Владимир Тартаковский: Кроме шуток
Из раздававшихся из окон победоносных речей он пытался понять, насколько продвинулась Красная армия и что происходит в Варшаве. Ходили упорные слухи о начавшемся там восстании и о том, что поляки захватили почти весь город и у Германии не хватает сил воевать и против них, и против наступающих русских.
Кроме шуток
Владимир Тартаковский
1.
Поднося ко рту чашку, главный бухгалтер Алоис Вернер счастливо улыбается. Во всяком случае, перед первым глотком. После чего громко причмокивает и восхищенно качает головой: «Как вкусно!»
Круглое, без единой морщинки, лицо светится от счастья. Вообще, он кажется большим ребенком: широко открытые, будто удивленные глаза, розовая кожа, выразительные интонации. Таким он был в школе, таким остался и в тридцать пять.
Вот уже полтора года Макс бреет и иногда подстригает бывшего однокашника. Тот неизменно является с чашкой кофе, и еще до набрасывания белой простыни делает два-три глотка. Потом передает Максу свою чашку, и тот ставит ее подальше, на тумбочку.
Ни плохая погода, ни доносящиеся снаружи звуки, ни все более мрачные сводки новостей, ни даже личные неприятности — ничто не влияет на ежеутренний ритуал горячего кофе и счастливой детской улыбки.
Макс тоже вдыхает ароматные пары, любезно улыбается и привычно намыливает круглые щеки и короткую мощную шею. Он уже давно не пытается разобраться в собственных чувствах. Нет смысла.
— Ну, как там у вас? — спрашивает Алоис.
— Ничего, у нас всегда весело. — отвечает Макс и обычно прибавляет что-нибудь афористичное, вроде: «У вечности нет начала, но есть конец», или: «Минуты тянутся долго, а жизнь пролетает незаметно».
— А теперь слушай, — и Алоис начинает говорить.
За полтора года Макс узнал об Алоисе абсолютно все. Учеба и поведение маленьких Вернеров, проблемы желудка, любимая музыка, чертов сосед, со своими шумными собаками — все обстоятельства бывшего однокашника были выложены перед ним, как на подносе, рассмотрены, проанализированы и рассортированы по полочкам.
Но главной темой все чаще и чаще оказывалась фрау Герта.
Положение, и правда, было непростым: трещина в семье Вернер постоянно росла.
Фрау Герта происходила из зажиточной крестьянской семьи. Не что-то особенное, но, даже родив трех мальчиков, она все еще выглядела вполне миловидной и весьма соблазнительной. В этом отношении ее внешность не была обманчивой: при всех обидах и ссорах ночные упражнения оставались почти единственным, что все еще связывало супругов.
— Я же вижу: она старается быть потише, даже губы себе кусает. Кроме шуток. — гордо улыбается Алоис. — Но у нее это не очень получается, и собаки Брандта сразу начинают лаять, и потом долго не могут успокоиться.
Герта всегда была весьма импульсивна. В начале третьего курса университета она, уступив ухаживаниям Алоиса, решительно перебралась к нему. Но после нескольких страстных месяцев вдруг увлеклась борьбой за равноправие женщин, стала носить брючный костюм, поехала в Лондон на съезд суфражисток, стояла в пикетах с требованием приема женщин в армию и полицию.
Алоис гордился своей подругой.
А что ему оставалось?
Правда, вскоре одна из предводительниц свободных женщин испугалась активной конкурентки и умело подставила ей подножку. Герта не стала возиться со сведением счетов, а хлопнула дверью и, к радости Алоиса, вернулась в университет, с головой уйдя в написание реферата об экономических и политических предпосылках объединения германских княжеств в единое государство.
Но радость длилась недолго: два ведущих профессора — экономики и истории — отвергли многостраничный труд, как поверхностный, непоследовательный и не содержащий ничего принципиально нового.
Герта впала в депрессию. Целыми днями лежала на кровати, уставившись в потолок.
Алоис и так и сяк пытался ее расшевелить. Пару раз, под видом друзей, приводил психотерапевтов. Безрезультатно.
Встречался с обоими профессорами, умоляя их пересмотреть свои оценки. Один остался непреклонен. Другой, вздохнув, согласился помочь переработать реферат.
Выпросив денег у отца, Алоис повез любимую во Францию. (Вспоминая проведенный там месяц, большой ребенок улыбался, почти как чашке кофе).
По возвращении с отдыха Герта сказала, что беременна и им необходимо срочно обвенчаться.
— А как она клялась мне в любви! — вспоминает Алоис. — Сама, без вопросов. Мне, конечно, было приятно, но, по-моему, это было больше нужно ей самой. Такая натура: все до крайности. Какие чувства, какие слова! А какая энергия!
— Но ты рассказывал, что она клялась тебе в любви совсем недавно. Кажется, на прошлой неделе.
— Да, эти приступы временами возвращаются, но очень быстро проходят. И я опять — безмозглый баран. Ну, что за чушь, почему? Я же вытаскивал ее из всех депрессий, помог обрести душевное равновесие, поверить в себя. Теперь она набралась заумных фраз, высоких идей, надулась, как индюк, и считает меня безмозглым бараном. Где же, черт возьми, середина? Почему всегда сплошные крайности?
— Значит, душевное равновесие обретено не было, — констатирует Макс, нежно проводя бритвой по упругой щеке.
— Она перестала ходить на работу! — жалуется Алоис. — И это в наше тяжелое время! Даже в воскресенье дважды бегает на свои сборища.
— На кружок по философии, — отзывается Макс.
— Что ты, это уже давно в прошлом! Это раньше она долбила меня своими Ницше и Шопенгауэром. Я, конечно, был недоумком, ничего не понимающим в формировании нового человека. В общем, говорить со мной не о чем. Теперь у нас новая мода: последнее время она ежедневно посещает солдат-инвалидов. Несет им дыхание жизни. Это — главное, что сейчас требуется. Конечно — дело хорошее, но не отдавать же ему все двадцать четыре часа! Есть ведь еще и семья! Она же не помнит, в каком классе Йорг, в каком Пауль, в каком Герман.
— Герман в первом, — вспоминает Макс. Но Алоиз не слушает.
— И только попробуй, скажи ей хоть одно слово против. Чем логичнее мои доводы, тем громче она кричит в ответ. Конечно, я полный ноль, абсолютно ничего в жизни не понимаю. А моя зарплата и мои офицерские погоны как бы уже не в счет. Вот Зигфрид или какой-то там Юрген — это настоящие мужчины.
Эти морды приезжают на Опеле и забирают ее на мероприятия. С которых она возвращается навеселе. Стала больше курить.
— Есть вероятность, что она тебе неверна?
— Я уже думал об этом.
— Представляю себе.
— С одной стороны — нет, мне не кажется. У нас ведь в этом плане все отлично. А с другой стороны — черт ее знает. Такая вспыльчивая и впечатлительная — изменит, и тут же забудет.
— Да уж, положеньице, — вздыхает Макс, вытирая остатки пены и беря с полки одеколон. — Закрой глаза.
2.
Прохладным сентябрьским утром Макс заметил перемену — Алоис явно был чем-то взволнован: не спросил, как дела, и даже кофе отхлебнул — нет, конечно, не наспех, но все же чуть быстрее обычного. Из его нутра слышалось счастливое мычание — так он изображал музыку.
Макс понимал, что сейчас услышит что-то интересное и, наверно, позитивное. Разумеется, позитивное для Алоиса, интересами которого Макс старательно проникался последние полтора года.
— Угадай, кого я встретил вчера вечером, — произнес Вернер. Он сделал второй глоток и передал парикмахеру свою чашку.
— Господа Бога, — уверенно ответил Макс.
— Ты почти угадал! Я встретил богиню! Богиню Красоты.
— Неужели саму Марику Рокк?
— Не паясничай, Макс. Что Марике Рокк делать в этой вонючей Польше, тем более в нашем захолустье? Вчера я встретил … — Алоис закатил глаза, выпятил губы, втянул щеки и прижал пальцами нос.
Макс все понял.
— Ты … ты видел Луизу?
— Да, Макс, да, кроме шуток! Представь себе, я встретил красотку Лу! Надеюсь, однако, что ты справишься с волнением и не поцарапаешь мне шею.
— А ты уверен, что это была она?
— Я с ней говорил.
— Ну, и как она? То есть, где? Где ты ее встретил, на улице?
— Нет, не на улице. Герта потащила меня в ресторан. Они там, по древнеримскому обычаю, устраивали прощание с летом, и все участники должны были прийти парами.
— Кто — «они»?
— Общество поддержки раненых — я же тебе рассказывал!
— А сами раненые тоже были?
— Ну конечно! Герта со всеми выпила на брудершафт, и всех перецеловала. Энергия в чистом виде. А ночью мне пришлось отдуваться. Но тебя, конечно, интересует только твоя школьная любовь?
— Какая там любовь? — пожал плечами Макс. — Я бы ее и не узнал, наверно. Семнадцать лет прошло. Нет, восемнадцать.
— Ты бы сразу ее узнал! Она ничуть не изменилась, просто высший класс! Я с ней немного поговорил. Как думаешь, она замужем?
— Да какая мне разница?
— Но, но! Не прикидывайся! Разница есть! По крайней мере, тебе должно быть интересно.
— Ну?
— Так вот: она не замужем! И говорит, что никогда не была. Детей нет. Она работает медсестрой и сопровождала наших раненых героев. Она сказала, что я отлично выгляжу и что не возражает, если я ее навещу. И я ее навещу, черт возьми! Не знаю, как выгляжу я, но она — просто конфетка. Ей не дашь и тридцати. Передать от тебя привет?
— Как хочешь. Лучше скажи, что меня больше нет.
— Нет, этого я ей не скажу. Потому что не хочу ее огорчать. Хочу видеть ее прекрасную улыбку. Ты помнишь ее улыбку?
Макс только пожал плечами.
— Я ее сфотографирую специально для тебя.
— Наверно, не стоит.
— Нет, Крысенок, я сфотографирую! Ты должен ее видеть! Много поговорить нам не удалось, но она сказала, что пережила несколько неудачных романов. Она так и сказала: «я пережила». И однозначно намекнула, что хочет найти достойного человека. Ей ведь срочно надо рожать! Как ты думаешь, я — достойный? Тогда все еще может быть. Надеюсь, ты не возражаешь?
Макс криво улыбнулся и пожал плечами.
— Не возражаю … Если тебя не смущает неарийская кровь.
— Ну, это не так существенно. И не так заметно. Она ведь — фон Ратнер. А польскую маму мы как-нибудь замаскируем под судетку или австрийку. Кстати, радуйся — она умерла. Только не делай вид, что тебе и это безразлично. Это же именно она все вам поломала, и увезла дочь подальше от недостойного еврея.
— Мне сейчас, действительно, безразлично. Но зачем тебе нужна Луиза, если у вас с Гретой такой отличный ночной дуэт?
— Она нужна мне, Макс! Потому что, кроме ночи, есть и день. Я ведь и днем тоже немного функционирую, а не только ночью. Я больше не потерплю, чтобы моя жена унижала меня при детях. Наверно, я имею на это право?
— Да, конечно.
— Вот я и женюсь на красотке Лу. А Грета с ее крайностями пусть поищет себе более умного и возвышенного идиота.
— Ты уверен, что Лу согласится?
— Я поговорю с ней завтра. Времени на вздохи не осталось.
— Тебя постричь?
— Да. Сделай из меня джентльмена, если это вообще возможно.
И Алоис засмеялся легким, беспечным смехом.
Какое-то время оба молчали.
Закончив, Макс поднес к затылку бывшего однокашника зеркальце. Но Алоис отодвинул его руку, сбросил с себя накидку, встал, потянулся и, не прощаясь, направился к выходу.
— Твой кофе, — напомнил Макс.
Алоис только привычно махнул рукой: допивай.
3.
Назавтра, после обычного алоисового утреннего: «Ну, что нового в аду?» и максового: «Ничего. Ты же знаешь, смерть не любит умирать», разговор быстро вернулся к фрау Герте.
— Самое главное, она смеется надо мной при детях! — возмущался Алоис. — Мне даже кажется, она делает это нарочно, чтобы еще больше самоутвердиться. Думаю, твоя Эльза такого себе не позволяла.
— Нет, такого не припомню, — почти спокойно ответил Макс. Он хорошо изучил Алоиса, привык к его убийственной простоте. Но каждый раз к горлу подкатывал комок. Макс проглотил его и добавил: — Тут нельзя сравнивать: наши дети были совсем маленькие.
Алоис, Алоис, неужели ты настолько простодушен? Или бесчувственен? Или последние годы напрочь стерли у двуногих всякую чувствительность?
Нет, конечно же, нет — чувства остались: когда Алоис Вернер рассказывает о мимолетной измене жене или о студенческих потехах, его круглое, лицо светится, почти как от утренней чашки кофе.
Да при чем здесь студенческие потехи, если Алоис проявил свои чувства тем, что спас Максу жизнь? Правда, собственной жизнью он при этом не рисковал. Но ясно, что повозиться ему пришлось. И уже полтора года он умело прикрывает бывшего однокашника. А ведь в школе они не были особенно дружны. Конечно, истинной причиной интереса гауптштурмфюрера Алоиса Вернера к полуживому, обреченному еврею в полосатой одежде было желание найти подходящие уши, чтобы выговориться. И бывший соученик оказался как нельзя кстати: неглупый, внимательный, понимающий, много общих юношеских воспоминаний.
И — очень важно — он никому ничего не расскажет.
Могила!
И Макс старался — слушал и вникал, запоминал и сопереживал. Он даже вздыхал вместе с Алоисом, и осуждающе цокал языком, когда речь заходила о противностях Герты. Короче, стал живым вместилищем Алоисовых проблем.
Главное, что — живым. Так надо на это смотреть.
— Поначалу, я был даже доволен, когда Грета увлеклась национал-социализмом, — доверительно сообщил Алоис. — Это вполне в духе времени, и гораздо лучше, чем дурацкое равноправие женщин или защита бедных бездомных кошечек. Но это увлечение приняло у нее слишком уж крайние формы. Она уже не жена и не мать, а конспект выступлений Геббельса. Еще в тридцать седьмом она помогала своей еврейской подруге продать, а не бросить дом, и вывезти семейные драгоценности. А теперь вдруг вспомнила, что не принявшие ее реферат профессора были евреями и из-за них, якобы, вся ее жизнь пошла не туда. То есть открыто намекает, что если бы не та неудача, она, наверно, и не вышла бы за меня замуж. При этом она запросто объединяет меня с ними, с теми двумя евреями, и говорит: «Это вы, не понимающие чистую арийскую женщину!» Ну, как тебе это нравится?
— Не нравится, — послушно отвечал Макс.
— И самое страшное — напомнить ей, как она ненавидела «коричневых» еще каких-нибудь шесть-семь лет назад. Ну, скажи, как можно каждые пару лет менять курс и кидаться на что-то новое?
— Значит, теперь ты должен быть доволен: насколько я помню, курс фрау Герты на национал-социализм не меняется уже года четыре. К тому же, судя по мундиру, ты, в общем, с этим курсом согласен?
Алоис улыбнулся.
— Ты же знаешь, Крысенок, я не воюю с обстоятельствами, принимаю жизнь такой, какая есть. И тебе советую. Мой принцип: что есть, то и хорошо.
— Но жены этот принцип не касается?
— Ну, если можно что-нибудь улучшить, то почему бы и нет? По-моему, я достаточно долго терпел ее экстремальности. Вытаскивал ее из депрессий, вообще нянчился, как с маленькой. А Герта буквально с каждым днем становится все невыносимее. Видимо, в глубине души она понимает собственную ограниченность и изо всех сил доказывает себе, что это не так. Вот и старается меня унизить, поэтому и бросается в крайности. Но ничего, теперь у меня есть альтернатива.
— Луиза фон Ратнер?
— Да. Сегодня вечером состоится встреча, и все определится.
Макс аккуратно вытер розовое лицо и побрызгал одеколоном.
Алоис легко поднялся с кресла (он был толстоват, но очень силен), взял чашку, отхлебнул еще глоток и вручил ее Максу. Поправил мундир, надел фуражку и, не прощаясь, вышел.
Он не посмотрел на себя в зеркало, даже не провел по лицу рукой. Это был лучший способ показать, как он уверен в Максе — в его преданности и старании. Интересно, догадывается ли он, что все эти полтора года, с самого первого дня, с того дня, когда Макс впервые взял бритву в дрожащие руки, в глубине его души, в самой глубине сознания живет и не пропадает одна простая и невероятная мысль: резануть этой бритвой по толстой, ухоженной шее.
Но — кроме шуток — Алоис спас ему жизнь!
А в гибели семьи он не виновен.
Не виновен?
* * *
Дождливым апрельским вечером сорок третьего года парикмахер Максим Зингер сидел перед старым ребе Зисом. Ребе наверняка не исполнилось и семидесяти, но был он очень старым потому, что жить ему оставалось недолго, это было ясно.
— Как мне к нему относиться? — спросил Макс. — Как к одному из убийц или как к спасшему мне жизнь? Ему ведь пришлось повозиться, чтобы сделать из меня парикмахера, а меня, неблагодарного, иногда тянет резануть его бритвой по горлу. Если считать, что он …
— Перестань дурить! — перебил его ребе. — К чему эти слова? Если ты это сделаешь, тебе нужно будет сразу убить и себя, а рука может дрогнуть, и ты будешь обречен на страшные муки. Да и половина твоего барака сразу отправится на виселицу. Дело не в Вернере, дело в тебе. Ты должен тянуть, сколько сможешь. Мне недавно говорили, что где-то в Сибири русские разбили вермахт в очень большом сражении, и теперь они наступают, а наци бегут.
— Да, ребе, я тоже это слышал. По дороге в парикмахерскую я слышу работающее радио. Напрямую это не говорилось, но я понял, что русские уже наступают, и линия фронта движется в нашу сторону.
— Тем более, ты должен стараться выжить, вот и все. Ты еще молодой. Знаешь, какой сегодня праздник?
— Праздник?
— Да, праздник. Сегодня Песах.
— А откуда Вы знаете, какое сегодня число?
— Знаю, — вздохнул ребе Зис, и добавил: — Египтяне тоже хотели нас уничтожить. Но мы, с Божьей помощью, спаслись тогда, спасемся и теперь.
— Тогда все было иначе, — возразил Макс.
— Каждый должен стараться выжить, как может! — повторил ребе. — Тогда и с неба придет спасение. Милостивый Господь отомстит за нашу кровь, уничтожит всех злодеев.
«К чему эти слова?» — подумал Макс.
И тут же вспомнил, как еще полгода назад читал запомнившиеся с детства строчки псалмов, прося Господа только об одном — чтобы все поскорее кончилось. Что у него тогда было — просто простуда, грипп, ангина? А может, воспаление легких? В холодном ноябре он обливался потом, руки дрожали, носоглотка распухла, голова не соображала. Его постоянно тянуло на рвоту, хотя рвать было нечем. И все же он продолжал пилить дрова и не мог, никак не мог заставить себя бросить пилу и побежать в лес, чтобы получить в спину несколько пуль. Может, в глубине души он все же надеялся, что есть кто-то, кто слышит его молитву, и совершит чудо?
Впрочем, чудом было уже то, что за два дня охранники не обратили внимания на его болезнь.
Это случилось только на третий день.
На вечернем пересчете, при возвращении в лагерь, один из солдат охраны заметил его жар и махнул автоматом: «Выходи!»
Макс сделал два шага в сторону и стоял, глядя перед собой, пока остальные «лесорубы», запев песню о великом фюрере, не двинулись по направлению к бараку. Все смотрели под ноги или в затылок предыдущему. Никто не посмел поднять глаз.
Солдат толкнул Макса в спину: «Вперед.»
Макс понял, что это — конец. Туман в голове сразу рассеялся, он теперь ясно видел все вокруг и даже почувствовал голод. Или это был страх?
Солдат (явно из русских коллаборационистов) его не подгонял, и Макс шел не спеша. Он знал, что больных не расстреливают открыто, а уводят на заднюю площадку, за бараки, как будто бы в госпиталь.
Как будто не ясно, куда.
И вдруг он увидел Вернера. Это был он, ни капельки не изменившийся Алоис Вернер. Метрах в двадцати, ближе к административному корпусу, он шел к уже тарахтящей машине.
— Алоис! — крикнул Макс.
Получилось совсем не громко.
— Молчать! — крикнул сзади солдат. Но Алоис уже повернулся и оглядывался по сторонам.
— Это — я, Крысенок! — успел крикнуть Макс и, получив удар автоматом в спину, упал.
Охранник пнул его ногой и, повернувшись, Макс увидел наведенный на него ствол.
— Поднимайся, быстро!
— Не стрелять! — услышал Макс, и еще раз: — Не стрелять!
И вот рядом с растерянным солдатом появилась знакомая круглая рожа в офицерской фуражке.
— Крысенок, это — ты?! Он же тебя чуть не убил!! Ну-ка, помоги ему подняться! — приказал он солдату.
Солдат легко поставил Макса на ноги.
— Ну и дела! — восклицал Алоис. — Какой же ты дохлый!
— А ты — толстый, — сказал Макс.
Автомобиль просигналил.
— Я вижу, ты болен, — сказал Алоис. — А я должен бежать, кроме шуток. Но мы еще поговорим. Не бойся, я тебе помогу. — Он повернулся к солдату. — Отведи его в госпиталь. Этот еврей нужен великой Германии.
В госпитале Макс не получил абсолютно никакого лечения, зато получил еду, и очень быстро выздоровел: проглотив тарелку супа с настоящим хлебом, он уснул, и проспал почти сутки; проснувшись, он опять поел и уснул.
А проснувшись на третий день, почувствовал, что здоров.
* * *
Несмотря на разницу положений, Алоис хвастался так же, как когда-то в школе.
— Все, кроме людей, что проходит через лагерные ворота, требует соответствующей регистрации и моей личной подписи. Все — от килограммов серебра и золота до мельчайшего шнурка! Все зарплаты, платежи, расходы на содержание вас и охраны. Все учтено, пронумеровано и занесено в один из гроссбухов. Образцовый немецкий порядок!
Макс только кивал. Изображая улыбку, он прекрасно понимал, о каких шнурках говорит старый школьный товарищ. Но Тюфяк так широко улыбался! И главное — он Макса спас! Просто, в самую последнюю минуту вытащил с того света. Запросто мог «не узнать», пожать плечами и отвернуться. Неужели его не компрометирует общение с недочеловеком? Конечно, у него здесь важная должность, и все же.
— Ты когда последний раз брился? — спросил вдруг Алоис.
— На дезинфекции, неделю назад.
— Брился сам?
— Нет, нас бреют парикмахеры.
— А теперь ты станешь парикмахером, это будет твоя новая специальность. Здесь она — самая надежная. Кроме шуток. Найди себе учителя, и учись. Я все устрою. Только постарайся как следует. Потренируешься на своих евреях, а потом начнешь брить нас — охрану, служащих. И главное — будешь брить меня. Вот мы и поболтаем в свое удовольствие, вспомним молодость.
Макс обратился к маленькому, лысому Симону Левицкому. У Симона в Варшаве был парикмахерский салон.
— Понимаю, как тебе будет противно меня учить, — сказал Макс, стараясь глядеть Симону в глаза. — Но это, все-таки, лучше, чем пилить бревна.
— Конечно, — вздохнул Симон, — из моего хедера не вышло ни одного гауптштурмфюрера. — Он помолчал и вдруг улыбнулся. — А на сколько дней мы сможем растянуть нашу учебу?
К административному корпусу была достроена небольшая комнатка с отдельным входом: «Парикмахерская».
Макс старался как следует.
Через месяц он уже брил достаточно сносно, а незадолго до Рождества первый раз побрил и постриг солдата охраны.
После этого и Тюфяк подставил ему свою румяную морду.
Макс старался как следует.
— Не волнуйся, — успокаивал Алоис. — И не спеши, успеешь.
Соседи по бараку смотрели теперь на Макса с едва скрываемой завистью. Даже знавшие его давно, по предыдущим «зонам отдыха», даже стоявшие с ним в одном строю, из которого офицер выдергивал случайно «понравившихся» — на расстрел.
4.
Одноклассники не виделись больше семнадцати лет — со дня окончания школы.
Макс немного рассказал о себе.
В тридцать третьем он окончил Берлинский университет, скоро стал работать в бюро проектирования электромоторов. Там познакомился с будущей женой.
— Она была красива? — спросил Алоис.
— Очень. Она была частью меня, — сказал Макс, и добавил: — Но это уже не важно.
Макс и Эльза долго не верили происходившему. Видели, и не верили своим глазам.
В тридцать шестом их обоих понизили в должности, а тридцать девятом уволили. Было ясно, что надо уезжать, но они все откладывали.
В январе сорокового Эльза родила второго ребенка, кормила.
Родители Макса с младшими сестрами и братом еще в тридцать шестом уехали в Америку. Тогда это было возможно. Ему тоже обещали американскую визу, но ничего не получилось.
Не получилось и с визами в Англию.
А потом бежать было уже поздно.
В сентябре сорок первого они все же попытались уехать, купив билеты на поезд, отправлявшийся в Цюрих. Перед границей бегали из вагона в вагон, но их легко поймали.
Макса сразу вывели на перрон и затолкали в грузовик, где уже сидели несколько таких же врагов рейха, и повезли прямиком в концлагерь.
Год спустя, один из встреченных в лагере родственников рассказал, что успел поговорить с Эльзой перед ее отправкой с группой евреев в Белоруссию. При аресте Эльза видела на перроне нескольких монашек, и считала, что детей забрали они.
А весь «белорусский» эшелон был расстрелян по дороге.
Макс успел побывать в двух лагерях, и вот уже больше года — здесь.
— И я больше года! — обрадовался Тюфяк. — А до этого был бухгалтером на военном заводе. А еще раньше — в большом армейском гараже.
С Максом он держался на равных. Угощал его, то булочкой, то яблоком. Всегда оставлял полчашки кофе. Принес бывшему соученику свой старый свитер, почти новые ботинки и шерстяные носки.
Макс Зингер, по кличке Крысенок, не сразу решился назвать гауптштурмфюрера Алоиса Вернера по-школьному — Тюфяк.
Тот, конечно, обращался к нему только по кличке, и Макс чувствовал, что нужно навести симметрию. Но сказать «Тюфяк» в первый раз надо было легко, невзначай.
Он сделал это после рассказа о том, как молодой бухгалтер гаража, пытаясь успокоить уволенную секретаршу и ни о чем другом даже не помышляя, почти насильно затащил ее в небольшой пригородный ресторанчик пообедать, потом поводил домой, ну, и …
— Ну, Тюфяк, ты даешь! — восхитился парикмахер, продолжая работать бритвой.
Видимое равновесие было восстановлено.
Макс понимал, что бывший соученик делает для него столько, сколько считает возможным, а просить о большем — только отягощать отношения.
Сложнее всего дело обстояло с информацией. Так, например, Тюфяк ответил каменным молчанием на вопрос о последних успехах германской армии. Чуть изменив вопрос, Макс повторил его через несколько дней. Вновь не услышав ответа, он понял, что эту тему лучше не затрагивать.
В остальном, общение протекало очень мило. Если Алоис не спешил, процесс бритья мог затянуться чуть ли не на час.
Они вспоминали двадцатые годы, учителей, общих знакомых.
Их диалоги вполне могли бы сойти за беседу парикмахера и клиента в обычной парикмахерской, а иногда и за болтовню старых школьных друзей в нешумной пивной.
* * *
Однажды под утро Макса разбудил охранник. Он вскочил, стал «смирно» и громко назвал свой номер.
Солдат посветил фонариком в бумажку и сказал: «Отлично! Одевайся и иди со мной.»
Небо только-только начало светлеть, и Макс был уверен, что уже не успеет увидеть солнца. Как он ни старался, не мог придумать ни одной сколько-нибудь реальной причины своего вывода из барака в такой ранний час, кроме казни.
Может, Тюфяк с кем-то там поссорился, и его, Макса, сейчас пристрелят — в качестве мести, или предупреждения?
Охранник привел Макса к парикмахерской.
— Открывай!
— По правилам, перед работой я должен принять душ и переодеться, — сказал Макс.
Охранник покосился не него.
— Вши есть?
— Никогда нельзя сказать наверняка, — пожал плечами Макс.
— Открывай.
Макс достал из щели ключ, отпер дверь и включил свет.
Охранник плюхнулся в кресло.
— Побрить и постричь!
— Может быть, сначала постричь доблестного солдата великой Германии, а потом побрить? — пролепетал Макс. — Для бритья должна нагреться вода.
— Делай то, что сказано. Я не спешу.
Вскоре раздался рев моторов, и в лагерные ворота въехали шесть грузовиков.
Дальнейшее Макс не видел, но хорошо слышал и отлично себе представлял.
Солдаты выпрыгнули из грузовиков, заключенных криками и ударами выгнали на необычно раннюю утреннюю перекличку, окружили, разделили на группы и повели из лагеря к лесу.
Временами слышались хлопки выстрелов, а минут через двадцать раздались автоматные очереди.
— Холодно. Закрой окно, — приказал солдат.
Не в силах остановить дрожь в руках, Макс все взбивал и взбивал пену и, не решаясь взять бритву, долго намыливал почти гладкие, совсем еще не заросшие щетиной щеки.
Вскоре постриженный и побритый солдат молча поднялся и ушел, оставив Макса в парикмахерской.
С небольшими перерывами стрельба в лесу продолжалась больше двух часов. Она еще не стихла, когда явился Алоис со своей обычной чашкой кофе. Он был почти такой же, как всегда, но улыбался гораздо меньше.
Или Максу только так показалось?
Не спросив, как дела, Тюфяк молча передал ему начатую чашку и задрал кверху подбородок.
Автоматные очереди прекратились, доносились только одиночные выстрелы.
«Добивают.» — понял Макс.
Процедура бритья прошла в полной тишине.
Только когда гауптштурмфюрер поднялся и, слегка кивнув, направился к выходу, Макс все же заставил себя открыть рот.
— Ты опять спас мне жизнь, — с трудом промямлил он.
Вернер только пожал плечами.
— Чепуха.
В тот день было убито около трех тысяч человек — каждый четвертый заключенный лагеря.
Несколько дней оставшиеся в живых молча оплакивали погибших, со страхом прислушиваясь к каждому долетавшему со двора звуку, боясь каждой следующей минуты, боясь завтрашнего дня, пытаясь по разным косвенным признакам угадать дальнейшие намерения властей и наслаждаясь простором освободившегося на полках места.
Но скоро все было снова уплотнено, а четыре опустевших барака отданы под склады: три — под лес и один — под одежду.
Макс никак не мог отделаться от мысли, что Тюфяк, как никто другой, причастен к учету материальных ценностей, ради сохранения которых, возможно, и было «сокращено» число заключенных.
Но он опять спас Максу жизнь.
5.
После двух холодных недель в сентябре сорок четвертого вдруг резко потеплело. Будто весной, светло-зеленая трава выглядывала из-под казавшейся мертвой земли.
Закрывая парикмахерскую и при этом поглядывая на висящие на кирпичной стене часы, Макс долго возился с замком. Он всегда старался угадать момент — пройти мимо административного корпуса в те минуты, когда по радио передавали новости.
Из раздававшихся из окон победоносных речей он пытался понять, насколько продвинулась Красная армия и что происходит в Варшаве. Ходили упорные слухи о начавшемся там восстании и о том, что поляки захватили почти весь город и у Германии не хватает сил воевать и против них, и против наступающих русских.
Говорили, что и американцы с англичанами, почувствовав слабость вермахта, уже начали воевать в Италии и со стороны Атлантики.
Макс еще раз попытался выяснить что-то у Тюфяка, но, как и раньше, наткнулся на глухую стену молчания.
Даже из радио административного корпуса уже больше месяца не удавалось ему услышать хоть что-то конкретное — окна не всегда были открыты и, даже если радио работало, слышались только музыка и пропаганда.
Он снова и снова задерживался возле двери парикмахерской, подметая вокруг, до блеска вымывая крыльцо или вынося специально созданный мусор.
Такие ухищрения приводили к опозданию на раздачу, и Максу случалось, остаться без похлебки, или даже без хлеба.
Но это была плата за надежду. Да и Тюфяк немного подкармливал.
* * *
Проходя под высокими открытыми окнами, Макс привычно чуть замедлил шаг и прислушался.
То, что он услышал в этот полдень, потрясло его так, что, забыв о запрете, он остановился.
Просто стоял, и не мог двигаться дальше.
Бравурным голосом диктор вещал о большой победе, одержанной доблестной германской армией во Франции над англо-американскими частями, не сумевшими прорвать линию обороны Зигфрида.
Оказывается, Америка и Англия по-настоящему воюют с Германией! Воюют и побеждают, если заняли уже почти всю Францию!
Дальше говорилось о том, что русским никогда не перейти Вислу. Мы, немцы, ни за что не пропустим коммунистов в Европу!
Значит, Красная армия действительно уже у самой Варшавы!
Макс смотрел на пробившиеся из-под земли островки зеленой травы и не верил своим ушам. Он боялся радоваться, не позволял себе думать о возможном освобождении.
И тут, будто по заказу, послышался гул, и в прозрачное осеннее пространство над лагерем ворвались шесть самолетов с красными звездами на крыльях. Они летели с востока на запад, на малой высоте, ровным строем — три и три.
Русские самолеты появлялись над лагерем и раньше, но не больше, чем по два, и никогда они не летели так низко, будто специально желая себя показать.
Максу захотелось, чтобы они сбросили бомбу, много бомб! Или хотя бы дали автоматную очередь. В этот момент он был готов погибнуть, но чтобы и наци почувствовали запах смерти.
Самолеты промелькнули за несколько секунд, и Макс вдруг понял, что уже, наверно, полминуты стоит на месте, посреди двора, что было строжайше запрещено.
Он опустил голову, пошел вперед и, только пройдя несколько шагов, почувствовал в своих глазах слезы.
Он знал, что надеяться нельзя, вообще нельзя думать о будущем. Нужно жить только сегодняшним днем, только простыми вещами: поесть, поспать, сходить в туалет, лишний раз не попасться на глаза надзирателю, не помнить и не мечтать. Иначе не выжить.
Но непослушные мысли сами бежали вперед.
Неужели русские захватят всю Польшу?
Если за год они дошли от Сибири почти до Вислы, им не составит труда пройти и дальше!
И тогда уцелевшие евреи смогут опять свободно ходить по улицам, как десять лет назад?
Невероятно!
Только бы русские не остановились, только бы не договорились с наци о перемирии!
Конечно, он, Максим Зингер, никакой свободы не увидит. При отступлении все заключенные могут быть убиты — наци успеют это запросто. Но, зная, что им тоже конец, наверно, и умирать будет не так страшно.
Только бы русские не споткнулись, только бы добили их до конца, всех до одного!
Хотя ясно, что добить всех не получится. Всех солдат не расстреляют, а большинство офицерья наверняка уже приготовили себе новенькие паспорта. В последний момент они переоденутся в брюки и пиджаки, а русские не станут слишком тщательно выискивать, кто есть кто. Наоборот, будут искать старых лидеров, чтобы делать из них новых, готовых служить новой власти.
А что себе думает Тюфяк?
Он, конечно, совсем не так прост, как представляется, и наверняка готовится к перевоплощению. Ясно, что, когда придет время исчезать, гауптштурмфюреру будет не до школьных воспоминаний, и не до дружеских откровений о семейной жизни. Еврей-падре станет не нужен и отправится со всеми к оврагу. Да овраг и не понадобится: запрут людей в бараки и подожгут. Или отравы в суп подмешают.
И все же Максу казалось, что, раз у него есть Алоис Вернер, значит, есть какой-то шанс. Хотя здравый смысл говорил, что офицер вермахта наверняка не будет рад лишнему свидетелю. Неужели в самый последний момент, когда начнутся акции уничтожения, Тюфяк не поможет ему убежать?
Просто убежать!
А зачем?
Был Крысенок — и нет. Зачем ему помогать?
Для того, чтобы потом, когда все кончится, посидеть вместе в пивной, да посмеяться о том, как Макс Зингер приобрел специальность парикмахера, да вспомнить бритье по утрам, с обязательной чашкой кофе? Или продолжить традиционные жалобы на несносную фрау Герту?
А сможет ли он, Макс, как не в чем не бывало, пить пиво с бывшим гауптштурмфюрером Алоисом Вернером?
Или прятать его от русских?
А может, русские остановятся на Висле, договорятся с немцами, как это было пять лет назад, и те оставят им восточную часть Польши?
В самом деле, зачем русским продолжать войну, зачем им нужны лишние жертвы?
А зачем лишние жертвы нужны были немцам? Зачем они гибли, захватывая Европу, и еще влезли в непролазную Россию? Даже если бы у них получилось, и они бы победили и удержались — неужели главенствующее положение в Европе стоит миллионов жизней? Или они пожертвовали этими миллионами только для того, чтобы убить всех евреев?
Но евреев еще много в Америке. И даже он, Макс, еще жив.
Эльзы, конечно, уже нет. (Даже если она и не была убита, то ни за что не выдержала бы пять лет лагерей). А дети? Возможно ли еще найти их, да и живы ли они?
Он, Макс, пережил и Эльзу, и Альберта и Эрику. Пережил и физически и в душе. Казалось, смирился с тем что остался один.
А теперь он вдруг надеется — да, он надеется! — дожить до освобождения. И даже, может быть, найти детей.
В любом случае, с детьми или без — уехать куда подальше! К своим, в Америку, или … да куда угодно!
Но в Германии он не останется, ни за что.