Книгу Иешуа Перле (1888–1943), погибшего в концлагере Биркенау, готовит к выходу в свет издательство «Книжники». Впервые опубликованная в 1935 году, книга эта повествует о жизни польского местечка в XIX веке от лица двенадцатилетнего мальчика Мендла.
На идише книга издавалась много раз и получила несколько премий в Польше. Предлагаем читателям фрагменты ее первого перевода на русский язык.
Я забыл сказать, что кроме крылечек и зеленого колодца у нас во дворе, в углу, был еще маленький кирпичный домик с двумя окнами и облупившейся дверью без ручки.
На окнах толстым слоем лежала пыль. Говорили, что когда‑то в этом домишке жил еврей‑часовщик. Он всю жизнь смотрел в микроскоп, успевая раз в год одарить супругу сыном. Но сыновья на этом свете не задерживались. Ходили слухи, что на часовщике лежит проклятие, потому что все его сыновья накануне обрезания отдавали Б‑гу душу. Неизвестно, то ли они погибали от когтей черной кошки, то ли мать насмерть душила их грудью во сне. Так продолжалось, пока один праведник не велел часовщику переехать, потому что раньше в домишке находился бордель.
Часовщик переехал. С тех пор домишко стоит заколоченный. Слепые пыльные окна — как два ожога на теле.
Селиться в нем не хотели ни евреи, ни гои. По ночам шуршали крыльями летучие мыши. Женщины говорили, это души детей, не доживших до обрезания.
И вот именно когда мы там жили, в домишке начался ремонт.
Взломали дверь. Пришли столяры и каменщики. Стучали молотками, штукатурили и распевали песни, которые поют на Рошешоно.
Весь двор сбежался посмотреть, кто же решился там поселиться.
Отец Ойзера заявил, что ему‑то все равно. Какая разница? Он и сам бы поселился в этом домишке — назло невеждам и дуракам, которые верят в духов и бесов.
Рабочие трудились день и ночь. Весь двор с величайшим любопытством ждал, когда приедут новые соседи. Интересно, кто они будут, неужели гои?
Нет, оказалось, не гои.
Однажды утром она появилась. Зима, а у нее рукава закатаны, и руки белые, как пшеничная мука или молоко. Это была вдова Ханча, нестарая женщина без парика, и на лбу — черный локон, как ласточкин хвост.
Во дворе уже знали, кто такая эта вдова Ханча. Ее отец, полуслепой еврей, латал юбки хасидским женам. Мать, согнутая в три погибели, как гойка перед церковью, покупала у мужиков что попало, лишь бы подешевле, и торговалась, стоя у телеги, пока крестьянин, совсем запутавшись, не сбивался со счета.
Ханча много лет прожила в Варшаве, а тут решила вернуться в родные места. С собой вдова привезла зеленый сундук на колесах, скатерти, простыни, рубахи и ворох шелковых платьев.
Еще Ханча привезла из Варшавы дочку лет четырнадцати, по слухам, незаконнорожденную. У «незаконнорожденной» были свежие румяные щечки с ямочками и густые каштановые волосы.
Это для Ханчи с дочкой в про́клятом домишке стучали молотками, строгали доски и пели. Для них постелили новые полы, положили на стекла замазку, покрасили двери, и в первый же вечер, едва Ханча с дочкой вселились, во двор ударил свет двух ламп‑молний, такой яркий, что больно смотреть. Соседям пришлось завешивать окна простынями и платками, а то при таком освещении не сомкнуть глаз.
В проклятом домишке вдова Ханча устроила чайную. Приказала вмуровать в стену огромный котел с тяжелыми латунными кранами, поставила длинные струганые столы и скамьи, и в домишко потянулись солдаты, извозчики со своими невестами и просто молодые люди, которым в субботу покурить негде.
Хлебали чай с лимоном из белых блестящих чашек, заедали яичными коржиками и пирогами, которые Ханча пекла сама, грызли печенье и пели песни — из Варшавы и России, из Буэнос‑Айреса и Америки.
Нам с Ойзером открылся новый мир. Мы больше не сидели на зеленом колодце. Ойзер больше не спрашивал, верю ли я в Б‑га и жил ли на свете пророк Моисей. Теперь на такие вопросы не было времени. Каждый вечер мы стояли под окнами чайной и слушали прекрасные песни из далеких краев.
Не знаю, как Ойзеру, но мне казалось, что лучше чайной ничего на свете нет.
Там пели и веселились, но, главное, нам с Ойзером нравилось смотреть на Рухчу, дочку Ханчи.
Я ничего не говорил Ойзеру. Он мне тоже. Но, стоя под окнами, мы оба высматривали ее фигуру, проплывавшую в нашем воображении, даже когда мы закрывали глаза.
— Не замерз? — спрашивал Ойзер.
— Нет, не замерз. — Я прятал лицо в воротник.
— Я тоже. — Ойзер топал ногами по снегу и опять тихо спрашивал: — Видишь ее?
— Вижу, — отвечал я еще тише, хотя, бывало, и не видел.
— А мне ничего не видно. — Ойзер скользил взглядом по заиндевелому оконному стеклу, выискивая щелку пошире.
Я думал, что, если бы Б‑г помог мне и занавеска чуть отодвинулась, чтобы я смог увидеть Рухчу целиком, счастливей меня никого бы на свете не было.
Ойзер своих мыслей не скрывал. Говорил, что если бы не боялся, то высадил бы стекло да сорвал занавеску.
— Там же всякие подонки, — отвечал я. — Разве им не все равно, занавешены окна или нет?
Но Ойзер объяснил, что не все равно. Иначе во дворе бы светопреставление началось.
— Там же парни с девками сидят, — добавил Ойзер.
Он сам видел, как солдаты обнимают и целуют девок. Такая у солдат привычка.
Не знаю, что произошло со мной в ту минуту. Мне аж жарко стало, и я выпалил:
— Ойзер, а ты хотел бы поцеловать Рухчу?
— Спятил? Она тебе не абы кто.
— Б‑же упаси, я так не думал. А кто она?
— Ты ее не знаешь. — Ойзер посмотрел на меня сверху вниз. — Она другая, не такая, как все девушки.
Он заявил это так уверенно, что мне показалось, будто они с Рухчей давно знакомы; он разговаривал с ней, гулял с ней, и, наверно, они уже целовались.
В тот вечер я ушел домой с тяжелым сердцем.
Что‑то мучило меня, но я не понимал, что. Чего Ойзер нос задирает? Правда, что ли, с Рухчей гулял? Или хотя бы с ней разговаривал? Если так, почему от меня скрывает? И почему стоит под окном чайной, вместо того чтобы войти внутрь?
Неразрешимая загадка. Но самое странное произошло потом. Ойзер попросил, чтобы в субботу я взял его с собой в чайную.
По субботам я был главным. Потому что по субботам я видел Рухчу, и не через щелку, а во весь рост.
А все потому, что в субботу после обеда мама посылала меня к Ханче за кипятком.
Ойзера в чайную не посылали. Во‑первых, он же гимназист, во‑вторых, у них польская служанка по субботам и готовила, и воду кипятила.
Мы договорились с Ойзером, чтобы он пораньше вернулся из гимназии, и я возьму его с собой.
Учебники и тетрадки он спрятал под лестницей, фуражку с кокардой засунул в карман, и мы отправились в чайную. Он — с непокрытой головой, я — в праздничном кафтане и с чайником в руке. Ойзер, с достоинством кивнув чубом, остался стоять у дверей, а я, хотя сердце бешено колотилось, будто у грабителя, двинулся прямиком к двум латунным кранам.
Рухча сама стала наливать мне кипяток. Рослая, с ямочками на щеках, в белой блузке, от которой пахло фруктами и медовыми пряниками, она стояла, слегка наклонившись, и ждала, когда наполнится чайник. За столами сидели краснорожие парни и девки. Мать Рухчи, вдова Ханча, тоже сидела там с одним из посетителей и громко смеялась. Но я не видел ничего, кроме каштановых волос Рухчи и ее маленьких, белых рук. Но все‑таки заметил, что, пока лился кипяток, Рухча несколько раз обернулась к двери, где стоял Ойзер.
Кажется, они перемигнулись. Неужели и правда знакомы?
У меня все поплыло перед глазами. Будто в тумане, я увидел, как из‑за стола поднялся солдат со стриженной ежиком головой и поплелся сюда, к Рухче. Наверно, он был пьян, иначе не шатался бы и не осмелился приобнять Рухчу и полезть ей черными усиками прямо в лицо.
— Иди ко мне, красавица моя, — хохотал солдат, — дай‑ка сюда твою мордашку, прелесть моя…
Я держал полный чайник обеими руками. Он был тяжел, словно в нем не вода, а песок. Но еще тяжелее было ощущение, что меня душат за горло. Если б я не побоялся, то весь кипяток вылил бы солдату на голову…
Но еще хуже было с Ойзером. Он застыл у двери, и его лицо шло багровыми пятнами. Казалось, он вмиг стал гораздо выше. Так же Ойзер выглядел, когда читал вслух стихи.
Не знаю как, но вдруг он очутился возле котла. Лицо Ойзера было белым, как чашки на столе. На верхней губе выступили капельки пота.
— Сволочь! — рванулся Ойзер к солдату, вытянув вперед обе руки. — Сволочь, мерзавец!
Скамейки задвигались. Кто‑тогнусаво протянул:
— Чё‑о‑о?
И вразвалку, как медведь, двинулся на Ойзера и на меня. Ханча подскочила, обхватила Ойзера сзади и мигом вытолкала за дверь. Я выбежал следом. Из чайника во все стороны брызгало кипятком. Я не видел, куда иду. Вот‑вот упаду и обварюсь насмерть.
Ойзера во дворе я не заметил. В спину летел смех, злой, издевательский. Он обжигал сильнее, чем горячий чайник.
Всю субботу я стыдился и боялся выйти во двор. Только вечером, после гавдолы, крадучись, выбрался из дома.
Когда я увидел Ойзера, мне показалось, что теперь он стал меньше ростом.
Ойзер сказал, чуть‑чуть не хватило, чтобы он этого солдата задушил. И еще задушит. Потому что какое эта литвацкая свинья имеет право обнимать Рухчу за талию?
В тот вечер мой друг был молчалив, его чуб свисал на лоб, как приклеенный. Ойзер сказал, ему жалко Рухчу. Были бы у него деньги, он бы хоть сейчас на ней женился. Уехал бы с ней в другую страну. Больше Рухче не пришлось бы чай подавать. Ойзер читал бы ей стихи наизусть. И все у них было бы хорошо, очень хорошо.
Конечно, им‑то хорошо было бы. А мне? Мне бы одному тоже хорошо было? И потом, как он женится на Рухче? Ему годов не маловато? И чем он зарабатывать будет? И как же гимназия?
Мне тоже жалко Рухчу. Если бы у меня были деньги, я бы на ней не женился, это глупости. Я просто отдал бы ей все деньги, чтобы она переехала из чайной на какую‑нибудь приличную улицу. Пусть там живет, ест, пьет, вот и все.
Но Ойзер сказал, что я дурак. Что Рухча одна там будет делать?
— Как что? Есть, пить, гулять ходить.
— Все по полочкам разложил! — усмехнулся Ойзер. — Это ерунда. Ей надо, чтобы ее любили.
— Кто любил?
— Я! — И кулаком себя в грудь ударил.
У меня опять горло перехватило. Еще хуже, чем днем, когда Рухчу солдат обнял. Чувствую, сейчас Ойзеру затрещину дам.
И вдруг он тихо спрашивает:
— А через неделю опять за кипятком пойдешь?
— Не знаю. Наверно.
— Передай Рухче, — задумчиво говорит Ойзер, — что я с ней увидеться хочу.
— А сам со мной не пойдешь?
— Нет. Скажи ей, что я ее вечером на Варшавской ждать буду, около тюрьмы.
Он не прощается. Оставляет меня сидеть на крыльце и медленно уходит. Шагает прочь, будто взрослый человек, обремененный заботами.
До субботы еще целая неделя. Если посчитать, сколько это часов и сколько минут, с ума сойти можно.
Не понимаю, что со мной. Рухча и Ойзер преследуют меня. Я вижу их на странице Пятикнижия, на странице русской грамматики, на черной классной доске — повсюду.
Учитель Матиас что есть силы дергает меня за ухо и сует в зубы железный кулак. Реб Дувид начал с нами грамматику древнееврейского: покад, покадти … Язык можно сломать. А в голове все звучит голос Ойзера: «Скажи ей, что я ее около тюрьмы ждать буду… Покад, покадти… На Варшавской улице…»
Копаясь в истории слов, порой делаешь не менее удивительные открытия, чем на руинах древних городов. Взять хоть слово «энтузиазм». Сегодня мы придаем ему положительное значение. Вот определение из словаря: «Чувство пылкого интереса к некоей конкретной теме или занятию и жажда приобщиться к ним».
Человек в своем энтузиазме отличается страстностью, энергичностью и воодушевлением — и все это заразительно. Энтузиазм — один из талантов, присущих великим наставникам и лидерам. Люди идут за теми, кто страстно привержен своему делу. Хотите повлиять на других — развивайте в себе энтузиазм.
Но это слово не всегда имело положительное звучание. Первоначально его употребляли в отношении тех, кто был одержим духом или демоном. В XVII веке в Англии его стали употреблять в отношении протестантских сект с крайними и революционными воззрениями, а в широком смысле — в отношении пуритан, сражавшихся на английской Гражданской войне. Оно было синонимом религиозного экстремизма, изуверства и фанатизма. В энтузиазме видели нечто иррациональное, неуравновешенное и опасное.
Шотландский философ Дэвид Юм (1711–1776) посвятил этой теме интереснейшее эссе . Для начала он отмечал, что «извращение наилучших вещей порождает вещи, хуже которых нет» и что в особенности это верно в области религии. По его мнению, есть два ложных пути, по которым может пойти религия: путь суеверия и путь энтузиазма. А это явления разного порядка.
К суеверию нас толкают невежество и страх. У нас случаются иррациональные тревоги и страхи, и мы подавляем их столь же иррациональными средствами. Энтузиазм — полная противоположность суеверия, плод излишней самоуверенности. Энтузиазм в состоянии религиозного экстаза сообщает веру в то, что его вдохновляет сам Б‑г, а значит, это дает ему право не считаться с разумом и ограничениями.
Энтузиазм — склонность «мнить себя достаточно развитым, чтобы обращаться к Б‑жественному, обходясь без посредников из числа людей». Человек, вдохновленный энтузиазмом, переполнен чувствами, которые принимает за священный экстаз. Он полагает, например, что ему дозволено пренебрегать правилами, диктующими поведение священнослужителей. «Фанатик освящает самого себя и наделяет свою персону священным характером, намного превосходящим все, чем формальности и церемониальные институты могут наделить любого другого человека». «Правила и предписания, — полагает энтузиаст, — существуют для простых людей, а не для нас. Мы, Б‑говдохновленные, лучше знаем, что к чему». Такая позиция, считает Юм, может быть воистину опасной.
Здесь мы видим точнейшее описание греха, за который поплатились жизнью Надав и Авиу, два старших сына Аарона. Очевидно, Тора придает их гибели очень большое значение, раз упоминает о ней целых четыре раза (Ваикра, 10:1–2, 16:1, Бемидбар 3:4, 26:61). Эта трагедия потрясла людей, поскольку случилась в день первого служения в Мишкане — в тот момент, которому следовало бы стать одним из величайших торжеств в еврейской истории.
Мудрецы и те читали этот эпизод озадаченно. В Торе сказано лишь, что Надав и Авиу «принесли Г‑споду чуждый огонь [эш зара], чего Он им [делать] не велел. [Тогда] огонь, вышедший от Г‑спода, сжег их — они умерли пред Г‑сподом». Очевидно, мудрецы понимали: должно было быть что‑то еще, какой‑то грех или отрицательная черта характера, что оправдывало бы столь ужасную и суровую кару.
Собирая воедино подсказки в библейском тексте, некоторые предположили, что Надав и Авиу провинились, войдя в Святая cвятых . Или что они поступили так по собственному почину, не посоветовавшись ни с Моше, ни с Аароном. Или что они были пьяны. Или что они не облачились в подобающую одежду. Или что они не очистились водой из чана для омовения. Или что они много возомнили о себе — настолько, что не женились, так как считали, что ни одна женщина не достойна брака с ними. Или что они с нетерпением ждали смерти Моше и Аарона, чтобы самим возглавить сынов Израиля…
Некоторые полагали, что грех, за который их покарали, был совершен не в тот день, а несколькими месяцами ранее на горе Синай. В тексте сказано, что Надав и Авиу вместе с семьюдесятью старейшинами поднялись на гору и «увидели Б‑га Израиля» (Шмот, 24:10). Б‑г «не простер руки Своей на знать сынов Израиля: они узрели Б‑га, ели и пили» (Шмот, 24:1). Подразумевается, что тогда они заслужили кару за то, что не отвели взгляд от Б‑га, либо за то, что ели и пили во время столь священной встречи. Но Б‑г отсрочил наказание, чтобы не причинять горя в тот день, когда Он заключил с народом Завет .
Все это мидрашные толкования — веские и существенные, но не затрагивающие прямого смысла стиха. В тексте есть ясность: в каждом из трех случаев, когда упоминается о смерти Надава и Авиу, в Торе говорится, что они принесли «чуждый огонь». Грех состоял в том, что они сделали нечто, что не было заповедано. Разумеется, они сделали это из благородных побуждений. Сразу после их смерти Моше сказал Аарону: именно это имел в виду Б‑г, когда возвестил: «На близких ко Мне Я явлю Свою святость» (Ваикра, 10:3). В мидраше говорится, что Моше утешал брата словами: «Они были ближе к Б‑гу, чем ты или я» .
История слова «энтузиазм» помогает лучше понять этот эпизод. Надав и Авиу были «энтузиастами» не в современном смысле, а в смысле, присущем этому слову в XVII–XVIII веках. Энтузиасты — это те, кто, переполняем страстной религиозностью, верил: Б‑г вдохновляет на поступки, которые представляют собой вызов закону и обычаям. Это могли быть весьма святые, но в то же время потенциально опасные люди. Дэвид Юм осознавал, что энтузиазм, понимаемый в этом смысле, диаметрально противоположен образу мыслей священства. По его словам, «все энтузиасты освободились от ига церковников и проявили огромную самостоятельность в благочестии, с презрением к формам, церемониям и традициям».
Священнослужители понимают всю мощь и, следовательно, потенциальную опасность священного. Именно поэтому священные места, времена и обряды следует охранять, вводя определенные правила, — совсем как атомную электростанцию следует тщательно изолировать от внешнего мира в целях защиты. Вспомним, какие аварии случались, когда защита не срабатывала: например, в Чернобыле в 1986‑м или в 2011‑м в японской Фукусиме. Здесь возможны долгосрочные и опустошительные последствия.
Казалось бы, принести в Мишкан «чуждый огонь» — пустяковый проступок. Но всего одно несанкционированное действие в сфере священного пробивает в законах о священном такую лазейку, которая со временем может превратиться в зияющий провал. Энтузиазм, при всей безобидности его проявлений, может быстро стать экстремизмом, фанатизмом, а также насильственными действиями по религиозным мотивам. Именно это происходило в Европе во время религиозных войн в XVI и XVII веках, а также происходит в некоторых религиях и сегодня. Дэвид Юм замечает: «Человеческий разум и даже нравственность отвергаются [энтузиастами] как ложные ориентиры, и фанатичный безумец слепо отдается» тому, что сам он мнит Б‑жественным вдохновением, хотя на деле оно может оказаться непомерным самомнением или исступленной яростью.
Теперь мы четко знаем о двух «системах», которые содержатся в головном мозге людей: о том, что Даниэль Канеман называет «быстрым мышлением и медленным мышлением». Быстродействующий мозг — лимбическая система — рождает эмоции, особенно в качестве реакции на страх. Медлительный мозг — префронтальная кора — мыслит рационально и осмотрительно, способен продумывать долгосрочные последствия альтернативных вариантов действий.
То, что у нас наличествуют две системы сразу, вовсе не случайно. Не будь у нас инстинктивных реакций на опасность, мы бы не выжили. Но не будь у нас того мозга, который мыслит неспешно и осмотрительно, мы снова и снова ловили бы себя на разрушительных и саморазрушительных поступках. Счастье индивида и выживание цивилизации держатся на умении тонко уравновесить работу обеих систем.
Религиозная жизнь порождает горячие страсти и потому особенно нуждается в ограничениях, диктуемых законом и обрядом, во всем этом замысловатом «менуэте» богослужения, — он нужен, чтобы не давать огню веры превращаться в «пожар», чтобы сохранять ситуацию, когда этот огонь светит нам и дает возможность узреть отблеск славы Б‑жией. В противном случае огонь веры может превратиться и в пламя адского пекла, которое сеет разрушения и смерть.
Спустя много столетий мы на Западе настолько приручили энтузиазм, что можем считать его позитивной силой. Но никогда не следует забывать: когда‑то было иначе. Вот почему в иудаизме такое множество законов и так велико внимание к деталям. И мы тем больше во всем этом нуждаемся, чем ближе подходим к Б‑гу.
Хаим Граде ЦЕМАХ АТЛАС В двух томах. М.: Книжники, 2014. — 1008 с.
Путешествие в мир за тремя печатями — вот что такое для нас роман Хаима Граде «Цемах Атлас». Польско‑литовское еврейство межвоенного периода уже само по себе терра инкогнита для людей, родившихся после войны, и особенно в СССР. Что мы, манкурты в третьем поколении в стране победившего атеизма и иванов, не помнящих родства, могли знать о жизни наших прадедушек? Ведь и в других книгах Хаима Граде — «Мамины субботы», «Немой миньян» — нам сложно понять героев, их переживания, это чужой для нас мир. Традиционные и светские, балеботим (обыватели) и бней Торо, клей кодеш (служители культа) и ремесленники, хасиды и миснагеды, литваки и пейлише, ермолки и бархатные шапочки, лапсердаки и короткие пиджаки, маскилим (просвещенцы) и сионисты, идишисты и бундовцы, раввины и проповедники, ребес и ребецн… Они и сами с трудом понимали, кто свой, кто чужой, а нам как разобраться в хитросплетениях сюжета?
Не забудьте также о геополитических сложностях: Вильно — это Литва или Польша? А Ломжа — это заграница? А откуда и куда Цемах со своими учениками переходили советскую границу? Трудно читать «Цемах Атлас» без географического атласа, причем и за 1922‑й, и за 1933 год…
Задача еще усложняется, когда автор переносит нас в ешиве велт, мир литовских ешив. Несколько лет назад перед моим сыном стоял вопрос о выборе ешивы, и я сказал ему: «Не спрашивай меня, советуйся со своими старшими братьями, особенно с Реувеном‑Йоэлем, он не только много лет учился в разных ешивах, но и преподает там не первый год… Я‑то что, я и в хедере не учился. А ешиве велт — сложный, многогранный мир со своими законами».
Седер (учебная сессия, их три в течение дня), зман (семестр или триместр), бейн а‑зманим (каникулы), машгиах (инспектор), рош‑ешива (глава ешивы), ешива‑бохер, юнгерман, менаэль (директор), хавруса (пара учеников), хабура (группа), эсн тег (еда в чужих домах в разные дни недели), рош‑хабура… Жизнь и взаимоотношения на факультете ЖАТС (железнодорожная автоматика, телемеханика и связь) МИИТа, где учился я, были попроще! Комсорг, зачетка, шпора, профорг, лабы, курсовая, зачет‑автомат, староста потока, замдекана, общага, доцент, стукач, отличник, лишение стипендии, пересдача, стройотряд, картошка, преддипломная практика, академическая задолженность — все просто и понятно, не так ли?..
Фокус в том, что те, кто учился или учится в ешивах, Хаима Граде читать, к сожалению, не станут. Ведь он вероотступник, человек, «сошедший с прямой дороги». Хотя подпольно, может, читают… А обычный читатель Граде в ешивном мире — инопланетянин.
Но даже если вы со всем этим разобрались, поздравляю, вы переходите на новый уровень! Роман «Цемах Атлас» переносит вас не просто в мир литовского местечка, не просто в ешиве велт, а в уникальную систему мусар, да еще крайнего, новогрудского направления. Работа над собой в течение всей жизни, перемалывание характера, война со своими ейцер оро (дурными наклонностями), изучение сифрей мусар, самоуничижение, аскетизм, шефство над младшими учениками, голус лейден (добровольное изгнание), филиалы ешивес ктанес вокруг ешиве гделе, подозрительность обывателей в отношении мусарников, сложное взаимодействие с внешним миром — все это реалии, без понимания которых не понять главных героев и их переживаний.
И при всех этих сложностях роман «Цемах Атлас» читается как детектив: а что дальше?.. Сюжет закручен, страсти кипят, множество событий, как внешних, так и во внутренней жизни героев, буквально захватывают читателя. Да, ты уже немного забываешь второстепенных героев, упомянутых в начале и появляющихся в конце. Их так много, что всех сложно упомнить. Но персонажи яркие, характеры прорисованы с невероятным мастерством, оттого сживаешься со всеми ними, сопереживаешь им.
Особый цимес романа в том, что один из главных его героев — величайший раввин ХХ века, «отец» самого мира ешив, впоследствии основатель харедимного Бней‑Брака, чье имя произносят с придыханием. А Хаим Граде, которому посчастливилось несколько лет учиться у этого гаона и знать его близко, описывает «ребе со смолокурни» без всякого пиетета, и не только его самого, но и его жену, семейную драму великого человека, его непростой характер… Справедливости ради, описывает хоть и без пиетета, но без враждебности, карикатурности или гротеска. И отсутствие «классовой» вражды выгодно отличает творчество Граде от других «идишистов». Он живописует еврейский мир, местечко, ультраортодоксов, фанатиков, а также их противников, оппонентов и ненавистников как без антагонизма, так и без ностальгической сахарной пудры. Он пытается разобраться в каждом из них.
Вообще мир героя, противоречия его характера, интрига внутренней борьбы и то, как автор пытается в них заглянуть, — сильные стороны произведений Граде. На тех страницах, где говорится о Хайкле (персонаже автобиографическом), мы много читаем о природе и красоте, для Хайкла это очень важно. А там, где речь идет о Цемахе, для которого борьба с самим собой и своим йецер составляет смысл существования, авторская речь звучит как сочинение психолога. И так со всеми героями романа: точка зрения автора и сам стиль повествования меняются в зависимости от особенностей того или иного героя. Я бы сказал так: мусарника можно заставить сбежать из ешивы и даже (не дай Б‑г) из еврейства, но нельзя изгнать из него мусар.
Главная ценность романа в том, что это ценнейший исторический документ. Он не только помогает узнать мир ешивы, мир литовского местечка, взаимоотношения разных представителей турбулентной эпохи. Для меня, например, было новостью узнать об обычае тогдашних ешивебохеров называть друг друга не по именам и фамилиям, а эдакими топонимическими кличками: вильничанин, ломжинец, уздинец. До свидетельства Граде я не знал также о взгляде литваков на пейлишер и йекес, о взаимоотношениях и разногласиях студентов разных литовских ешив, о драме апикойрес изнутри: его не изгоняют из ешивы, несмотря на его «подрывную деятельность»… «Документ» Граде помогает понять и современный ультраортодоксальный мир: споры фанатиков каноим и «примиренцев», вражду харедим и светских, отношение к модерне идн — все это существовало уже тогда.
Отдельно стоит сказать о переводе. У меня довольно предвзятое к нему отношение: немного зная идиш и имея за спиной идишеязычные ешивы, я постоянно ловлю себя на том, что, читая диалоги по‑русски, пытаюсь представить: а как это было сказано в оригинале? Видя в тексте термины или цитаты, порой думаю, что перевел бы их иначе… Тем не менее должен сказать: Велвл Чернин исполнил свою mission impossible просто блестяще. Диалоги живые, атмосфера ничуть не утрачена, авторский стиль ощущается, а главное, ясно: переводчик знает специфику, он в этом мире за тремя печатями — не чужой.
26 февраля 1919 года ознаменовало уникальный момент в истории Германии и германских евреев. В этот холодный зимний день стотысячная толпа собралась на мюнхенском кладбище Остфридхоф, чтобы проводить в последний путь премьер‑министра Баварии Курта Эйснера, первого в истории Германии еврея на посту главы государства. Эйснер сверг династию Виттельсбахов, правившую Баварией на протяжении семи веков. Он и его социалистическое правительство руководило Баварией всего три месяца — пока Эйснера не застрелил правый националист. Другой германский еврей, Густав Ландауэр, — ему тоже предстояло занять высокий пост в одной из двух недолговечных советских республик, образованных в Мюнхене в апреле 1919 года, — произнес надгробную речь — хвалу своему другу Эйснеру. Оба давно порвали с религией предков, однако не утратили связи с ее ценностями — как понимали их сами. Стоя над гробом убитого друга, Ландауэр сказал собравшимся: «Еврей Курт Эйснер был пророком, он сочувствовал бедным и угнетенным, он сознавал, что возможно — и необходимо — положить конец бедности и кабале».
Обычно еврейским происхождением Эйснера попрекали враги. В его архиве — огромная стопка писем с антисемитскими оскорблениями. Ландауэр, как и прочие революционеры, тоже служил мишенью антисемитских нападок: с ним жестоко расправились, когда в первые дни мая 1919 года военизированные отряды патриотов‑националистов положили конец социалистическому эксперименту.
В первом политике‑еврее во главе германского государства увидели воплощение всевозможных антисемитских предрассудков: сторонним наблюдателям этот социал‑демократ, проживавший в мелкобуржуазном мюнхенском районе Гроссхадерн, казался прусским Ротшильдом и баварским Троцким в одном лице. Гражданин Баварии, выросший в Берлине, утверждали противники Эйснера, на самом деле родом из Галиции, точнее (как будто этого мало), из Восточной Галиции. Известного журналиста выставляли нищим представителем богемы. Прибавьте к этой мешанине любую сплетню, какую только можно распустить; в чем‑то таком можно было обвинить не только Эйснера, но евреев огульно. Из этих же соображений школьный учитель Йозеф Хофмиллер записал в дневнике, что Эйснеру свойственна «черта его племени: его не проймешь никакими отказами, и выстави его с парадного хода, он тут же пролезет через черный ход».
Одна из самых удручающих архивных находок, связанных с революцией в Мюнхене, — две пухлые папки с сотнями антисемитских писем Эйснеру: они проникнуты ненавистью и зачастую призывают к насилию. Среди них открытка, адресованная в «иудейскую резиденцию», и письмо «королю евреев», в нем говорится: «Не заносись — или проваливай в Палестину, тебе там самое место! Широкие массы немецкого народа уничтожат тебя, да с этим справится и один человек!» Некий член «Общества взаимопомощи» пишет: «Ты не немец, ты чужак, и тебя только терпят». Другой адресант, называющий себя «социал‑демократом», разглагольствует: «…нам нужно национальное собрание, а не диктатура шайки евреев… Шайка евреев уже увезла большую часть украденных денег за границу, и семейства их живут в Швейцарии, в роскоши и неге». Письма изобилуют ругательствами: «еврейская свинья», «грязный еврей», «необрезанная еврейская мразь». Эйснера называют «грязным, ничтожным польско‑еврейским босяком» и «русско‑еврейским шаромыжником». Общий смысл писем: Эйснер, «по сути, еврей, а не немец». Или, как формулирует автор очередного письма: «Твое отечество — не наш немецкий рейх, а Польша, Галиция, Палестина, откуда родом все поганые евреи и где им самое место». Порой Эйснера именуют «Кошинским», порой «Космановским», потом снова «Соломоном Крушновским, евреем из Галиции». Есть в архиве и фотография Эйснера с выколотыми глазами.
В те три с небольшим месяца, что Эйснер был на посту премьер‑министра, тон подобных писем становился все запальчивее, а угрозы в них уже адресовались не только Эйснеру, но и его «соплеменникам». Отправители — одни анонимные, другие нет — требовали «гнать таких вот евреев» и «скорой смерти этим палачам христианства». Евреям не место на посту главы государства, говорилось в письмах, они чужаки, их всего лишь терпят, их надо выслать в Палестину — или попросту: «Еврей из Галиции не должен править Германией». Автор этого последнего письма известил Эйснера, что, если тот через четыре дня не сложит с себя полномочия, его пристрелят «при первой возможности». И даже не счел нужным сохранить анонимность. Другой современник, из Цюриха, упоминая о погромах, бушующих в Восточной Европе, заявляет, что в убийстве польских евреев виновата политика, проводимая Эйснером и его соплеменниками, а если «и в немецком рейхе пострадают невинные люди, мы будем обязаны этим вашим соплеменникам». Наблюдатель, называющий себя «одаренным художником», изобразил Эйснера на самодельном плакате «Разыскивается» с указанием награды за его голову. Еще один приводит целый перечень оскорблений и повторяет, как мантру: во всем виноваты евреи.
Злопыхатели не смолкли даже после гибели Эйснера. Вскоре после убийства Йозеф Хофмиллер записал в дневнике: «Само поведение Эйснера спровоцировало столь жестокую расправу». Ученики Хофмиллера радовались смерти Эйснера. В некрологе газеты Kreuzzeitung баварского премьер‑министра назвали «одним из мерзейших представителей еврейства, и его роль в истории последних месяцев была как нельзя более типичной».
В одной из первых попыток исторического осмысления революции и советской республики в консервативном журнале Süddeutsche Monatshefte Пауль Бушинг, экономист и преподаватель гражданского строительства мюнхенской Высшей технической школы, вновь и вновь, говоря об Эйснере и его товарищах, упоминает об их еврействе:
Журналист‑еврейчик — даже в собственной партии его никогда не воспринимали всерьез — под единодушные аплодисменты рабочих, в том числе тех, кого немедленно повысили до ранга «работников умственного труда», произвел себя в премьер‑министры старого, важного германского государства и взвалил на себя эту опасную ношу поначалу лишь в сопровождении горстки берлинских евреев‑интеллектуалов.
Неудивительно, что «русские евреи во дворце Виттельсбахов» сыграли решающую роль в последующих событиях: именно эти евреи «своими пылкими призывами воспламенили народ». Именно они ослепили, сбили людей с толку: «Разумеется, под влиянием евреев интеллектуалы заключили особый пакт с советской республикой и на время охотно превратились в пролетариев».
Даже среди самих германских евреев не умолкали споры о еврейском происхождении многих революционеров. Большинство баварских евреев были решительно настроены против революции или сознавали, что в конце концов именно им придется расплачиваться за дела эйснеров и ландауэров. Философ Мартин Бубер , близкий друг Ландауэра и почитатель Эйснера, в феврале 1919 года побывал в Мюнхене по приглашению Ландауэра. Бубер уехал из Мюнхена в день убийства Эйснера; вот как философ описывает свое впечатление о визите: «Что же до Эйснера, общаться с ним означало наблюдать за мучениями его истерзанной страстями разъятой еврейской души; на блестящей его поверхности сияло возмездие, он — человек исключительный. Ландауэр ценой величайших духовных усилий поддерживал в нем веру и защищал его — оруженосец, невероятно трогательный в своем бескорыстии. В целом все это невыразимая еврейская трагедия».
Незадолго до этого, 2 декабря 1918 года, Ландауэр уговаривал Бубера написать об этих самых аспектах: «Дорогой Бубер, тема очень щекотливая, революция и евреи. Непременно подчеркните ведущую роль евреев в перевороте». Пожелание Ландауэра не выполнено по сей день.
Тему причастности евреев к баварской революции поднимали не раз, но в большинстве случаев историки о ней упоминают лишь вскользь. Даже в потоке новых публикаций по случаю столетия революции исследователи и журналисты умалчивают о том, что главные деятели революции и двух советских республик по происхождению евреи. В биографиях главных деятелей подчеркивается, что сами они уже не считали себя евреями.
Причина умолчания очевидна. Тот, кто изучает участие евреев в социалистическом, коммунистическом и революционном движении, ступает на скользкий путь. И путь этот тем более скользкий, если речь идет о месте, вскоре после революционных событий ставшем лабораторией для Адольфа Гитлера и национал‑социализма. В конце концов, ведущую роль евреев в этой революции подчеркивали именно антисемиты, рассчитывая тем самым оправдать свою ненависть к евреям. Даже Гитлер в «Моей борьбе» главу о своей деятельности в Мюнхене после ноября 1918 года озаглавил так: «Начало моей политической деятельности». И указал на прямую взаимосвязь между тем, что обозначил как «правление евреев», и своим политическим пробуждением.
В консервативных кругах довод о связи евреев с левыми политическими партиями если и не оправдывал, то во многих случаях объяснял антисемитизм. Голо Манн, сын писателя Томаса Манна и очевидец тогдашних революционных событий (он был старшеклассником), недвусмысленно отзывается о случившемся в Мюнхене:
Не еврейство — такого явления не существует, — а отдельные выходцы из еврейской среды отяготили себя серьезной виной посредством революционных экспериментов над политикой Центральной Европы. К примеру, весной 1919 года в Мюнхене евреи, бесспорно, попытались установить советский режим; эта ужасная, преступная выходка не могла кончиться ничем хорошим: так и вышло.
Были среди революционеров и «люди бесспорно благородные»: например, Густав Ландауэр, пишет Голо Манн. «Но все‑таки мы, историки, не имеем права отмахиваться от радикально‑революционного влияния евреев. Оно имело серьезные последствия, оно подпитывало мнения, согласно которым евреи — все или большинство — мятежники, революционеры, подрывные элементы».
Еще острее эту же мысль сформулировал сразу после Второй мировой войны историк Фридрих Мейнеке в книге «Германская катастрофа»: «Среди тех, кто слишком поспешно и жадно пригубил кубок оппортунистической власти, было много евреев. И все антисемиты уверены, что эти евреи выиграли от революции и поражения Германии».
Для многих очевидцев, как и для последующих истолкователей тех событий, это был явно несчастный случай: заметное влияние еврейских революционеров, тем паче что большинство было родом не из Баварии, вызвало реакцию, спровоцировавшую беспрецедентное возмущение антисемитов. И связь эту усматривали не только антисемиты, но и евреи. В 1933 году даже революционеры упоминали об этой связи, хоть и с другой точки зрения. Вот что писал Эрнст Толлер в предисловии к автобиографии «Молодость в Германии» о «том дне, когда в Германии жгли мои книги»: «Прежде чем как следует осмыслить нынешнее фиаско Германии, необходимо узнать кое‑что о событиях 1918–1919 годов, которые я здесь описал».
Историки сходятся в том, что до 1919 года нет никаких сведений об антисемитских и антикоммунистических взглядах Гитлера. Однако ученые держатся разных мнений по поводу того, имел ли поначалу место в его жизни, в первой половине 1919 года, этап социализма, или же его отвергла другая партия, интересовался ли он тогда политикой или еще нет. Антон Иоахимшталер одним из первых обратил внимание на то, насколько важен этот этап формирования взглядов Гитлера. Историк категоричен: «Пойти в политику Гитлер решил, когда жил в Мюнхене, а не в Вене! Революция и последующее советское правление, события, потрясшие и Мюнхен, и его жителей, подстегнули ненависть Гитлера ко всему интернациональному, иностранному, — к большевизму». Историк Андреас Виршинг полагает, что особая атмосфера в Баварии летом 1919 года обеспечила Гитлеру сцену, где он смог отрепетировать свою новую подлинную роль:
То, что он, не задумываясь, зазубрил, усилил, углубил с помощью демагогии и во что в конце концов поверил сам, изначально было не что иное, как своего рода фёлькише‑националистическая, антибольшевицкая и антисемитская пропаганда, широко распространенная и в Баварии, и в баварской армии… В глашатая, а позже и фюрера Гитлера превратила, бесспорно, никакая не идея и не сформировавшееся несгибаемое мировоззрение. Скорее, он отыскал свою сцену и роль, пришедшуюся ему впору, случайно.
Однако нельзя забывать, что лишь последующие события позволяют нам объявить Мюнхен сценой для Гитлера и идеальной лабораторией для растущего национал‑социалистического движения. Если признать, что Гитлеру и другим антисемитам, чтобы распространить свою идеологию, требовались еврейские революционеры, мы придем к тому, что в конечном счете евреи сами повинны в своих несчастьях. Но и делать вид, будто евреев‑революционеров, социалистов, анархистов не существовало и их влияние в этот недолгий период истории Германии вовсе не было велико и всем очевидно, — делать вид, будто сами евреи отрицали свое еврейство, историки тоже не могут, поскольку эти аргументы, к которым прибегали в прошлом, вновь воскрешает сегодняшняя антисемитская пропаганда. Давайте попробуем на миг взглянуть на дело иначе: если бы последующие события сложились по‑другому, эту главу можно было бы считать историей успеха германских евреев, поводом для гордости, а не для стыда.
Давайте на мгновение представим себе, что революция Курта Эйснера упрочилась в Баварии, что Веймарская республика уцелела и Вальтер Ратенау не был убит, а остался министром иностранных дел. Тогда мы напишем историю успешной эмансипации германских евреев, в которой ни вера, ни происхождение не помешали политикам добиться высокого положения — как, собственно, и получилось в Италии и Франции.
Вот на что надеялись — пусть и недолго — некоторые евреи в ноябре 1918 года. То, что Курт Эйснер стал первым евреем — премьер‑министром германского государства, служило им доказательством успешной интеграции. Однако надежда эта оказалась недолговечна, и когда в феврале 1919 года Мартин Бубер говорил о еврейской трагедии, он выражал мнение широкой публики. И хотя еврейское происхождение вовсе не обязательно играло главную роль в самовосприятии поборников мюнхенской революции, оно все‑таки проявлялось в их неоднозначных образах и мнениях, вдобавок и попрекали их именно происхождением.
Но действительно ли они были евреями? Биограф Троцкого Исаак Дойчер в исследовании, которое считается классическим для понимания опыта жизни современных евреев, внимательно изучил образ «еврея‑нееврея» и с помощью этого проследил традицию евреев‑отступников, зародившуюся в иудаизме. Дойчер писал, имея в виду Спинозу, Маркса, Гейне, Люксембург и Троцкого: «Все они и жили, и не жили в обществе, и были, и не были его частью. Именно это позволило им подняться над обществом, над народом, над своим временем и поколением, устремиться мыслью в новые сферы, далеко в будущее».
Объяснение Дойчера в равной степени применимо и к большинству мюнхенских революционеров. Они не были членами организованной еврейской общины, большинство из них не имели решительно никакого отношения ни к еврейской религии, ни к религии в целом. Однако, в отличие от «евреев‑неевреев» Дойчера, некоторые из них активно интересовались еврейским культурным наследием: они были «безбожниками», как Зигмунд Фрейд — евреями, чье еврейство невозможно определить однозначно в таких понятиях, как религия, нация и даже раса.
Историки, прошлые и настоящие, задавались вопросом о том, почему относительно большое количество евреев — Лев Троцкий, Лев Каменев и Григорий Зиновьев в Петербурге, Бела Кун в Будапеште, Роза Люксембург в Берлине — играли главные роли в революционных событиях в Европе во время серьезных социальных изменений 1917–1920 годов. Кое‑кто из ученых, дабы объяснить активное участие евреев в революционном движении, ссылается на прежние условия еврейской жизни. В царской России, где проживало большинство евреев, их систематически угнетали, они не имели права участвовать в политике. Возможность вырваться из отчаянного положения — вот что многие усмотрели в социализме. В Германии начиная с 1871 года, с установления равноправия, евреи теоретически могли участвовать в политической жизни, их представители были в органах законодательной власти. Но лишь в левых и леволиберальных кругах их, казалось, приняли безоговорочно. По этой причине большинство евреев‑депутатов Рейхстага до Первой мировой войны были социал‑демократами, хотя подавляющее большинство евреев голосовало за центристские буржуазные партии.
И даже раньше, начиная с Карла Маркса, чьи антисемитские высказывания всем известны, и Фердинанда Лассаля, многие пионеры трудового движения были евреями. Секуляризация мессианской традиции, столь глубоко укоренившейся в традиции еврейской, стремление к справедливости, ассоциировавшейся с библейскими пророками, также касательно других социально незащищенных слоев населения послужила дополнительной причиной преданности многих евреев революционным целям. «Казалось, в основе того, что делали евреи‑революционеры, лежал бесспорно наивный, но очень гуманный идеализм — нечто вроде секуляризованного мессианизма, словно революция способна принести избавление от любых страданий, — пишет историк Саул Фридлендер. — Многие также верили, что после победы революции еврейский вопрос отпадет сам собой».
Какие бы причины ни побуждали человека к действию, ясно одно: ни до, ни после в Германии столько политиков‑евреев не привлекали внимание широкой публики, как в полгода с ноября 1918‑го по май 1919‑го. Появление еврея‑премьер‑министра и евреев — членов кабинета министров в Германии и народных комиссаров казалось особенно подозрительным, поскольку, в отличие от прочих европейских стран, той же Италии или Франции, до Первой мировой войны в Германии евреев не назначали ни на какие высокие должности. «До ноября 1918 года германский народ знал евреев лишь как членов парламента, партийных деятелей или сотрудников муниципальных советов. Теперь же внезапно они заняли высшие правительственные должности, уселись за стол Бисмарка, решали судьбу государства». Впрочем, современники не могли не заметить, что в 1919 году Роберт Кайзер, литературовед, зять Альберта Эйнштейна, недвусмысленно сформулировал в журнале Neue Jüdische Monatshefte: «Нет никакого сомнения в том, что роль евреев — как бы ни преувеличивали ее антисемиты и не отрицали боязливо евреи‑мещане — в нынешнем революционном движении велика; во всяком случае, велика настолько, что это явно не случайность, а вызвано внутренними причинами, это отзвук еврейского характера в направлении современной политики».
Высокопоставленные политики‑евреи были в ту пору и в Берлине: например, Курт Розенфельд, глава министерства юстиции, Уго Симон, министр финансов, Пауль Хирш, премьер‑министр Пруссии (правда, занимал он эту должность недолго). И все же ни в одном другом городе Германии участие евреев в революционных событиях не было так велико, как в Мюнхене. Именно здесь среди выдающихся деятелей революции и советской республики было немало евреев. Речь не только об Эйснере: евреем был его личный секретарь Феликс Фехенбах, министр финансов Эдгар Яффе (правда, он в молодости крестился), евреями были многие соратники Ландауэра по первой советской республике — Эрнст Толлер, Эрих Мюзам, Отто Нейрат и Арнольд Вадлер. Идейно второй Баварской советской республикой руководил коммунист Евгений Левине, родившийся в России. Были активны и другие коммунистические деятели его круга — например, Товий Аксельрод и Фрида Рубинер. В этом смысле с Мюнхеном той поры мог сравниться разве что Будапешт. Иштван Деак писал: «В те 133 дня, что существовала советская республика, созданная в марте 1919 года, евреи практически монополизировали политическую власть в Венгрии». Впоследствии будапештских евреев, как и мюнхенских, винили во всех преступлениях революционной поры.
Даже после убийства Эйснера и за несколько недель до того, как жизнь Ландауэра оборвали так жестоко, он переписывался с Мартином Бубером и молодым сионистом (а впоследствии президентом Всемирного еврейского конгресса) Нахумом Гольдманом на предмет участия в конференции евреев‑социалистов: конференция должна была пройти в Мюнхене, на ней планировалось обсуждать идею кибуцев и прочие идеалистические планы сионистов. Ландауэр согласился участвовать: «Полагаю, конференция может оказаться плодотворной». Но до той поры случилось еще кое‑что важное.
7 апреля, после долгих раздумий и вопреки возражениям коммунистов, писатели анархистского толка, в том числе Эрнст Толлер и Эрих Мюзам, с Густавом Ландауэром во главе, объявили о создании Баварской советской республики (Räterepublik Baiern). В тот день Ландауэру исполнилось 49 лет, он был на вершине своей политической карьеры. В советской республике он занял должность народного комиссара образования, обучения, науки и искусств. Год спустя писательница Изольда Курц отмечала: «В книжных магазинах лежала сплошь социалистическая и коммунистическая литература, самым популярным автором тех дней был Густав Ландауэр…» День основания советской республики — он же день рождения Густава Ландауэра — объявили государственным праздником. Впрочем, жители Мюнхена, по словам Курц, встретили эти нововведения равнодушно:
Нам дали государственный праздник, и мы отправились гулять; народу на улицах была масса, солнце пригревало, тротуары были сухие, прохожие то и дело останавливались и безучастно разглядывали очередной гигантский правительственный плакат, разве что изредка кто‑нибудь обронит: «Ишь ты!» — и продолжали прогулку… С ядром, рухнувшим в шерстяной мешок, — вот с чем можно это сравнить. Никто не откликнулся — ни одобрил, ни возразил. Энтузиазм у народа отсутствовал начисто.
А через неделю первая советская республика пала. Власть захватили коммунисты, неделей ранее так презрительно высмеивавшие режим Ландауэра–Толлера–Мюзама. 13 апреля под руководством российского еврея, журналиста Евгения Левине, родившегося в России этнического немца Макса Левина (из‑за фамилии его часто ошибочно причисляли к евреям) и уроженца Мюнхена, городского коменданта и красного командира Рудольфа Эгельхофера была создана вторая и куда более радикальная советская республика. Из‑за несогласия с ее политикой Густав Ландауэр сложил с себя полномочия.
1 и 2 мая войска Белой армии, состоявшей из членов Добровольческого корпуса и солдат Рейхсвера, свергли вторую советскую республику. Поначалу судьба Ландауэра была не определена. Друзья его ринулись на подмогу: они опасались, что жизни Ландауэра угрожает опасность и что писатель, хоть и отмежевался от радикального коммунистического режима, тем не менее станет мишенью для правых сил. Мартин Бубер призвал организовать комиссию, которая публично выступит в защиту Ландауэра. Фриц Маутнер одобрил его предложение:
Полагаю, мы единодушны в том, что необходимо, не поддерживая ничью политику, по возможности спасти Г. Л., он прекрасный человек и очень нам дорог… Однако же мы бессильны спасти его от него самого, да он и не захотел бы… Очень жаль, что именно идеализм, свойственный его кругу — не говоря уж о некоторых русских, кого я нахожу подозрительными, — допустил, чтобы Германию захлестнула новая волна антисемитизма. В Баварии буря, и это меня тревожит.
Но попытка помочь опоздала. 1 мая Густава Ландауэра арестовали в кабинете Курта Эйснера члены Добровольческого корпуса и на следующий день зверски убили в мюнхенской тюрьме Штадельхайм. В письме Фрицу Маутнеру от 7 апреля 1919 года, менее чем за месяц до гибели, Ландауэр писал: «Если мне отпущено хотя бы несколько недель, я надеюсь что‑то успеть, но, вполне возможно, счет идет на дни, и тогда это пустые мечты».
Сионистская газета Jüdisches Echo, как и после убийства Курта Эйснера, опубликовала трогательный некролог: «Густав Ландауэр не был связан ни с местными еврейскими кругами, ни с еврейской политикой… Однако же ранние его работы свидетельствуют о том, что к проблемам иудаизма он относился с большим сочувствием и глубокой симпатией».
Статья Jüdisches Echo призывает читателей исполнить «священную обязанность» — почтить память Ландауэра. В знак солидарности газета опубликовала статью Ландауэра о евреях Восточной и Западной Европы («Ostjuden und Westjuden»). Несмотря на политические разногласия, Мартин Бубер остался верен памяти друга и посвятил ему седьмую из своих «Речей об иудаизме»: «Священный путь: слово к евреям и неевреям».
Консервативная мюнхенская пресса не упускала случая указать на еврейское происхождение революционеров, особенно в связи с чем‑нибудь неблаговидным. К примеру, отчет о суде над бывшими секретарями Эйснера из‑за сокрытия правительственных документов времени его правления газета начинает так: «26‑летний еврей‑торговец Феликс Фехенбах из Мергентхайма, ныне проживающий в Хемнице, 24‑летний еврей, студент Эрнст Йоске…» А генеральный секретарь Баварского крестьянского союза написал в газете организации, Das Bayerische Vaterland: «Евреи Эйснер и Фехенбах совершают чудовищное преступление против народа Германии». Описания Фехенбаха проникнуты антисемитской ненавистью: «Эйснер мертв, но еврей Фехенбах все еще, невзирая на свое плоскостопие, бегает по миру». Газета Völkischer Beobachter по поводу годовщины революции высказалась еще откровеннее. У этой газеты было наготове одно короткое объяснение всему злу, которое якобы причинил Курт Эйснер. Вот как она ответила на вопрос, почему Эйснер решился на такие постыдные поступки: «Чтобы ответить на этот вопрос, хватит четырех слов: “Потому что он еврей”».
Писатель, а впоследствии нобелевский лауреат Томас Манн, пожалуй, едва ли не первым из знаменитостей заметил, до чего стремительно произошли перемены в городе, который стал ему родным, после того как революции 1919 года пришел конец. За считанные годы Мюнхен из центра «веселья и плотских утех», «артистизма» и joie de vivre превратился в «рассадник реакции, логово всего самого твердолобого, упрямого нежелания принять требования времени» — город, который можно описать как «глупый, даже наиглупейший».
Мюнхенские евреи, за исключением немногих семейств, давным‑давно отошли от строгой ортодоксальности и говорили на том же баварском диалекте, что и соседи‑христиане. Они обожали горы, проводили лето на баварских озерах. Они были верноподданными Виттельсбахов. Еврейские текстильные предприятия — например, мануфактура братьев Валлах продавала традиционные народные костюмы, устраивала выставки, — первенствовали в распространении дирндлей и ледерхозен. Мюнхенские евреи возглавляли пивоварню Löwenbräu и футбольный клуб «Бавария». Были среди них и банкиры, и владельцы универмагов, были юристы, врачи, хозяйки светских салонов, секретари. Были старьевщики, нищие, ремесленники, рабочие‑эмигранты из Восточной Европы.
Были среди них и монархисты, и революционеры, и верующие, и атеисты. Евреи с гордостью демонстрировали главную синагогу в центре Мюнхена, ее здание часто фигурировало на открытках, определяя очертания города наряду с двумя башнями Фрауэнкирхе. Снаружи синагога походила на церковь в неороманском стиле. На службах звучал орган — непременный в либеральных общинах, хотя ортодоксальное меньшинство и считало, что это противоречит канонам еврейской религии. Пять лет спустя ортодоксы построили собственную синагогу «Оэль Якоб» («Шатер Яакова»): она была меньше главной, но тоже прекрасна. Обе синагоги служили наглядным доказательством того, что еврейское население Мюнхена неуклонно росло: в 1867 году оно составляло 2 тыс. человек, в 1910‑м — уже 11 тыс.
Никаких антисемитских эксцессов после войны не случилось бы, если бы зерна не упали на благодатную почву. Корни обиды и злости на евреев уходили глубоко, в раннее Новое время . И в пору политических беспорядков эти корни то и дело пробивались на поверхность. Деятельность Эйснера сотоварищи не породила антисемитизм: связанные с этим события свидетельствуют о том, что она его всего лишь оживила.
Произошли радикальные перемены: «еврейский вопрос» встал повсеместно. Имеет смысл изучить систематически, как редко слово «еврей» встречалось в печати до Первой мировой войны и как часто — после. Начиная с 1919 года не проходило и недели, чтобы о евреях не написали как о коммунистах или капиталистах, уклонистах, спекулянтах — или чтобы не опубликовали статей с опровержением всего вышеперечисленного. Поговаривали об «иностранных» или «чужеродных элементах» — так обычно обозначали евреев, называли их «спекулянтами», «барыгами» и «торгашами». Консервативная пресса винила евреев в поражении в войне, революции, в заключении Schandfrieden в Версале («позорного», «постыдного» мирного договора). Но и в центристской, и в левацкой прессе, о чем бы ни шла речь, евреи были в центре внимания: и когда сообщали о кровавой кончине революционеров, и когда обсуждали депортацию восточноевропейских евреев, и когда убивали еврея‑министра, члена кабинета, и когда публично бросали вызов депутату парламента, и когда какого‑нибудь еврея‑торговца избивали на улице, и когда исписывали стены синагог.
И неважно, что евреи составляли менее 2% населения Мюнхена. «Еврейский вопрос» будоражил общественное мнение Мюнхена задолго до того, как им задались жители прочих частей германского рейха.
До того как Мюнхен стал столицей национал‑социалистического движения, он уже превратился в столицу антисемитизма в Германии. И право на это звание он заслужил после Первой мировой войны в силу многих причин: высокой концентрации антисемитских групп, начиная от «Общества Туле», Добровольческого корпуса, Национал‑социалистической рабочей партии Германии (НСДАП) и радикальной антисемитской сети этнических немцев, эмигрантов из стран Балтии из окружения идеолога нацизма Альфреда Розенберга, распространявшего антисемитские измышления царской России, и заканчивая антисемитским издательством Юлиуса Леманна и такими газетами, как Völkischer Beobachter; наконец, надписями и рисунками на стенах синагог, осквернением кладбищ и жестокими нападениями на евреев. Антисемитизм проник в самую глубь баварской политики, в правоохранительные органы, судебную систему и ведущие СМИ.
Вот почему не существовало органа власти, способного обезвредить взрывоопасную смесь, сформировавшуюся в Мюнхене после Первой мировой войны. Напротив, премьер‑министр, впоследствии генеральный комиссар Баварии Густав фон Кар позаботился о том, чтобы смесь эта взорвалась: именно он превратил Баварию в Ordnungszelle («ячейку порядка»). В 1920 и 1923 годах, через несколько дней после того, как Кар вступил в должность премьер‑министра, он начал депортировать евреев — граждан стран Восточной Европы. Высшие чины мюнхенской полиции, в том числе начальник полиции Эрнст Пёнер и глава политического подразделения Вильгельм Фрик, выставляли напоказ свой антисемитизм и одними из первых вступили в нацистскую партию. Преступления тех, кто держался левых взглядов, баварские судьи карали по всей строгости закона, преступления же правых считали патриотическими подвигами и выносили мягкие приговоры. Начиная с 1920 года ведущие мюнхенские газеты тоже перешли на правый фланг. По словам Томаса Манна, уже в июне 1923 года Мюнхен превратился в «город Гитлера».
Неудавшаяся попытка Гитлера захватить власть 9 ноября 1923 года лишь ознаменовала начало конца зарождения антисемитского движения в Германии. Путч провалился, но проверить маргинализацию еврейского населения, можно сказать, удалось. Революцию объявили происками евреев, самих евреев заклеймили уклонистами, спекулянтами, симулянтами, дважды попытались депортировать восточноевропейских евреев, с вечера 8 ноября по утро 9 ноября совершили целый ряд нападений на евреев — все это в совокупности подало евреям Мюнхена недвусмысленный знак. Население города продолжало расти, а вот численность евреев с 1910 по 1933 год существенно сократилась — с 11 тыс. до 9 тыс. Мюнхен покинуло множество знаменитостей. Евреям‑туристам рекомендовали не ездить в Баварию. Кто же мог подумать, что это лишь прелюдия драмы, которая разыграется десять и двадцать лет спустя, когда то, что Мартин Бубер назвал «невыразимой еврейской трагедией», наконец обрело имя.
Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..