. Люди, там живущие, рассказывают, что их родители еще жили чуть ли не при лучине, потому что электричество провели в 60-е годы. Тогда же выдали паспорта. То есть в середине XX века там было еще практически неотмененное государственное рабство... А сейчас им закрывают школы, роддома, клубы, и они говорят об этом так же спокойно, как об изменениях погоды. Очень сильно ругают власть, но при этом относятся к ней как к атмосферным явлениям: вот идет дождь или пошел снег — с этим же ничего нельзя сделать, так — значит, так.
— А как молодые актеры на это реагировали?
— Это довольно интересно — потому что, когда человек такое видит, у него включаются механизмы самозащиты, он пытается отстраниться через юмор, даже цинизм. Вот мы приезжаем в город Пошехонье — а там ничего нет. Вообще ничего — люди говорят: все развалилось, все молодые уехали, одни старики остались. Сыр раньше был пошехонский, но теперь его нет, завод закрыли. Или мы были в селе Поречье, где стоит самая высокая сельская колокольня в России. Построил ансамбль вокруг нее, говорят, архитектор Жилярди… Купцы местные, которые производили там овощи и отправляли их по большим городам и за границу, в Европу, — это был центр российского огородничества — так много денег заработали, что, когда Жилярди восстанавливал после пожара 1812 года Москву, они приехали к нему и попросили поработать у них в селе. Это как Заху Хадид или Нормана Фостера сегодня местные предприниматели зазвали бы строить в краевой центр какой-нибудь. И он построил целый ансамбль вокруг колокольни, которая и так была выше Ивана Великого. Она сейчас стоит в том виде, в котором осталась после Гражданской войны, когда с нее сорвали колокола. Разруха и разорение. Упадок. Никаких овощей. Бедность.
Или село Кукобой. Его жителям в самом начале XX века один меценат решил подарить два миллиона рублей, за один миллион он построил больницу, школу, приют, а как потратить другой, он предложил выбирать им: что строить — железную дорогу или храм? Жители от железной дороги отказались: «по ней же к нам бесы приедут». И выбрали храм. Так в селе Кукобой построили громадный храм в псевдорусском стиле, строил его питерский архитектор, материалы везли из Финляндии, Германии. В 1912 году строительство закончили, храм освятили, а после революции те же самые люди, что выбрали храм, а не дорогу, чтоб «бесы по ней не приехали», его и разорили, нагадили в алтаре, устроили там атеистический клуб с танцами, а потом склад. И только потому, что место это очень далеко от железной дороги, да и материалы были заграничные, его не смогли уничтожить совсем. А сегодняшние жители этого села, поняв, что одним храмом туристов привлечь нельзя, решили заработать иначе и открыли Музей Бабы-Яги. И вот с одной стороны — Спасский собор, а с другой — пляшут кикиморы. Батюшку, что служит в этом храме, — интеллигентного, скромного, из Москвы — я спрашиваю: а вам не завидно, что другие служат в столице, ездят на иномарках, с золотыми часами, а вы тут — рядом с Бабой-Ягой? Он отвечает честно — завидно!
Мне от всего этого очень горько. Я хотел бы своей стране другой участи.
— Вы много ездите по миру, работаете в Европе; когда приезжаете сюда, на родину, вы эти чувства испытываете?
— Я очень боюсь такого взгляда иностранца, мне бы не хотелось видеть в соотечественниках папуасов, разглядывать их, как зверьков, в этом многие обвиняют новый фильм Андрея Кончаловского. Мне кажется, что такой взгляд конкистадора негуманный, и я бы хотел от этой позиции уберечься. Россия же — это очень большое пространство, которое невозможно охватить воображением. Над ней лететь только восемь часов или даже больше, как можно это себе представить? Как они все друг с другом соотносятся — все эти города, села, мегаполисы, какой-нибудь город Барнаул, в котором театр разорили за ненадобностью, и город Петербург? Казань и Псков? Как все совместить — и то, и это? Это слишком большое что-то, необъятное, не понять. Поэтому для меня родина — это люди, которых я знаю и люблю. Я не с какой-то абстрактной Россией общаюсь, а с людьми. И люди есть — потрясающие. Вот они для меня и есть Россия.
— А как вы совмещаете сегодняшние впечатления с текстом Некрасова?
— Ребята каждый день во время нашего путешествия показывали самостоятельные этюды. Днем ходили, смотрели, встречались с людьми, записывали, снимали, а вечерами все разбивались на группы и показывали фрагменты поэмы, актеры что-то пробовали, искали, как эти смыслы могут звучать сегодня. Очень интересно получалось.
Кажется, что городские люди, которые живут столичной, удобной, европейской уже жизнью, совсем не представляют себе жизнь своих соотечественников в глухих провинциальных местах. И даже если человек родился в маленьком городе, он, приехав в Москву, старается всячески вытравить из себя эту память.
И начать все заново. Но это не для артиста. Вот я — ровно наоборот, я совсем не хочу забыть свое ростовское прошлое. Когда я работал на ростовском телевидении, то у меня была возможность объездить почти всю область, страшные вещи видел, снимал самые разные истории: от умирающих наркоманов в притонах до певцов из академического казачьего хора... Эти впечатления — основа моей работы.
Миша Тройник, он у нас Ноздрева в «Мертвых душах» играет, — из Рыбинска, и когда мы туда приехали, его прекрасный отец повел нас на верфь братьев Нобель, которая сейчас находится в упадке, но вот благодаря таким людям, как отец Миши, энтузиаст-инженер еще советского времени, там все-таки хоть что-то держится в рабочем состоянии. И зачем Мише Тройнику отказываться от своего Рыбинска? Пусть в нем этот Рыбинск живет. И пусть зрители считывают через него реалии его малой родины.
— А что нужно, чтобы эту печальную реальность переплавить в нечто творческое?
— Что нужно? Талант нужен! На самом деле это невозможно рационализировать. У артистов есть несколько подходов, техник, мимезис, например, — можно имитировать реальность, но для этого сначала нужно ее увидеть. Вот потому и важно не замыкаться только в театре.
— То есть вы их привезли туда не для выводов, а для того, чтобы они посмотрели, как эта жизнь, этот быт устроены?
— Ну да, как устроена Россия, но не для этнографии… Мы не на крестьян приехали смотреть — да их и нет давно, вывелись, их убили, спились, уехали в города. Это у Некрасова они были, а сейчас мы их не видели, мы видели заброшенные поля, покосившиеся избы, бедные города, бездорожье и редкие очаги цивилизации, преимущественно там, где по трубам триумфально идут на запад нефть и газ.
— Те, кто принимает сегодня решения, в том числе не слишком профессиональные и даже глупые, опасные, с нашей точки зрения, — они же из этих мест зачастую. Какая связь сегодня между ними и мужиками? Это ведь одна социальная группа?
— Нет. Не одна. Разные. Россией управляет номенклатура. Между властью и жителями в России — громадная пропасть. Родом чиновник может быть и из глубинки, но, поработав винтиком, шурупчиком в этой системе, он меняется совершенно. Вот про это мы сейчас делаем спектакль по «Обыкновенной истории» Гончарова.
— А вы еще и Гончарова ставите?
— Ну да, по Некрасову премьера будет в мае, а Гончарова мы покажем в марте. Это как раз будет история про то, как из живого, чувствующего, верящего в идеалы человек превращается во что-то совсем противоположное, в элемент системы. Когда он проходит через эту «переделку», он теряет все связи. Он, может, думает, что все помнит, знает и чувствует, на самом деле — ничего подобного, он другой. Молох их перемалывает. Система власти в России совсем не такова, как в Германии, или во Франции, или в Лихтенштейне, и она, как мы знаем, не подверглась никаким изменениям с советских времен.
— Этого я не знаю. То есть я могу сказать, что и с тех времен, но это будет такое литературное знание. Я не считаю себя вправе делать утверждения, когда не имею собственных эмоциональных впечатлений, о том, что знаю только отраженно, по литературе. Но что нами сейчас правит — я очень хорошо понимаю. Заметили, что мы снова стали говорить «они»? И я вижу бездну между ними и теми, кому они как бы служат. На самом деле система работает сама на себя. Народ ей даже мешает. Власти в России слишком много, и она практически бесконтрольна. Массы, во имя и при поддержке которых все как бы совершается, легко купить, завербовать, увлечь, обмануть, так что они, в принципе, ничего не решают. Помните: «В России две напасти: внизу — власть тьмы, а наверху — тьма власти». Все так и осталось.
— А мы-то с вами где находимся?
— А нас нет.
— В России рациональные объяснения, увы, не работают, а вот вы через театр можете людям эмоционально объяснить, что происходит, как-то их увлечь, поддержать?
— Не знаю, не знаю... Россия — страна, где весь бюджет надо бы тратить на образование, на просвещение, на культуру. Весь бюджет, всю нефть, что течет по трубам, надо вернуть обратно и потратить на просвещение. Россия сегодня — невероятно темная страна, невежественная, и она становится еще темнее, мракобеснее, это совсем выглядит как катастрофа. И в итоге никто не сможет от этого защититься. Никак, никакими способами, никакими заборами до неба нельзя защититься от этой власти тьмы, даже если она — электоральная опора, эти условные «86 процентов». Это как крушение во «Внуково-3», когда миллиардер, нефтяной магнат, влияющий на судьбы мира, на своем частном самолете пересекается с русской реальностью, с разгильдяйством — и все. Так что будь ты хоть властелином мира, если ты попадаешь в Россию — ты не защищен ни от чего. Я недавно участвовал в дискуссии на Московском культурном форуме в Манеже, и меня потрясла депутат Елена Драпеко, которая мне кричала: «Вы воспитали конформистов — поколение, которое не готово умереть за Россию!» Я ей ответил: а зачем за нее умирать, может, за нее жить надо? Когда в головах людей из власти сидит, что надо обязательно умирать за Родину, то это совсем страшно! Они к войне, что ли, готовятся?! По телевизору показывают женщину в черном платке, которая говорит: я горжусь своим сыном (он погиб на Украине), и если бы сейчас пришлось, я бы снова сказала ему — иди, сынок, воюй, умирай. И вся студия ей рукоплещет. Шахидов, что ли, они готовят?! Как это стало возможно?
— А что делать нам, тем, кто еще живет в мире, где есть логика?
— Надо его беречь. Он очень хрупкий, этот мир. Не надо спасать всех. Надо сохранить себя, тех, кто рядом, близких людей, свой круг. Я отвечаю за своих артистов, за этих зрителей молодых, что ходят сюда как на работу, покупают билеты на все спектакли «Гоголь-центра», выкладывают фотографии в Фейсбук — вот лежат тридцать билетов разом. Это надо сохранять, не надо бороться за всех сразу, не надо «мир спасать», как это делала русская интеллигенция, не замечая, как спиваются собственные дети. Мне сейчас куда важнее общение не с критиками, не со знатоками и фестивальным кругом, а вот с этими конкретными зрителями. Даже если для них приходится идти на некоторые уступки по языку, быть более традиционным, отказываться от радикальности, от эксперимента в форме. Я в европейских театрах могу пробовать всякие резкие вещи, странные, а тут важно быть понятным, понятым. Я радуюсь, когда вижу, что зрителей тронуло.
— А вы любите вызывать в зрителе открытую эмоцию?
— Да, я сам театром стал заниматься из-за того, что меня там пробивало, я выходил зареванный. Я хочу быть потрясенным, хочу, чтобы произошла какая-то работа, изменения на эмоциональном, внутреннем уровне.
— Сейчас часто говорят, что нет будущего, то есть люди перестали ждать чего-то от будущего. У вас нет такого ощущения?
— Есть, только я сказал бы по-другому. Есть ощущение тщетности усилий. Это про разочарование. Вот в «Обыкновенной истории» дядюшка говорит племяннику: «Да ты, Саша, разочарованный, как я погляжу». Мы все разочарованные. И даже те, кто еще этого не понял. Они поймут позже, когда вранье рассеется. И будет что-то похожее на мои разговоры с родителями, когда я их спрашиваю: почему вы терпели? Почему вы не видели? Почему вы участвовали в этом всем?.. А они: мы верили... нас обманывали... нас так учили... мы просто жили...
— А как с этим бороться и можно ли?
— Ответ у Чехова: нужно работать. Теория малых дел. Книжки читать, писать их, снимать, что можешь. Это дает мотивацию. Фиксировать этот момент. Запоминать. Вы знаете, для меня это сейчас почему-то кажется едва ли не самым важным — зафиксировать то, что есть, запомнить. То, что сейчас происходит, и то, что с нами было.
У всех есть ощущение, что мы стоим на краю каких-то глобальных перемен, связанных не с Россией даже, а с миропорядком, с цивилизацией. Кажется, что-то случится, накроется все медным тазом, и хочется запомнить этот мир, пока он есть. В его прекрасных чертах. Плохое произойдет и без нас.
— Вы думаете, произойдет?
— Думаю, да. Но я в силу профессии сразу задаю вопрос: если произойдет что-то неотвратимое, то в чем твое действие? Мы можем сделать этот последний момент особо запоминающимся, раз уж мы не можем ничего предотвратить. Путешествовать, влюбиться, напиться... Надо инвестировать в себя. Научиться жить. Заставить себя быть счастливым.
— Вы же всегда были оптимистом?
— С чего вы взяли? Я разный. Я просто никогда не жалуюсь. Мне в детстве родители запрещали плакать, прямо били по мордам, и потому я привык — никогда не жаловаться.
— И своим студентам вы это запрещаете?
— Да, строгое спартанское воспитание, поплачь в углу и выходи с улыбкой.
— Но в вас всегда был кураж созидания, вы всегда были готовы идти вперед и завоевывать новые территории.
— Ну да, вот меня рейдером и называли…
— И что, сейчас уже не надо? Но вы же хотите завоевать молодежь, новое поколение зрителей?
— Мне не нравится слово «завоевывать». Военное какое-то. Самое важное — ежедневная работа. Надо стараться, чтобы сюда люди ходили, ходили в театр, на хорошие, честные спектакли, на хорошее, честное кино, чтобы они не разочаровывались в нас.
— А как это — не разочаровывать, что им обещать? У вас есть — страшно сказать — идеалы?
— Конечно. Мой идеал — это жизнь. Счастливая жизнь. Человеку должно быть хорошо, для этого надо работать. Никому не должно быть больно, никаких страданий, все должны быть влюблены и рады, хорошо обуты, одеты и вкусно накормлены. Война мне противна не только как дело противоестественное, противное жизни, но и тем, что все люди, которые в ней участвуют, несчастны. Все. Поэтому да, мой идеал — счастье. Искусство. Красота.
— Но не все смогут его найти.
— Даже в концлагерях выживали те, кто умел радоваться, кто был настроен на жизнь, кто из ошметков газет вырезал салфетки, чтобы ими украсить нары, те, кто театром там занимался. Казалось бы, какой театр, все умирают, а нет — давайте сыграем по памяти Мольера! Нам нужны знания, которые делают нас счастливыми. Счастье — не только радость, не только улыбка беззаботности, счастье — это мышление, это жажда знаний, это творческий процесс, это путешествия по миру или по собственной фантазии, где нет никаких границ. Быть счастливым без «возвышающего обмана».
— Так кому на Руси жить хорошо?
— Не знаю, ответа на этот вопрос в спектакле не будет, как его нет и у Некрасова. Зрителю хорошо.
— Это вы сейчас всерьез сказали?
— Да. Всерьез.
— То есть хорошо тому, кто может наблюдать, не участвуя?
— А знаете, кто зритель в нашей ситуации? Художник! Автор! По Хайнеру Мюллеру (все это есть в «Гамлет-машине»), художник стоит над схваткой, он ни там, ни там, не с этими и не с теми, он и тем сочувствует, и этим... Самое правильное место, наверное. Это единственная точка зрения, которая сейчас может примирить с действительностью.
— Откуда взялась сама идея поставить поэму Некрасова?
—Давно хотел поработать с этим текстом, и когда мы стали разговаривать о совместном проекте с ярославским Волковским театром, я предложил сделать такой спектакль. Они сразу согласились: «Конечно, это же наш земляк, у нас дом-музей его в Карабихе».
— Когда премьера?
— 12 мая мы выпускаем спектакль в «Гоголь-центре». Он очень большой, будет идти по всему пространству театра, на разных площадках. А потом повезем его в Ярославль.
— А почему возник Ярославский театр? Раз вы про Некрасова не в связи с ним задумались.
— Там подъем, театр интересно развивается. Они ярко и много работают, стали получать «Золотые маски» за спектакли, художественный руководитель сейчас там — Евгений Марчелли, прекрасный режиссер, он пригласил в труппу молодых артистов, в театр охотно ходят зрители, так что у них все хорошо.
— А как вы собираетесь ставить поэму Некрасова, какая предполагается драматургия?
— Спектакль будет построен из разных историй, сюжетов, как это, собственно, у Некрасова и есть. Не хочу раскрывать все секреты еще не поставленного спектакля. Скажу только, что помимо поэмы Некрасова мы работаем со «Сказками русского народа» из коллекции Афанасьева — они тоже станут частью нашего спектакля. Они были друзьями: Некрасов издавал Афанасьева, на столе в Карабихе лежит именно эта книга.
— А как же это все будет выглядеть в театре?
— Приходите в мае на премьеру и увидите.
Крепостное право и архипелаг ГУЛАГ растворились в России, они внутри, их не выблевали, не выкинули, не вытравили.— Но текст будет звучать некрасовский?
— Да, конечно. Скажем так: мы будем работать с текстом Некрасова, пытаясь выявить в нем важные для нас сегодня смыслы. Главное, на мой взгляд, о чем говорит Некрасов, — рабство, которое с отменой крепостного права никуда не делось. Есть там потрясающая новелла «Последыш» — про то, как мужики, чтобы не расстраивать больного барина, притворяются рабами, хотя уже и много лет прошло с момента отмены рабства, они — давно свободные люди, но добровольно играют роли рабов.
— Как это связано с сегодняшним днем?
— А разве мы не живем в стране неотмененного рабства? Разве мы свободны? Крепостное право и архипелаг ГУЛАГ растворились в России, они внутри, их не выблевали, не выкинули, не вытравили — и они постепенно заразили собой всех. Сейчас даже пытаются сформулировать для нужд власти новое отношение к крепостному праву, что это был такой тип общественного договора. Как Фирс в «Вишневом саде» говорил: «это перед несчастьем было». Отношение к свободе как к «несчастью»... Свободу как ценность у нас так и не приняли, за нее не боролись, ее почти всегда в России дарили сверху. После 1991 года все подумали, что хаос есть свобода, и решили, что такой свободы нам не надо. Все это печальные темы, думать про это грустно...
— Я знаю, что летом вы ездили по Ярославской области с актерами, занятыми в репетициях. Зачем?
— Мы решили посмотреть, как сейчас люди живут в России. Мы же не будем играть про крестьян времен Некрасова, про деревню после реформы, про 70-е годы XIX века. Что мы про это знаем? Нам надо играть про нас и для этого понять, как некрасовский текст в нас отражается. Ну и поехали.
Надо сказать, что у нас в спектакле заняты в основном молодые ребята, которые редко выходят из городских каменных джунглей, сидят в своих театрах. Маргарита Георгиевна Ваняшова, профессор Ярославского театрального училища, замечательный литературовед, культуролог, составила нам маршрут исходя из собственных связей и контактов: где-то она знает краеведа, где-то — сотрудника музея, кто-то у нее учился. А знает она многих, она — человек энциклопедических знаний, и вот по этим своим личным «вешкам» она проложила нам десятидневный путь. Посетили города Ростов Великий, Углич, Рыбинск, Мышкин, и небольшие села, и совсем заброшенные деревни, и даже, например, одну бывшую дворянскую усадьбу, где в советские времена была школа, а в девяностые ее выкупил потомок бывших владельцев, который теперь там живет один, отшельником, овец пытается разводить.
— Вам хватило десяти дней, чтобы понять, чем живет русская провинция?
— Ну, нас же учили наблюдать и делать выводы. Конечно, нельзя никак претендовать на истину в последней инстанции, но можно полагаться на впечатления.
— Что же больше всего впечатлило?
— Если говорить о хорошем, то единственное, что вдохновляет и впечатляет, — это люди. Люди есть потрясающие. В Мышкине мы познакомились с Владимиром Александровичем Гречухиным, директором местного музея, он написал книжку про Тютчева, которого он любит и досконально знает. Он был в числе тех, кто добился возвращения Мышкину статуса города. После революции за то, что город Мышкин не поддержал большевиков, его в наказание превратили в село Мышкино. Во времена Ельцина удалось снова вернуть городской статус, и Гречухин сделал многое для того, чтобы туда приезжали туристы, создал Музей мыши, Музей водки, музей чего-то еще — лишь бы привлечь туристов. И когда он рассказывает, как им приходилось бороться, что им приходилось пройти, — думаешь: раз есть такие уникальные люди, то не все потеряно. А потом смотришь, как живут эти люди, как они в одиночку бьются с обстоятельствами, понимаешь, что вариантов нет... Люди, земля — брошены, никому не нужны. Полный упадок. И социальная апатия. Люди, там живущие, рассказывают, что их родители еще жили чуть ли не при лучине, потому что электричество провели в 60-е годы. Тогда же выдали паспорта. То есть в середине XX века там было еще практически неотмененное государственное рабство... А сейчас им закрывают школы, роддома, клубы, и они говорят об этом так же спокойно, как об изменениях погоды. Очень сильно ругают власть, но при этом относятся к ней как к атмосферным явлениям: вот идет дождь или пошел снег — с этим же ничего нельзя сделать, так — значит, так.
— А как молодые актеры на это реагировали?
— Это довольно интересно — потому что, когда человек такое видит, у него включаются механизмы самозащиты, он пытается отстраниться через юмор, даже цинизм. Вот мы приезжаем в город Пошехонье — а там ничего нет. Вообще ничего — люди говорят: все развалилось, все молодые уехали, одни старики остались. Сыр раньше был пошехонский, но теперь его нет, завод закрыли. Или мы были в селе Поречье, где стоит самая высокая сельская колокольня в России. Построил ансамбль вокруг нее, говорят, архитектор Жилярди… Купцы местные, которые производили там овощи и отправляли их по большим городам и за границу, в Европу, — это был центр российского огородничества — так много денег заработали, что, когда Жилярди восстанавливал после пожара 1812 года Москву, они приехали к нему и попросили поработать у них в селе. Это как Заху Хадид или Нормана Фостера сегодня местные предприниматели зазвали бы строить в краевой центр какой-нибудь. И он построил целый ансамбль вокруг колокольни, которая и так была выше Ивана Великого. Она сейчас стоит в том виде, в котором осталась после Гражданской войны, когда с нее сорвали колокола. Разруха и разорение. Упадок. Никаких овощей. Бедность.
Или село Кукобой. Его жителям в самом начале XX века один меценат решил подарить два миллиона рублей, за один миллион он построил больницу, школу, приют, а как потратить другой, он предложил выбирать им: что строить — железную дорогу или храм? Жители от железной дороги отказались: «по ней же к нам бесы приедут». И выбрали храм. Так в селе Кукобой построили громадный храм в псевдорусском стиле, строил его питерский архитектор, материалы везли из Финляндии, Германии. В 1912 году строительство закончили, храм освятили, а после революции те же самые люди, что выбрали храм, а не дорогу, чтоб «бесы по ней не приехали», его и разорили, нагадили в алтаре, устроили там атеистический клуб с танцами, а потом склад. И только потому, что место это очень далеко от железной дороги, да и материалы были заграничные, его не смогли уничтожить совсем. А сегодняшние жители этого села, поняв, что одним храмом туристов привлечь нельзя, решили заработать иначе и открыли Музей Бабы-Яги. И вот с одной стороны — Спасский собор, а с другой — пляшут кикиморы. Батюшку, что служит в этом храме, — интеллигентного, скромного, из Москвы — я спрашиваю: а вам не завидно, что другие служат в столице, ездят на иномарках, с золотыми часами, а вы тут — рядом с Бабой-Ягой? Он отвечает честно — завидно!
Мне от всего этого очень горько. Я хотел бы своей стране другой участи.
© Вячеслав Прокофьев / ТАСС
— Я очень боюсь такого взгляда иностранца, мне бы не хотелось видеть в соотечественниках папуасов, разглядывать их, как зверьков, в этом многие обвиняют новый фильм Андрея Кончаловского. Мне кажется, что такой взгляд конкистадора негуманный, и я бы хотел от этой позиции уберечься. Россия же — это очень большое пространство, которое невозможно охватить воображением. Над ней лететь только восемь часов или даже больше, как можно это себе представить? Как они все друг с другом соотносятся — все эти города, села, мегаполисы, какой-нибудь город Барнаул, в котором театр разорили за ненадобностью, и город Петербург? Казань и Псков? Как все совместить — и то, и это? Это слишком большое что-то, необъятное, не понять. Поэтому для меня родина — это люди, которых я знаю и люблю. Я не с какой-то абстрактной Россией общаюсь, а с людьми. И люди есть — потрясающие. Вот они для меня и есть Россия.
— А как вы совмещаете сегодняшние впечатления с текстом Некрасова?
— Ребята каждый день во время нашего путешествия показывали самостоятельные этюды. Днем ходили, смотрели, встречались с людьми, записывали, снимали, а вечерами все разбивались на группы и показывали фрагменты поэмы, актеры что-то пробовали, искали, как эти смыслы могут звучать сегодня. Очень интересно получалось.
Кажется, что городские люди, которые живут столичной, удобной, европейской уже жизнью, совсем не представляют себе жизнь своих соотечественников в глухих провинциальных местах. И даже если человек родился в маленьком городе, он, приехав в Москву, старается всячески вытравить из себя эту память.
И начать все заново. Но это не для артиста. Вот я — ровно наоборот, я совсем не хочу забыть свое ростовское прошлое. Когда я работал на ростовском телевидении, то у меня была возможность объездить почти всю область, страшные вещи видел, снимал самые разные истории: от умирающих наркоманов в притонах до певцов из академического казачьего хора... Эти впечатления — основа моей работы.
Миша Тройник, он у нас Ноздрева в «Мертвых душах» играет, — из Рыбинска, и когда мы туда приехали, его прекрасный отец повел нас на верфь братьев Нобель, которая сейчас находится в упадке, но вот благодаря таким людям, как отец Миши, энтузиаст-инженер еще советского времени, там все-таки хоть что-то держится в рабочем состоянии. И зачем Мише Тройнику отказываться от своего Рыбинска? Пусть в нем этот Рыбинск живет. И пусть зрители считывают через него реалии его малой родины.
— А что нужно, чтобы эту печальную реальность переплавить в нечто творческое?
— Что нужно? Талант нужен! На самом деле это невозможно рационализировать. У артистов есть несколько подходов, техник, мимезис, например, — можно имитировать реальность, но для этого сначала нужно ее увидеть. Вот потому и важно не замыкаться только в театре.
— То есть вы их привезли туда не для выводов, а для того, чтобы они посмотрели, как эта жизнь, этот быт устроены?
— Ну да, как устроена Россия, но не для этнографии… Мы не на крестьян приехали смотреть — да их и нет давно, вывелись, их убили, спились, уехали в города. Это у Некрасова они были, а сейчас мы их не видели, мы видели заброшенные поля, покосившиеся избы, бедные города, бездорожье и редкие очаги цивилизации, преимущественно там, где по трубам триумфально идут на запад нефть и газ.
— Те, кто принимает сегодня решения, в том числе не слишком профессиональные и даже глупые, опасные, с нашей точки зрения, — они же из этих мест зачастую. Какая связь сегодня между ними и мужиками? Это ведь одна социальная группа?
— Нет. Не одна. Разные. Россией управляет номенклатура. Между властью и жителями в России — громадная пропасть. Родом чиновник может быть и из глубинки, но, поработав винтиком, шурупчиком в этой системе, он меняется совершенно. Вот про это мы сейчас делаем спектакль по «Обыкновенной истории» Гончарова.
— А вы еще и Гончарова ставите?
— Ну да, по Некрасову премьера будет в мае, а Гончарова мы покажем в марте. Это как раз будет история про то, как из живого, чувствующего, верящего в идеалы человек превращается во что-то совсем противоположное, в элемент системы. Когда он проходит через эту «переделку», он теряет все связи. Он, может, думает, что все помнит, знает и чувствует, на самом деле — ничего подобного, он другой. Молох их перемалывает. Система власти в России совсем не такова, как в Германии, или во Франции, или в Лихтенштейне, и она, как мы знаем, не подверглась никаким изменениям с советских времен.
Миллиардер, нефтяной магнат, влияющий на судьбы мира, на своем частном самолете пересекается с русской реальностью, с разгильдяйством — и все.— Только с советских? А с дореволюционных?
— Этого я не знаю. То есть я могу сказать, что и с тех времен, но это будет такое литературное знание. Я не считаю себя вправе делать утверждения, когда не имею собственных эмоциональных впечатлений, о том, что знаю только отраженно, по литературе. Но что нами сейчас правит — я очень хорошо понимаю. Заметили, что мы снова стали говорить «они»? И я вижу бездну между ними и теми, кому они как бы служат. На самом деле система работает сама на себя. Народ ей даже мешает. Власти в России слишком много, и она практически бесконтрольна. Массы, во имя и при поддержке которых все как бы совершается, легко купить, завербовать, увлечь, обмануть, так что они, в принципе, ничего не решают. Помните: «В России две напасти: внизу — власть тьмы, а наверху — тьма власти». Все так и осталось.
— А мы-то с вами где находимся?
— А нас нет.
— В России рациональные объяснения, увы, не работают, а вот вы через театр можете людям эмоционально объяснить, что происходит, как-то их увлечь, поддержать?
— Не знаю, не знаю... Россия — страна, где весь бюджет надо бы тратить на образование, на просвещение, на культуру. Весь бюджет, всю нефть, что течет по трубам, надо вернуть обратно и потратить на просвещение. Россия сегодня — невероятно темная страна, невежественная, и она становится еще темнее, мракобеснее, это совсем выглядит как катастрофа. И в итоге никто не сможет от этого защититься. Никак, никакими способами, никакими заборами до неба нельзя защититься от этой власти тьмы, даже если она — электоральная опора, эти условные «86 процентов». Это как крушение во «Внуково-3», когда миллиардер, нефтяной магнат, влияющий на судьбы мира, на своем частном самолете пересекается с русской реальностью, с разгильдяйством — и все. Так что будь ты хоть властелином мира, если ты попадаешь в Россию — ты не защищен ни от чего. Я недавно участвовал в дискуссии на Московском культурном форуме в Манеже, и меня потрясла депутат Елена Драпеко, которая мне кричала: «Вы воспитали конформистов — поколение, которое не готово умереть за Россию!» Я ей ответил: а зачем за нее умирать, может, за нее жить надо? Когда в головах людей из власти сидит, что надо обязательно умирать за Родину, то это совсем страшно! Они к войне, что ли, готовятся?! По телевизору показывают женщину в черном платке, которая говорит: я горжусь своим сыном (он погиб на Украине), и если бы сейчас пришлось, я бы снова сказала ему — иди, сынок, воюй, умирай. И вся студия ей рукоплещет. Шахидов, что ли, они готовят?! Как это стало возможно?
— А что делать нам, тем, кто еще живет в мире, где есть логика?
— Надо его беречь. Он очень хрупкий, этот мир. Не надо спасать всех. Надо сохранить себя, тех, кто рядом, близких людей, свой круг. Я отвечаю за своих артистов, за этих зрителей молодых, что ходят сюда как на работу, покупают билеты на все спектакли «Гоголь-центра», выкладывают фотографии в Фейсбук — вот лежат тридцать билетов разом. Это надо сохранять, не надо бороться за всех сразу, не надо «мир спасать», как это делала русская интеллигенция, не замечая, как спиваются собственные дети. Мне сейчас куда важнее общение не с критиками, не со знатоками и фестивальным кругом, а вот с этими конкретными зрителями. Даже если для них приходится идти на некоторые уступки по языку, быть более традиционным, отказываться от радикальности, от эксперимента в форме. Я в европейских театрах могу пробовать всякие резкие вещи, странные, а тут важно быть понятным, понятым. Я радуюсь, когда вижу, что зрителей тронуло.
— А вы любите вызывать в зрителе открытую эмоцию?
— Да, я сам театром стал заниматься из-за того, что меня там пробивало, я выходил зареванный. Я хочу быть потрясенным, хочу, чтобы произошла какая-то работа, изменения на эмоциональном, внутреннем уровне.
— Сейчас часто говорят, что нет будущего, то есть люди перестали ждать чего-то от будущего. У вас нет такого ощущения?
— Есть, только я сказал бы по-другому. Есть ощущение тщетности усилий. Это про разочарование. Вот в «Обыкновенной истории» дядюшка говорит племяннику: «Да ты, Саша, разочарованный, как я погляжу». Мы все разочарованные. И даже те, кто еще этого не понял. Они поймут позже, когда вранье рассеется. И будет что-то похожее на мои разговоры с родителями, когда я их спрашиваю: почему вы терпели? Почему вы не видели? Почему вы участвовали в этом всем?.. А они: мы верили... нас обманывали... нас так учили... мы просто жили...
— А как с этим бороться и можно ли?
— Ответ у Чехова: нужно работать. Теория малых дел. Книжки читать, писать их, снимать, что можешь. Это дает мотивацию. Фиксировать этот момент. Запоминать. Вы знаете, для меня это сейчас почему-то кажется едва ли не самым важным — зафиксировать то, что есть, запомнить. То, что сейчас происходит, и то, что с нами было.
У всех есть ощущение, что мы стоим на краю каких-то глобальных перемен, связанных не с Россией даже, а с миропорядком, с цивилизацией. Кажется, что-то случится, накроется все медным тазом, и хочется запомнить этот мир, пока он есть. В его прекрасных чертах. Плохое произойдет и без нас.
© Вячеслав Прокофьев / ТАСС
— Думаю, да. Но я в силу профессии сразу задаю вопрос: если произойдет что-то неотвратимое, то в чем твое действие? Мы можем сделать этот последний момент особо запоминающимся, раз уж мы не можем ничего предотвратить. Путешествовать, влюбиться, напиться... Надо инвестировать в себя. Научиться жить. Заставить себя быть счастливым.
— Вы же всегда были оптимистом?
— С чего вы взяли? Я разный. Я просто никогда не жалуюсь. Мне в детстве родители запрещали плакать, прямо били по мордам, и потому я привык — никогда не жаловаться.
— И своим студентам вы это запрещаете?
— Да, строгое спартанское воспитание, поплачь в углу и выходи с улыбкой.
— Но в вас всегда был кураж созидания, вы всегда были готовы идти вперед и завоевывать новые территории.
— Ну да, вот меня рейдером и называли…
— И что, сейчас уже не надо? Но вы же хотите завоевать молодежь, новое поколение зрителей?
— Мне не нравится слово «завоевывать». Военное какое-то. Самое важное — ежедневная работа. Надо стараться, чтобы сюда люди ходили, ходили в театр, на хорошие, честные спектакли, на хорошее, честное кино, чтобы они не разочаровывались в нас.
— А как это — не разочаровывать, что им обещать? У вас есть — страшно сказать — идеалы?
— Конечно. Мой идеал — это жизнь. Счастливая жизнь. Человеку должно быть хорошо, для этого надо работать. Никому не должно быть больно, никаких страданий, все должны быть влюблены и рады, хорошо обуты, одеты и вкусно накормлены. Война мне противна не только как дело противоестественное, противное жизни, но и тем, что все люди, которые в ней участвуют, несчастны. Все. Поэтому да, мой идеал — счастье. Искусство. Красота.
— Но не все смогут его найти.
— Даже в концлагерях выживали те, кто умел радоваться, кто был настроен на жизнь, кто из ошметков газет вырезал салфетки, чтобы ими украсить нары, те, кто театром там занимался. Казалось бы, какой театр, все умирают, а нет — давайте сыграем по памяти Мольера! Нам нужны знания, которые делают нас счастливыми. Счастье — не только радость, не только улыбка беззаботности, счастье — это мышление, это жажда знаний, это творческий процесс, это путешествия по миру или по собственной фантазии, где нет никаких границ. Быть счастливым без «возвышающего обмана».
— Так кому на Руси жить хорошо?
— Не знаю, ответа на этот вопрос в спектакле не будет, как его нет и у Некрасова. Зрителю хорошо.
— Это вы сейчас всерьез сказали?
— Да. Всерьез.
— То есть хорошо тому, кто может наблюдать, не участвуя?
— А знаете, кто зритель в нашей ситуации? Художник! Автор! По Хайнеру Мюллеру (все это есть в «Гамлет-машине»), художник стоит над схваткой, он ни там, ни там, не с этими и не с теми, он и тем сочувствует, и этим... Самое правильное место, наверное. Это единственная точка зрения, которая сейчас может примирить с действительностью.
Комментарии
Новое в разделе «Театр»Самое читаемое
Сегодня на сайте
Нормальный пулемет, нормальные пули
А вы взбирались на маяк креста?
Indie Awards. Электронный артист
Гид по VIII КРЯКК
Дмитрий Борисов: «Когда волнения — общепит выигрывает»
«Мы — Грузия, а не Сингапур»
«Не хватило ни жалости, ни уважения»
IOWA: «Быть простыми — не стыдно»
«1989»: международная премьера для читателей Кольты
Что смотреть на Большом фестивале мультфильмов?
«Крым наш», стрит-арт — нет
Хромая судьба