ВЗГЛЯД ЧАСТНОГО ЧЕЛОВЕКА
Анатолий Найман
Нас сделали обученными. Нас сделали распропагандированными. Нас сделали зомбированными. Сколько помню себя, терпеть не мог ощущение моего «я» как частицы какого-то «мы»: я есть я и больше никто. А сейчас пишу «нас»: я один из обученной, распропагандированной, зомбированной массы. Это не политическое заявление, политика тут в десятую очередь. Я говорю о том, что называется частной жизнью, собственной – каждого, уникальной.
Мы обучены условиям жизни. Которые выработаны и поддерживаются сложившимся миропорядком. Не только условиям, которые задал Творец, а и той их части, которую учредило человечество, мы с вами. Как в них войти, как соблюдать, как добиться в них привилегий или хотя бы избежать невзгод. Главное же, обучены тому, что исполнение этих условий и есть жизнь. Наша обученность того же рода, что была запись в моем военном билете – «рядовой необученный». Сейчас я рядовой обученный.
Мы распропагандированы считать, что это мироустройство и его условия хороши. Дефекты есть, случаются даже катастрофы, присутствует элемент трагедии, но процент этого мал по сравнению с тем, как хорошо все в целом.
Наконец, мы зомбированы идеей, преподносящейся как очевидность, что выбора у нас нет, ни о какой другой и думать нечего, а этой надо быть всячески довольными и ее никак не менять, а только укреплять.
Главную роль в этом совокупном процессе, которому мы подвергнуты, играет речь. Меня никогда не устраивали средства массовой информации. Не в том плане, что они неразъединимо переплетены с дезинформацией, а в том, что навязывают в качестве самого понятия информации лишь одну, плоскую ее сторону. Я не могу отвязаться от чувства, что то, что сообщают телевизор, радио и газеты, это никакое не общение со мной и никакая даже не речь, а специальный продукт человеческой биосреды – имитирующий говорение, разговор и как итог информацию. Между тем, информационная функция речи, хотя и первая по употребительности, но вовсе не единственная, а по степени воздействия сплошь и рядом из последних. Мы по опыту знаем, как часто она опровергает говоримое: нам говорят, но по множеству признаков, явных и едва уловимых, мы не сомневаемся, что врут. Или ловим себя на том, что в одно ухо входит, в другое выходит. В американских университетах больше всего ценится такое качество преподавателя, как персоналити, личностность. О том, что сообщается, можно прочесть в учебниках – проникают в сознание слова лектора, чья персоналити захватывает нас, вызывает необсуждаемое доверие.
Если, уединившись и какое-то время пожив в отрыве от других, в первую очередь, от кажущегося неизбежным вмешательства цивилизации, найти подходящую минуту и задуматься, что в нашей жизни самое дорогое, необъяснимо притягательное, притом до незамечаемости органичное, то мы обнаружим (я, во всяком случае, обнаруживаю,) что это – два что-то говорящих друг другу человека. Любых. Не сам «разговор», а тот факт, что оба говорят, слышат, что-то с каждым из них от этого происходит, этого могло бы не быть, вероятность была ничтожна. В сумме – нечто, граничащее с ощущением чуда.
Редко когда речь равна тому, что ею сообщается: она или меньше, или больше. Еврей Шейлок произносит со сцены свой знаменитый монолог: «Если нас уколоть – разве у нас не идет кровь? Если нас пощекотать – разве мы не смеемся? Если нас отравить – разве мы не умираем?» Шекспир нашел простые слова сочувствия к оскорбленному. Но их гениальность простирается много дальше. Для нееврея, слушающего их из зала, они могут прозвучать и в противоположном направлении: «Если нас уколоть – разве у нас не идет кровь, как у евреев? Если нас пощекотать – разве мы не смеемся, как они? Если нас отравить – разве мы не умираем?»
Внушаемая нам первостепенная важность речи исключительно информационной приводит к сильнейшим перекосам в миропонимании. Мы хотим верить в загробную жизнь, но что-то в нас восстает против благих безответственных разговоров о ней как конкретной реальности. О том, как мы можем войти там в райские обители, встретиться с близкими, понять непонятое здесь, предстать перед Б-гом. Пусть все это так, но нашим нынешним, земным сознанием знать, в каких это осуществится образах, как будет «выглядеть» для будущего, тамошнего зрения, нам не дано. Если что и открывается редким избранникам, подвижникам, святым, это открывается им. Если они хотят передать свои озарения нам, то приспосабливаются к нашему пониманию, переводят на наш язык. Когда же мы начинаем воображать содержание их слов непосредственно, тем более пересказывать, то это главнейшее звено – перевод их видений в доступные нам представления – автоматически пропадает: только им, избранникам, присуще право на этот перевод.
Меня неотступно занимает явление этого перескока с языка, так сказать, «высших сфер», на котором выражают себя озарения, на наш. Не надо думать, что язык высших сфер это всего лишь условная фигура человеческой речи. Слушая музыку, мы отдаем себе отчет в том, что она нам что-то сообщает на своем, непереводимом в слова, языке. Думаю, что и метафору «музыка сфер» люди не придумали просто для красоты, а пытаются передать ею природу феномена. Речь не сводится всецело к передаче какого-то содержания – от простейших желаний до отвлеченных знаний. Говорящий что угодно другому человеку и этот, слушающий его, приобщаются области речи как таковой. Бесцельной. Приближающейся к той, оттуда, и сопоставимой с ней.
Многие годы я был близок к человеку моложе меня, высокоодаренному, проницательного ума, больших глубоких знаний, тончайшего чутья. Каждое из этих качеств привлекало к нему, но я получал настоящее наслаждение, когда он говорил. Все равно, дельное или обыденное, правильное или сомнительное, был я с ним согласен или нет. Он умер, но я помню, что и когда он был совсем молод, и ближе к 50-ти, я слушал и чувствовал и думал: как это прекрасно. Человечество – и мироздание в целом – ни на что лучшее не способны. Рискну допустить, что в грамматичес-ки простейшем предложении «и сказал Б-г», СКАЗАЛ было важнее СКАЗАННОГО. И остается посейчас.
«ЕВРЕЙСКОЕ СЛОВО», №10(659), 2014 г.