ЭФРАИМ
БАУХ
СНЫ ИСПАНИИ
На расколотом пороге
памяти
Сны Испании. На иврите это стало образным выражением -
"Халомот бэ Аспамья". Переводится как - "воздушные замки",
неосуществимые мечтания, которые в определенной степени, быть может, сумел
осуществить лишь один Антонио Гауди, великий испанский зодчий, в течение своей
жизни превратившийся из анархиста и язычника в ревностного католика.
В памяти же испанского еврейства, несущей в себе суровую
красоту этой земли и невыносимую горечь существования, приведшего к изгнанию,
"Халомот бэ Аспамья – это тяжкое
знание, унижающее достоинство. Это умение сгибать головы, которое евреи
смиренно принимают и несут через поколения. И это, с самых ранних лет
торжествующе расширяющегося в мир христианства: уже в 305 году новой эры
церковный собор в Эльвире запрещает христианам жить в домах евреев и есть с
ними за одним столом. С тех пор "еврейский вопрос" – кость в горле жителей Пиренейского полуострова.
Завершается подписанием эдикта 31 марта 1492 года об изгнании евреев из
Испании, которую они должны покинуть до конца июля того же года.
В отличие от Исхода из Египта, это исход насильственный.
Никто из жителей страны им не дарит золото и серебро. Наоборот, им следует
поспешно ликвидировать личное и общинное имущество, и они продают его за
бесценок или их конфискуют власти и передают муниципалитетам. а те на
вырученные за это деньги строят церкви и монастыри. Еврейские кладбища
превращают в выгоны и пастбища, точно, как и в годы нашей жизни на Украине, в
Молдавии, что говорит о весьма небольшой творческой фантазии гонителей евреев
во все века.
В конце шестидесятых моим глазам предстает безобразно
раскуроченное Лукьяновское кладбище в Киеве, у Бабьего Яра, с впадинами
ощеренных могил и разбросанными плитами надгробий. В Кишиневе такими же
плитами, с которых не стерты ивритские имена похороненных в веках, несущие
нестираемое присутствие их душ, стелют тротуар или строят стену вдоль улицы
Степной. В Испании же надгробия вообще сносят, чтобы не было даже памяти о
когда-то живших там даже мертвых евреях. Двести тысяч евреев покидает Испанию.
120 тысяч уходит в Португалию, где в 1497 их насильственно крестят. Около 50
тысяч уходит в Северную Африку, небольшое число – в Авиньон (Франция) и папские владения Италии.
Изгнание входит в сознание мирового еврейства, как одна из величайших
национальных катастроф. Если Исход был символом свободы, то Изгнание и
Катастрофа стали символами гибели. Ребенком я помню напряженные разговоры в
доме о гражданской войне в Испании, о друзьях и однокашниках отца и матери, которые
поехали туда добровольно сражаться против "фашистов", "чтоб
землю в Гренаде крестьянам отдать", как писал Михаил Светлов (Шейнкман) в
знаменитом стихотворении «Гренада». Через всю жизнь хранится в моей памяти имя
маминого товарища Яши Кофмана, который потерял в Испании ногу и покончил собой.
Все эти годы негромко, но явственно по нему звонит колокол. Интересно было бы
знать, таилось ли у этих ребят под комминтерновской эйфорией в подсознании хотя
бы какое-нибудь подобие чувства, что борются они за свое попиравшееся веками
национальное достоинство и, именно, в Испании?
В сорокатысячной Интернациональной бригаде сражалось восемь
тысяч евреев. Триста из них из Эрец-Исраэль, где их отцов убивали в погромах
арабы, но сыновья были убеждены, что еврейские эксплуататоры не лучше других, а
воевать надо за Коминтерн.
Обожаемые ими республиканцы отказывали евреям Мадрида иметь
собственное кладбище и спокойно взирали на ограбление синагоги и осквернение
свитков Торы. Еврейские же добровольцы, очевидно, воспринимали это как борьбу с
религиозным мракобесием. Такова трагическая судьба евреев, попавших в слепую
кишку Истории.
Великий французский философ-интуитивист еврей Анри Бергсон
говорит о том, что всякое явление духа, культуры, литературы меняет общий
духовный баланс мира, и уже нельзя вернуться в прежнее состояние, не ощутив
невосполнимую жуть потери.
Именно эта жуть охватывает при посещении Испании. Великое
достояние испанского еврейства выжжено, вытоптано, вернуло Испанию тех лет в
прежнее состояние воинствующего язычества. И как в некогда великом древнем Риме
все произведения зодчества, включая Колизей и обелиски, вывезенные императором
Августом из Египта, увенчаны крестами, так и в Испании великолепные синагоги
превращены в церкви. В Толедо с крыши синагоги-музея и по сей день не снят
крест. Благо, колокольню не пристроили.
С таким грузом памяти и печали души вылетаем в Испанию на
очередной конгресс трех культур – ивритской, арабской, испанской.
Родина великого рава
Моше де Леона
Вылетаю с женой и всей делегацией на Мадрид в шесть утра.
Ночь уже не ночь, хотя все каждодневные дела мгновенно отхлынули с отъездом от
дома. Опять суета аэропорта: специфическое шарканье ног, невнятная тревога на
душе, болтовня, бормотание многих одновременно и, в общем-то, ни о чем, лишь бы
загнать тревогу поглубже.
Пять часов в воздухе. В иллюминаторе море, слоновьи шкуры
греческого архипелага. Полет с востока на запад, время в обратную сторону на
час, во всю длину Средиземного моря.
Мадрид. Автобус везет на север. Справа и слева горы
постепенно выполаживаются в ровную плату зелени до горизонта. Зелень под мелким
дождиком раскатывает вдаль пространство.
Вдоль дороги небольшие городки с признаком скудной жизни,
дома по обе стороны шоссе, в основном, двухэтажные, редко трехэтажные и вовсе
редко многоэтажные – серо-бурые с подтеками или сложенные из красно-багрового
кирпича – краснокирпичные стены, красночерепичные крыши. Ни души. Сиеста, что
ли? Почти в каждом городке какое-нибудь древнее строение, вовсе бурое, как задымленное
накапливающимся в нем веками каплеобразным временем, и даже гнездо аиста вместе
с самой птицей на одном из таких промелькнувших строений кажется столь же бурым
и замшелым. Зато, какие названия мест под этими травами забвения всплывают
стертыми с лица земли кратерами незабвенной еврейской мистики, - Авилла,
Аревало, Медина дель Кампо, Вальядолид.
Дремотно покачиваясь в автобусе, как завороженный, не
отрываю взгляда от сумки арабского поэта, живущего в Галилее, Таха Мухамеда
Али, который сидит слева впереди. Словно дед мороз или фокусник, беспрерывно
жует губами проваленного рта, от чего и речь его сжевана и невнятна, слова
скомканные, отдаленно выражающие их суть. Он извлекает из сумки какие-то
пакетики. Развернув один, достает мягким движением плитку шоколада, отламывает
дольку, дает соседу, сам съедает, заворачивает как завораживает и снова
вбрасывает в сумку. То ли положил я плохой глаз на сумку, но через пару часов,
в Леоне, в гостинице "Конде Луна", во время регистрации у него эту
сумку крадут (все документы и 500 долларов). Выступая на открытии конгресса
по-английски, он скажет об этой краже и том, что очень жалеет, что украли
записную книжку с телефонами. Он всегда желал быть интернационалистом, но у
него лишь местные номера (про себя добавляю: зато какое место). Затем он уже
появляется с большой сумкой, утянуть ее гораздо труднее.
Живем на 9-м этаже. Во все стороны видна окраина города
Леон с населением в 150 тысяч жителей. Гостиница старая, с вензелями и
канделябрами, но двери номеров открываются по-современному – карточкой. В
туалете мрамор, серый в черных подтеках, подобен дну под прозрачными водами.
Вспомнил рабби Акиву: увидев мрамор, не кричите – вода, вода, чтобы не гореть
вам в геенне огненной.
На конгрессе, открывшемся в актовом зале муниципалитета под
сенью вышитого льва - Леона, символа города, начинается действие, каждый раз
провисающее между языками. Друг друга не понимают, но все улыбаются как
китайские болванчики. Незнание языков напрягает пространство, ибо язык здесь –
главный инструмент не только общения, а всей мистерии, называемой конгрессом
трех культур. Постепенно все привыкают жить в особой, пусть и поверхностной,
эйфории поэзии, понимая, что при всем непонимании это единое пространство с
единым языком образов и метафор, в общем-то, не столь обширных.
Господствует перевод. Даже глупость на иностранном языке
звучит возвышенно. Представители друзов и арабов энергичны и полны
демонстративного самоуважения.
Говорят с трибуны и в кулуарах: «Глубоко в нас одно
стремление – свобода душе. Птица души рвется на свободу. Мы живем в
мультикультурном пространстве – толерантность дает жизнь вечным чувствам – три
культуры влияют одна на другую экспрессией, идеями. Мы рождены для встречи и
борьбы с насилием».
Постепенно поэзия побеждает серость официоза, и он
вытесняется всепобеждающей иронией. Редкое время – сидеть все время в стихии поэзии с ее ритмом,
образами, спокойным течением. Некая выделенность. Жизнь и смерть – на кончике языка.
Выступает израильская поэтесса, пишущая на английском, Рива
Рубин: «я слышу поющий звук железа, извлекаемый из скалы. Между нами море
бронзы отслаивается на языке моем, язык раскрывается как почка от огня, и рука
моя - сын мой, исчезает в Твоих волнах».
Арабская поэтесса из под Назарета Хиам Мостафа Каблан: «время
декларировать, что я – не твой примитив, не твоя избранная легенда. Приключения
– не мой адрес. Это – главное время,
когда я говорю, что не завишу от тебя, опасна игра во мне – я беременна
распятием. Я стараюсь завершить нашу игру с жертвами. Я – не твоя игрушка. А в прошлом – лишь наши тени».
Испанец Хосе Антонио Мартинес (жовиальный толстяк и хороший
поэт): стихи к смерти матери Изабеллы: «акула - молчание, молчание - время, а
время - стареющий блюз».
Илларио Франко. Уроженец Леона, живет в Толедо. Поэт и
каббалист. Главная субстанция его книги слов и знаков – Иерусалим, построенный
из света. Франко молод, скрытен, сдержанно фанатичен: жил в пещере 2-3 года,
чтобы, как Рабби Шимон Бар-Йохай, автор книги "Зоар", исполнится
духом мистики. Говорит: два явления из одного гнезда - поэзия и покой. И оба
они - с небес. Моше де Леон, великий соавтор "Зоара", открывший, а
это сродни написанию, непревзойденную по глубине книгу, говорил: «Поэзия как
Тора – идет от души и экспрессии. Поэзия никогда не завершается, как и мир.
Диалог – это сознание смысла «быть». В диалоге рождается «Зоар».
Илларио Франко везет нас в бывший еврейский квартал –
Пуентэ де Кастро. Каким бы оно не было
ожидаемым, это всегда потрясение: юденрайн. Ни одного еврея со времен изгнания.
Серые дома с облупившимися стенами. Унылое поле – стадион. На месте некогда
бьющего здесь до седьмого неба вулканического духа иудаизма – мерзость
запустения. Драка болельщиков. Молодой бычок в спортивном костюме наскакивает с
кулаками на старого козла в куртке и галстуке, явно позорящего имя тореадора.
Их прилюдно растаскивают. Все обескуражены: такое на глазах у почтенных гостей.
Мэр города, махнув рукой, садится в машину.
Постепенно в гостинице из всех нор выныривают молодые
идальго в беретах и бархатных костюмах до колен, окружая меня звуками струн
гитар и мандолин, струн, знакомых моим пальцам ощущением юности, первой пьесой,
которую я выучил в музыкальном кружке - испанским "Пасадобле".
Оказывается, и у них, олимпиада: от Севильи до Гранады в тихом сумраке ночей
раздаются серенады, раздается звон мечей. Мечи в ночи сменили взрывы баскских
сепаратистов, эти же идальго дают нам в ночи концерт в зале гостиницы,
врываются, кружатся вокруг нас пением, десятками гитар и мандолин.
Сны Испании под звук льющейся воды в соседнем номере.
Душа в ночи борется с циклопами, листригонами, ностальгией
Одиссея по родной Итаке, а всего-то пять дней, как мы покинули ее.
На следующий день – переменная облачность, солнце
вперемешку с моросью, посещение старых развалин, вызывающих опять же
единственное, явно не в радость местным археологам, ощущение моста ко временам
изгнания.
Закрытие конгресса. Ждем полночного поезда в Барселону.
Заплеванный леонский вокзал. По телевидению – футбол. Знакомые агрессивностью и
скудостью мысли лица болельщиков. В поезд вскакиваем почти за секунду до
отправления.
Родословная
Барселона. Устраиваемся в гостинице "Риальто" в
готическом Старом квартале на улице Ферран, рядом со знаменитой Королевской
площадью – Пласа де Реал. Первый выход – на площадь. Первые ласточки Гауди – фонари необычных
форм, фонтан трех граций, интимность достаточно большого пространства благодаря
окружающим его пальмам и одинаково желтого цвета домам с коваными решетками
балконов. Однако в интимность эту вносят весьма ощутимую тревогу ошивающиеся по
площади бомжи, которые поздней ночью укладываются спать прямо под ногами
туристов, наркоманы, проститутки – малолетки и вовсе потасканные старухи,
мужики-попрошайки, сладко улыбающиеся в сумраке выходных пассажей. Все они
наглы и агрессивны, мгновенно переходят от жалоб к оскорблениям, толкаются.
Только оторвешься от них, влипаешь в ораву орущих темнокожих музыкантов в
диковинных одеяниях, то ли цыган, то ли индейцев, как-то непрофессионально
рвущих струны в ритме то ли румбы то ли пасадобле, на которых, как бабочки на
огонь, во множестве слетаются японцы с фотоаппаратами. Мгновенно улица
забивается толпой зевак, пока не появляется полицейская машина. Совсем
ошеломленный, упираешься в одну из дверей Большого королевского дворца. Вздрагиваешь
при виде рельефов святого Георгия, убивающего змия, и обросшего волосами, что
твой Эсав, мужика, забивающего дракона дубиной – древнего властителя Каталонии
графа Гифре эль Пилос (Вильфрида Волосатого). В каталонской мифологии граф этот
имел, в основном, дело с драконами, которых гады-сарацины завезли из Африки на
предмет истребления христиан. Ну, прямо как в песне Высоцкого "В
королевстве, где все тихо и складно, где ни войн, ни катаклизмов, ни бурь,
появился страшный зверь агромадный, то ли буйвол, то ли бык, то ли тур".
Одним словом, как в песне поется, драл он овец, потом женщин, потом рыцарей, и
не стрелка-алкоголика, а специального охотника на драконов вызвали.
Ничего не помогало, даже массивная кавалерийская атака,
пока сам Гифре не выломал дуба, от удара которого "агромадный зверь"
и дал дуба. Но в песне Высоцкого есть еще одна, при взгляде на Гифре
подвернувшаяся заковыка: "чуду-юду уложил и убёг..." А заковыка эта,
как фокусник ленту, вытягивает еще одну – невеселую шутку нашей молодости 60-х
- 70-х: что такое «чудо-юдо»? – Еврей, устроившийся на работу или попавший в
ВУЗ. Лента эта впрямую неожиданно и непроизвольно замыкается на изгнании евреев
из Испании. Так вот, оказывается, кто эти змии и драконы. Не просто печальная,
а устрашающая родословная заставляет поёжится в этот первый день конца апреля
2003 года в Барселоне. Только потом осознаешь, что ведь находишься почти в
центре средневекового еврейского квартала. Погром 1391 года, а затем изгнание
1492 вымело их из города. Дома их были разобраны и пошли на строительство
новых. Какую-нибудь реликвию времен Римской империи можно обнаружить, но даже
духа нет каких-либо «иудейских древностей».
Стараемся выбраться из всей этой толчеи, уйти от этой
памяти к морю. И вот – огромный – в разлет неба – до морского горизонта и
близлежащих гор, акваторий порта Барселоны. И все это погружено в день,
полный солнца и голубизны. Огромны белые корабли-паромы. В небо устремлена
высоченная колонна Колумба. Выводок белых яхт с целым лесом тонких мачт – у
Торгового центра, где на нижнем уровне моста загорают в обнимку, напоказ и на
зависть зевакам (в этом все удовольствие) парочки.
Торговый центр высится над нами огромным зеркальным
козырьком, в котором все мы отражаемся. А поверху, пересекая это раскинувшееся,
полное жизни, движения, пространство, плывут в небе вагончики воздушной
канатной дороги – через море и в горы –
на холм Монжуик. Уйма ресторанчиков полна даров моря. Дороги обсажены огромными
пальмами. И все это движется, сверкает, медленно существует. На следующий день,
с утра – посещаем музей Пикассо. Пролеты и арки старого готического особняка
Беренгера дэ Агиллар множатся прирастающими залами соседних зданий уже почти на
пол-улицы. Музей достаточно молод: открыт в 1963. Творчество Пикассо
представлено в нем с большими лакунами. Все его первые детские наброски, самые
ранние работы, вплоть до голубого и розового периода, оставленные у родителей в
Барселоне до отъезда в Париж в 1904 году, переданы музею. Лишь через 13 лет, в
приснопамятном девятьсот семнадцатом, Пикассо привозит сюда невесту Олю Хохлову
и "Русский балет" Дягилева. Странной ассоциацией всплывает в моей
памяти 1968: войска Совдепии вторгаются в Прагу, а чешский цирк застревает в
России. Вообще музей этот очень какой-то личный. Жаклин Пикассо дарит ему
прекрасную керамику своего великого родича. А своему другу и секретарю Жауме
Сабартесу даже после его смерти Пикассо откладывает совершенно потрясающие
оттиски белыми чернилами на белой бумаге. Вот они оба на фотографии -
низкорослые жовиальные старички в кепках, рядом с веселым коллажем. Рисованный
Сабартес и так и эдак обхаживает, обнюхивает, наезжает на вырезанных Пикассо из
модных журналов тех лет красоток а-ля Монро.
Монтсерат
По дороге автобус останавливается на несколько минут, чтоб
нам немного размяться, в весьма невыразительном месте. Не подозреваешь, во что
ввязываешься, что тебя ждет, и лишь вагончик воздушной канатной дороги,
невесть, откуда возникший над головой и уходящий в глубокий распадок, ввысь,
прослеживается вестником чего-то необычного в этом чересчур земном месте.
Вдалеке, на высоте, козявкой мерцает здание монастыря, прилепившееся к
гладкокожим серым каменным громадам. Автобус начинает подъем по спирали, все
более ввинчиваясь в вверх, в горы, и с каждого поворота весь вид вниз как бы
высвобождается на новом спиральном витке-уровне (одна из форм-формул Гауди). По
пути – монастыри и скиты, как бы висящие в небе. Гладкие скалистые громады
подобны замершему толпищу великанов – гор.
Монтсерат – как явление, где природа, культура, ощущение
самого себя, символ (Natura, Cultura, Identity, Simbol) ищут свое неповторимое
сочетание. Весь мир суеты остается внизу. Оттуда надо лишь привозить питание,
чистоголосых мальчиков до того, как у них меняется голос, для хора в
сопровождении органа. Но для этого существуют бойкие расторопные посредники,
привозящие и увозящие все это, да и туристов. Их как бы и не видно, они
проскальзывают. Их уносит и проносит. Они явно не принадлежат к этому витающему
в облаках месту, к этим сиреневым сумерками на гребнях великанов. Угол
огромного уступа становится на глазах знаковым символом места при меняющемся
свете сумерек, ночи, утра, дня. Фигуры людей растворяются вместе со светом.
Внутри стен, современных келий – монах за переносным компьютером и мобильным
телефоном. Рядом – печатный станок Гуттенберга. Молчаливое течение жизни,
расчисленное трапезами, молитвами, праздниками – в заоблачной выси. Одиночество
и соборность под тиарой, подвешенной в базилике на тросах.
Безмолвие - Silencio
Музыка органа здесь как дыхание самого
"рассеченного" (Montserat - распиленная гора) пространства, кузнечные
мехи (трубы органа) – гортани и легкие этих безмолвно громоздящихся гор,
отдавших свои голоса человечку у клавиш. Ему, этой козявке, дано озвучить всю
эту мощь, но не пасть в гордыне. Совсем не просто ввести эту мощь Природы,
освященную Богом, в рамки молитв, хоров, религиозных отправлений. Суета масс
туристов идет вразрез с опрокидывающимся духом и душой, как опрокидывается
источник чистейших вод в эти глубокие стремнины, величием, разъятием, высотами
и провалами. Суета, обтекающая, отдаленная, не соприкасается с жизнью монахов,
как вода и масло. И все же монахи дают себя лицезреть, как бы живя на виду у
зрителей, и это некая потеря высоты. Но надо отдать должное католицизму – он не
снизошел к массовому опрощению – к лютеранству, кальвинизму, доказав своей
долгой историей, что холодно-высокое и красочно-строгое существует и обладает
непреходящей силой. Никто иной, а Иоганн Вольфганг Гёте сказал: «Человек найдет
себе покой лишь в своем собственном Монтсерате». Считается, что где-то здесь
воспетый Вагнером Парсифаль спрятал кубок – святой Грааль.
Космическое молчание Мобидика – Монтсерат Мелвилла.
Немало евреев и сегодня мечтает стать новыми Святым Павлом
и Святым Иоанном.
Первомай. Маркс и
Моисей
С утра никак не можем взять в толк, почему магазины
закрыты, улицы Барселоны пусты. Лишь увидев на углу детей с красными флагами,
вспоминаем: день трудящихся. Отвыкли. Оказывается, место это – старый фабричный
городок Грация – был гнездом радикалов – каталонских националистов, анархистов и особенно
республиканцев. Вообще звериный взрыв анархии во время "Трагической
недели" 1909 года, вызванной отправкой каталонских солдат в Марокко,
остервенелым валом пронесся по Барселоне. Озверелая толпа жгла церкви и
монастыри, анархисты выволакивали мумии аббатов из крипт и в обнимку с ними
танцевали на улицах. Следующие бесчинства анархистов пришлись на Гражданскую
войну. Тогда они ворвались в Собор Святого Семейства и сожгли все макеты и
чертежи. И совсем уже отчаянный Джордж Орвелл, будучи в те дни в Барселоне,
считал, что анархистам вообще надо было взорвать весь Собор и то, что они не
сделали этого, лишь свидетельствует об их дурном вкусе.
Едем в Жерону с вокзала Сантс. Старый город Жерона – целые кварталы вдоль узких лестничных улиц,
еврейские добротные домищи вокруг улицы Фора, кованые балконы, мощные стены,
внутренние дворики.
Не помогло: изгнали.
Не к месту или даже слишком к месту, на пороге пыльного
музея, собранного единственной на всем Пиренейском полуострове со времен
изгнания коренной еврейской общиной, вспоминаю анекдот: узнав о том, что Маркс
собирается репатриироваться в Израиль, Моисей решает вести еврейский народ
обратно в Египет.
Над всем этим опустелым средневековым гетто забирает небо,
выпивает воздух гигантский католический собор. Через железный мост с решетками
работы Эйфеля переходим речку по пути на вокзал. В поезде, на обратном пути из
Жероны в Барселону, женщина читает "Дело Артамоновых" Максима
Горького на испанском языке. Два контролера. Один низкий, солидный, в костюме с
галстуком, явно доволен своей работой по дороге в Жерону. Другой - на обратном
пути - высокий, молодой, в рубахе, коротко стриженный, длинноногий парень. На
лице - выражение человека, не довольного своей работой, достойного лучшего, но
вынужденного заниматься этим. Голова его чуть качается на длинной шее во время
ходьбы, как у китайских болванчиков. Напротив села красивая испанка – черные
волосы, лицо точеное, слоновой кости, кисти рук тонкие. Как быстро проходит
жизнь.
Под звездой Антонио
Гауди
Мучительная жажда познать тайну Сотворения мира (Маасэ
меркава). Неуемное желание – ощутить турбулентно возникающие из общего хаоса,
т.е. беспорядочного движения, формы – спиралевидные, в виде водоворотов, перекрученных
цилиндров и конусов, парабол и гипербол, – тягучие, на разрыв, формы,
заложенные в кинетике самой природы, –воспринимаемые, как некие импульсы,
намеки Бога, ведущие к той самой тайне Сотворения мира, – здесь – в Испании –
изводили тонкие умы и души, вначале каббалистов-иудеев, обладавших гениальным
слухом, а затем кастильцев и каталонцев, обладавших гениальным зрением.
С одной стороны рав Моше де Леон и окружающие его мудрецы,
с другой – всплеск в ХХ веке – пики имен
– Пикассо, Дали, Гауди, Миро. И все они
отсюда – из ареала Барселоны, и все они раскатывают, рассекают, расплющивают,
свертывают и развертывают пространство, вызывающее у них сопротивление своей
косностью, выдаваемой предыдущими поколениями за классичность.
Каждый из них показывает в начале пути первоклассное
мастерство живописи и рисунка, чтобы доказать: эксперименты их связаны с новым
видением мира, а вовсе не неумением рисовать или писать красками.
Можно предположить, что они исподволь, подсознанием,
выражают агрессивность своего времени, хотя своим творчеством клеймят агрессивность
(фашизм, Франко – в картине Пикассо «Герника»). Этакое освобождение инстинктов,
выдаваемых как борьба за мир.
У искусства – раздвоенное жало.
Так или иначе, сгусток идей, полный кинетической энергии
взрыва, вырвался из Испании в мир. Словно бы в Барселоне как-то впервые и
всерьез обратили внимание на флюиды, похожие на хвостатые сперматозоиды без
головок Хуана Миро или головастики Антонио Гауди. Замершие в керамике, они, по
сути, несут в своей мизерности всю жизненную энергию мира, построив грандиозное
явление самой жизни своей активностью вьющихся и суетящихся живчиков, гибнущих
миллионами, но в единицах продолжающих весь этот мир и еще ни разу не подведших
Бога, который вслушивается во все ламентации оплакивающих Его одиночество и
скорбь, и потирает руки от удовольствия осуществленной в вечность Своей идеи
Жизни.
Звезда Антонио Гауди спиралевидна, более похожа на
раковину.
Раковина – это закрепленный экономным двигательным порывом
самой природы спиралевидный бросок. Он строит сам себя вокруг вначале
воображаемой, а затем ставшей реальной опорой раковины – вертикальной оси. Это
сокровенное, порождающее самое себя движение развивается свободно в разные
формы – конус, улитку, минарет. Гауди всей своей интуицией улавливает это
движение, гибкость, мимолетность и вечность жизни в головастиках и личинках.
Формы Сезанна – куб, цилиндр, конус, пирамида – потрясшая
древних египтян божественной экономностью своей формы, –все они статичны в своем геометрическом отрыве от
свободно развивающейся природы, прихоти воображения и мысли.
Разные завершения этого двигательного порыва – его прерывание, исчерпывающий себя порыв, смещение
по оси. Так, положим, ведет себя цилиндр при закручивании вбок. Или наплыв,
разрываемый недвижным предметом – скалой, столбом, камнем, берегом моря. А в
космическом плане – в качестве скульптора выступает мощь ветра, солнца, ливней,
выточивших, к примеру, очеловеченные формы скал Монтсерата или Крыма, –вот что
поражает Гауди. И он торопится освободить от преград это движение, запущенное и
освобожденное самим Богом в начале Творения. И ему, Гауди, чудится, что именно
в нём, одном из существ человеческих, Бог освободил препоны слепоты и глухоты,
данные обычному человеку. И он, Гауди, услышал, увидел, осознал. Он был
подхвачен этим творческим движением. И, главное, устоял в нем.
Потрясает, что сами творящие силы ветра, солнца, вод, в
своем сочетании действовали на материал этих гор. По законам лепки, разрыва и
обтачивания, они вылепляют нечто, подобное человеческой голове, туловищу,
показывая оптимальность, внешнюю и внутреннюю органичность и, главное,
экономность этих форм.
Мы входим в парк Гуэль работы Гауди. Потрясающая колоннада
с наклонными столбами и удивительной акустикой. Гитарист высочайшего класса
исполняет пьесу Альбениса в обработке Сеговия. Можно слушать до бесконечности
под шум стекающих по желобам вод. Симпатичные чудища Гауди - чуда керамики,
которых ни с кем не спутаешь, аллеи с параболическими арками в стиле Гауди.
Лестница с фонтанчиками, гербом Каталонии и огромной мозаичной саламандрой,
прочно занявшей место символа Барселоны, ведет на вершину холма, где – поверх колоннады – раскинута огромная площадь –
терраса, обрамленная длинной извилистой скамьей-парапетом, созданной Жузепом
Жужолем. То был пик деятельности Гауди: он одновременно строил дом Педрера,
Собор Святого Семейства и этот парк. Рабочие собирали по всему городу битую
посуду, керамические плитки, бутыли. Все это свозилось на холм, под присмотром
Жужоля измельчалось, и огромным коллажом в свободной прихоти растекалось и
замирало по парапету и лестнице. Говорят, Хуан Миро часами бродил вдоль этого
парапета, не отрывая взгляда от безудержно фантастических форм, то ли
сложившихся самих собой, то ли нанесенных снами не такой уже далекой
Мавритании, Африки, маячащей синим маревом по ту сторону Гибралтара. Не отсюда
ли изгибающиеся головастики уходят на долгое кочевье в его полотна?
В парке Гуэль сказочная многокрасочность и гибкая змеиность
драконов и саламандр Гауди вызывает в памяти неотменимую праздничность детства,
возвышает над скукой близлежащих улиц и скученностью человеческого жилья.
Быть может, одержимость Гауди и других великих каталонцев,
подобная хищности пираний, держала их за Пиренеями в некой замкнутости.
Искусство срединной Европы, даже ее модерн, более мягки, вкрадчиво всеядны,
умеют себя подать, чтобы завоевать массу, усвоить урок, что Париж стоит мессы и
затем самим поверить в то, что они – центр мирового искусства, его законодатели.
Ворвавшиеся в Париж из-за Пиренеев каталонцы Пикассо и Дали, значительно
изменились. А Гауди изменяться не хотел. Потому и сегодня не столь известен в
мире и обрушивается на каждого из нас внезапно, потрясая, как первый день
творения.
Дом Гауди в своем целостном выражении одновременно и
архитектура и скульптура. Восхищение ребенка, листающего роскошные фолианты с
цветными фотографиями подводных существ, потрясенного тонкими ажурными
известковыми зонтами радиолярий, абажурами, куполами, спиралями раковин,
избыточным натурализмом естественно развивающихся форм, –приходит из детства
при взирании на шедевры Гауди.
При всех расчетах, по Гауди – Божественное присутствие
интуиции разрешает ему рискованность подвесных опор, спиралевидных лестничных
колодцев, ввинчивающихся в небо. Его несет по лезвию точное и уверенное знание,
где плоскость должна смениться искривлением или иной витиеватой формой, и это
подобно лунатическому ясновидению, вызывающее у зрителя испуганную
восторженность, перебой сердца. А объяснить невозможно.
Страсть католика Гауди к справедливости ищет разрешения в
глубоко укорененном в массе образе покровителя Каталонии святого Георгия,
убивающего дракона. Но изгибы чешуйчатых крыш великого мага зодчества подобны
распластавшемуся печальному дракону. Он попал в незнакомый, суетливо-враждебный
мир, взирающий на него с высоты, и чем-то очень напоминающий самого мага,
одинокого Гауди.
Мы скользим, подобно привидениям, по изгибам комнат и
коридоров дома Педрера, что в переводе с испанского означает
"Каменоломня" (педра-петра-Петр-камень). Пещера, рождаемая прихотью
вод и ветра, жары и холода – глыбе и глуби горы или моря. Функциональные
каминные дымоходы и вентиляционные трубы эксцентричны, как существа подводного
царства, тянущиеся стеблями сквозь тело здания в небесную синь, подобно
ныряльщикам, рвущимся из бездыханности, словно за поверхностью этой сини иной
мир, воздух, свобода. Гауди страстно желает сделать материю невесомой,
ненавидит угол, отдается спиралевидному движению массы, как сама масса в
галактическом пространстве отдается силам тяготения, пальцам гениального
Гончара, вылепившего Вселенную.
Скрещение средневековой готики соборов-колоссов с восточным
орнаментом и обтекаемо-округлой стилизацией, развиваемое свободным воображением
Гауди, естественно не может обойти математический расчет и законы
архитектоники. Но Гауди с гениальной, ему лишь присущей, интуицией ощущает игру
центра тяжести каменной массы, текуче перемещаемого по кривой, параболе, оси
спирали. И благодаря этой текучести заставляет архитектонику выражать волны
моря, мир сновидений и детских мифов. Он и гибкость змея и отталкивающую
красочность пигментации пресмыкающихся переводит в положительный ряд, памятуя,
что при всем при том змей тоже обретался в Раю. Кажется, еще немного, и
дом-дворец взлетит, растворившись светом, обернувшись жилищем рая: ведь райский
сад уже виснет на высоте над глубоким колодцем двора, уходящим в тяжкую земную
темень.
У Набокова в романе «Приглашение на казнь» – «материя
устала». Здесь же она полна неудержимой энергии, язычески хитра на выдумки – и
это – в руках Гауди, ревностного католика.
Вершина его чаяний – Собор Святого Семейства (Саграда
Фамилия).
Начат в 1883 году. Строится вот уже 120 лет. Несомненно,
относится к феноменам, обреченным быть незавершенными шедеврами, и именно этим
потрясать человеческое воображение. Долго строящиеся каменные колоссы потрясают
столь же сильно, как и давно развалившиеся.
Римский Колизей и Барселонский собор Святого Семейства.
Вспомним англичанина из «Прогулок по Риму» Стендаля,
который въехал верхом в Колизей, увидел каменщиков и каторжан, укреплявших
стену, и сказал: «Честное слово, Колизей – лучшее, что я видел в Риме. Это
здание мне нравится. Оно будет великолепно, когда его закончат".
Войдя в Собор, мы с первого мгновения потрясены собственным
существованием внутри этого вечно недостроенного колосса с высоченными
колоннами – абстрагированными стволами деревьев, лестницами, подобными спиралям
улитки, смещением библейских сюжетов, в готическом и модернистском стиле прочитываемой
мистерии Христа. Мы видим первичный костяк собора, частично обрастающий как бы
натекающей с неба мощью материи, словно бы рука Творца ссыпает влажный песок,
причудливо натекающий башнями, стенами, фигурами, стачивает подземные воды
сквозь доломиты, образуя сталактиты и сталагмиты. Внезапно наши детские
зодчества на берегу моря до озноба обретают Божественный смысл. Сталагмит – вот
прообраз Собора Святого Семейства.
Отчаянный порыв ввысь, к Нему, особенно остро, до удушья,
ощущается в стремительно вонзающихся и сужающихся в небо, словно бы
соединяющихся в пучок, башнях Собора Святого Семейства.
Делая наброски Собора, Гауди был одержим страстью разрушить
своды, рассечь колонны, чтобы передать идею жестокости Жертвоприношения. И эти
несущиеся в небо колонны рассечены, как руки жертвы, тянущиеся к Нему. Весь
Собор как единый вопль в камне колонн, башен, подобных множеству рук, в агонии
перед последним мигом жизни вскинутых ввысь вокруг распятия – квинтэссенции
образа Жертвы.
Гауди погибает под колесами трамвая, пытаясь перейти улицу
к Собору, прикованный последним взглядом к нему. 1926 год. Близится время
железных коней Апокалипсиса, время Герники, Второй мировой, Катастрофы,
Возмездия. И абсолютное духовное пространство "Зоара" смыкается с
физическим пространством, чьи тайны пытаются раскрыть Гауди, Миро, Дали.
Улетаем домой. Тихие залы аэропорта Барселоны,
успокаивающая музыка, уносящая в ожидаемые сферы высот.
Ночевала тучка золотая...
Забытая или отставшая от массы, такая задумчивая и
одинокая, погруженная в себя, проплывает мимо нас в иллюминаторе, где в дальнем
мареве мерцает приближающейся линией берега Израиль.
Эфраим
Баух
ПЕПЕЛ
КЛААСА
"Жизнь проиграла смерти, но память
побеждает
в борьбе с Небытием."
Цветан
Тодоров "Заблуждения памяти"
"Большевизм
– социальная болезнь ХХ-го века".
Александр
Яковлев
После того, как испанская инквизиция сожгла на
костре отца Тиля Уленшпигеля – Клааса , его вдова и Тиль берут пепел Клааса с
места казни в мешочек, и вдова вешает этот мешочек на шею сыну, говоря:
"Пусть этот пепел, который был сердцем моего мужа, будет вечно на твоей
груди, как пламя мести его палачам". И каждый раз, выступая за свободу и
справедливость, в назидание палачам, живым и мертвым, Тиль повторяет:"Пепел
Клааса стучит в мое сердце".
Итак,
дожили. Вошли в столетие со времени страшного 1918 года. Я подумал об этом в
утренний час, глядя на хоровод ласточек, приветствовавших восход солнца в
пасмурном небе, вестников солнца, каждое утро выступающих, как неопровержимое
доказательство жизни, прорывающихся сквозь сплошную мерзость "черных
дел", по сей день выступающих "белыми пятнами" по всей
России-матушке. И хотя всё еще эпигоны Валентина Катаева пытаются толкать
"Время, вперед", время, подобно свитку столетней давности,
похороненному по еврейскому обычаю, до времени, в земле, начинает
разворачиваться в обратную сторону, нескончаемой чередой "черных"
юбилеев.
Скрепя
сердце, можно сказать, что смерть в прямом и переносном смысле начинает
обретать заново явную жизнь. И свидетельство этому – невероятно возросшая популярность "Черной книги
коммунизма", впервые опубликованной во Франции в 1997 году в издательстве
Edition Robert Laffont – "Le Livre Noir Du Communizme. Crimes, Terreur et
Repression". – "Чёрная книга
коммунизма. Преступления. Террор и репрессии" с подробным предисловием и
под редакцией Стефана Куртуа, дважды вышедшей в переводе на русский язык, во
второй раз стотысячным тиражом. Тема требовала тщательного педантичного
исследования и описания "истории болезни" – всемирной раковой
опухоли, смертоносной ткани, расползшейся по всему миру – коммунистической доктрины в большевистском
исполнении.
Особенно
впечатляют бывшие "белые пятна".
С запада до востока – от Калининграда до Владивостока. С юга на север –
от Черного до Белого морей. Проступают
"чернотой преступных дел" – карты концлагерей и карты маршрутов
депортаций.
В
девяностые годы девятнадцатого столетия французский философ и публицист Морис
Мюре в своей книге "Еврейский ум", написал о коммунистической доктрине
Карла Маркса пророческие слова – "Нет сомнения, что эта на вид мирная
теория в будущем будет праздновать кровавые триумфы".
По
неокончательным подсчетам "Черной книги коммунизма" эта доктрина
уничтожила в мире 100 миллионов человеческих жизней.
Началом,
примерно, можно считать постановление Совета народных комиссаров,
возглавляемого Лениным, о "красном терроре" в сентябре 1918 года.
Еще до
Октябрьского переворота, Ленин, падкий на параллели между французской
революцией 1789 года и Октябрем 1917, спрашивал своего секретаря Бонч-Бруевича:
"Неужели, батенька, у нас не найдется свой
Тьер-Танвилль, который приведет в порядок расходившуюся
контрреволюцию?"
Шестого
декабря 1917 года выбор пал на "крепкого пролетарского якобинца", по
словам Ленина, за которого все члены
Совнаркома единодушно проголосовали, – Феликса Дзержинского. Начало было весьма
робкое: Дзержинский в письме от 11 января 1918 года просит Ленина разрешить
Чека самим производить "реквизиции у буржуазии". Но и раньше действия
Чрезвычайной комиссии были самоуправны в деле "ограничения свободы и
осуществления репрессий". Дзержинский подбирал растущий штат из товарищей
по подпольной работе, в основном, прибалтов и поляков. Из них возник костяк
будущих кадров Государственного Политуправления – ГПУ 20-х годов и Наркомата
Внутренних дел – НКВД 30-х – Лацис,
Менжинский, Мессинг, Петерс, Трилиссер, Уншлихт и еврей Ягода.
Ранним
утром, 6 (19) января 1918 года было разогнано Учредительное Собрание, избранное
на основе "Общего избирательного права". Из 707 депутатских мест
большевики получили только 175. Учредительное Собрание просуществовало менее суток, и было разогнано. Малочисленная
демонстрация протеста в Питере, была встречена залпами матросских отрядов. На
мостовой осталось лежать 20 тел. Дзержинский арестовал эсеров и меньшевиков, избранных в
Учредительное Собрание. Вспомним заблуждение Александра Блока в
"Двенадцати": "Вдаль идут державным шагом..." Такова была
тяжкая расплата за несколько часов эксперимента с парламентской демократией в
России.
Народный
комиссар юстиции левый эсер Штейнберг сразу же осудил самоуправство
Дзержинского. Это был первый конфликт
между ВЧК и НКЮ (Народным комиссариатом юстиции) о незаконном статусе политической полиции.
Штейнберг спросил Ленина:
"Для
чего тогда НКЮ? Назвали бы его Комиссариатом по социальному уничтожению".
Как в
воду глядел.
"Великолепная
мысль," – отреагировал Ленин, – "это совершенно точно отражает
положение. Но, к несчастью, так назвать
его мы не можем". Таково двуличие интеллектуала-убийцы.
Видя
недовольство рабочих, ведущих голодное существование, Ленин предложил обложить "оброком"
всех крестьян. В случае отказа – расстрел.
Нарком
по продовольствию Цюрупа: "Мы были потрясены. Принятие такого декрета
привело бы к массовым казням".
Предложение Ленина отклонили. Но это в его отношении весьма показательно. С
самого начала 1918 года Ленин загнал себя в тупик. Положение рабочих островков
среди воистину океана крестьянства было катастрофическим. Конфликт был
неизбежен. Следующий этап массового террора связан с наступлением германских
войск, 21 февраля 1918 года. Большевики, бросившие лозунг – "Земля
крестьянам", теперь отбирали у них всё. Крестьяне провели резкий раздел
между "коммунистами" и "большевиками". Большевики обещали,
а коммунисты отобрали.
Нарком
продовольствия Лев Троцкий в свойственной ему манере прокричал:
"Гражданская война за хлеб?! Да здравствует гражданская война!"
14
февраля 1918 года отряд чекистов расстрелял
делегацию рабочих по собственному усмотрению. Убито было 15 человек.
Еще 26
октября 1917 года Второй съезд Советов вообще отменил смертную казнь, что
вызвало бешеный гнев Ленина: "Ошибка,
недопустимая слабость, пацифистская иллюзия".
Убийство
Володарского. Ленин пишет главе питерских большевиков Григорию Зиновьеву
(Радомысльскому): «Товарищ Зиновьев. Только сегодня мы узнали в ЦК, что в
Питере рабочие хотели ответить на убийство Володарского массовым террором, и
что вы (не вы лично, а питерские чекисты) удержали.
Протестую
решительно! Мы компрометируем себя: грозили даже в резолюции Совдепа массовым
террором, а когда до дела доходит, тормозили революционную инициативу масс,
вполне правильную. Это не-воз-мож-но.
Террористы
будут считать нас тряпками.
Время
архиважное. Надо поощрять энергичность и массовидность террора против контрреволюции,
и особенно в Питере, пример коего решает. Привет. Ленин».
Раковая
опухоль большевизма уничтожала поколение за поколением во всем мире и, прежде
всего, в России.
Неслыханное
дело: в двадцатом веке пять раз менялось
название этой огромной страны на политической карте мира – Российская империя
до 1917 года, Российская республика (1917), РСФСР (1918-1922), СССР (1922-
1991), Российская Федерация, Россия (1993).
Четыре раза меняли гимн: "Боже, царя храни" (до 1917),
"Марсельеза" (1917), "Интернационал" (1918-1944),
"Союз нерушимый" (1944-1991), "Песня без слов (с 1993).
В
политике: что пораженная прогрессивным параличом голова, в результате заражения
сифилисом, измыслит (Ленин), или моя правая нога пожелает да голова, пораженная лобовым инсультом,
отчебучит (Сталин). Колченогость диктовала не законы, а мнения.
По
инициативе Крупской сжигались книги – Библия, Коран, Достоевский, и сотни
других книг. Во много раз больше нацистов, но – тайком. Было время – огромная
страна сплошных циников сбивала с толку весь мир.
Исторически
сплошное социальное помешательство уничтожало слепо и без разбора. "Крот
истории" взрастил гибельный урожай "братских могил" – от
Калининграда до Магадана, с запада на восток, и от Норильска до Кушки, с севера
на юг. Свирепствовал экологический вандализм. Античеловеческие заповеди
вбивались пулей в затылок. Материализм уничтожал истину. Философски, с момента
высылки Лениным всех светлых голов "философским пароходом",
субъективно тормозились объективные процессы. Торжествовал социальный
нарциссизм и жесткое, до тупости, неприятие любого оппонента.
Что же
касается члена Совнаркома, а затем всевластного Иосифа Сталина, да и всех
других комиссаров, то французская газета "L'Echo de Paris" писала 30
января 1937 года: "Низколобый грузин стал, сам того не желая, прямым
наследником Ивана Грозного, Петра Великого и Екатерины Второй. Он уничтожает
своих противников – революционеров, верных своей дьявольской вере, снедаемых
постоянной невротической жаждой разрушения".
Десятилетиями
длился приступ свихнушегося массового сознания. По Конквесту, только в период
Большого Террора (1937-38) было произведено шесть миллионов арестов, три миллиона расстреляно,
два миллиона умерло в концлагерях.
Преступную
концепцию большевизма, откровенно высказал
1 декабря 1918 года один из первых шефов ЧК Лацис: «Мы истребляем
буржуазию, как класс. Не ищите на следствии материалов и доказательств того,
что обвиняемый действовал словом и делом против советской власти. Первый вопрос:
какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы
должны определить судьбу обвиняемого».
В
исследовании П.Наумова, М.Геллера и А.Некрича(1990) пишется о том, как велись
допросы в НКВД, – с пытками,
истязаниями, угрозами расправы над
близкими. Признания добывали силой.
Недавно
обнаружены в архивах и присовокуплены к массе документов тех страшных лет,
расстрельные списки за подписью Сталина. И, все же, остается
загадкой русской души поддержка Сталина, несмотря на невероятный свод
свидетельств и документов, однозначно указывающих на то, что за массовыми
расстрелами стоял именно он. Заносчивость посредственности сыграла с
"кремлевским горцем", гением языкознания, всё образование которого
составляло незаконченное обучение в духовной семинарии, злую шутку, превратив его в параноика, уверенного в своем
непогрешимом величии.
В бытность моего обучения в университете, на
геологическом факультете, было много причин для того, чтобы недреманное око
"органов" обратило на меня внимание. Как еврей, в паспорте которого
стояло имя и отчество – Эфраим Ицхокович, – я просто обязан был закончить школу с золотой
медалью. И несмотря на это, поступив,
естественно, без вступительных экзаменов в Одесский политехнический институт, 1
сентября я был бесцеремонно выброшен с группой евреев медалистов из института.
Причина – неправильно расставленные знаки препинания в заявлении с просьбой о
принятии в институт, всего в несколько строк. Это был 1953 год, "процесс
врачей", когда антисемитизм достиг небывалых высот. После года работы в
молдавской школе, где я обучал великовозрастных молдаван русскому языку и
литературе, я, испытывая немалый страх, подал документы в Кишиневский
университет, и был принят. А создав оркестр,
исполнявший классику, но, главное, джазовые композиции, что тогда было
редкостью и даже опасным делом, стал, как говорится, знаменитым. Вокруг меня
вертелась уйма новых лиц. Это и привлекло "рыцарей плаща и кинжала".
Через комитет комсомола пригласили меня в гостиничный номер. Было это накануне
Московского всемирного фестиваля молодежи и студентов в 1957 году, и стали они
прельщать поездкой на это мероприятие. Даже сегодня не могу до конца
представить себе, как мне удалось спастись из рук этих отъявленных мерзавцев,
ловцов человеческих душ. Сыграла ли здесь неизвестно откуда взявшаяся стойкость
характера, помноженная на естественное отвращение к предательству,
заушательству, двурушничеству, в которых довольно комфортабельно устраивается
море разливанное племени "стукачей".
Немало из этого племени наехало и пригрелось
на земле Обетованной. Их можно узнать по
повадкам, даже по походке. Они ступают вкрадчиво, как нашкодившие коты, говорят
льстиво и ласково, особенно при обращении к женщинам. Они весьма живучи. Шкурой
предчувствуют бурю, которая по законам человеческой справедливости, пусть
поздно, но приходит всегда и вытягивает за ушко их "тело жирное",
прячущееся в щелях утесов. Оказавшись на свету, они с готовностью признаются во
всех прежних грехах и просят прощения, полагаясь на человеческое, я бы сказал,
еврейское милосердие.
И главный их талант – подкатиться и
примазаться. Очень любят фотографироваться с начальством, будь то мэры городов
или члены кнессета. Ловко, я бы сказал, профессионально, втираются в их
компанию. В России они писали статьи против сионизма, даже вступали в антисионистские
комитеты. Здесь они стали клятвенными сионистами. Их надо остерегаться. Вот они
воистину живут, "под собою не чуя страны", по знаменитому
стихотворению Осипа Мандельштама, не
зная ни ее языка, ни ее культуры, и абсолютно не горя желанием все это узнать.
И, все же, когда "органы" обратили на
меня внимание, время было другое: ослабела лапа и пасть этого чудища, которое,
"обло, стозевно, и лаяй", смертельно пугало аббревиатурами – ВЧК-
ГПУ-НКВД-НКГБ-МГБ. Они еще некоторое время дергали меня. Последняя фраза
сексота, простите, секретного сотрудника, была: "Лет пять назад я бы тебе
показал". И я, такой наглец, ответил: "Так хорошо, что прошли эти
пять лет". Он в ярости чуть не пробил головой крышу служебной машины, на которой вёз меня к
своему шефу.
Опубликовано 30 сентября 2018