Невосполнимо: о Григории Горине – человеке и писателе
15 июня 2000 года ушел из жизни писатель Григорий Горин
У читателя, когда он попадает во власть книги, безотчетно складывается впечатление о ее авторе. Пусть расплывчатое, изменчивое, но все же не лишенное некоторой определенности, и если читатель этот встретится с автором, то в первый момент почувствует: да, это он. Или: странно, что этот человек написал такую (хорошую или плохую) книгу.
Переоценивать подобное впечатление вряд ли стоит. Но и отмахиваться от него не надо. Даже коль оно, не отличаясь прочностью, сойдет на нет.
Григорий Горин писал рассказы и сценарии, пьесы и мемуары. Писал смешно о серьезном и серьезно о смешном. Писал в соавторстве и один. Работал дома и в репетиционном зале, где главенствует голос режиссера, в кинопавильоне, где властвует оператор. Уединение было для него так же естественно, как и актерская колгота. Он прислушивался к режиссеру и не отмахивался от замечаний исполнителя второстепенной роли. Текст для опубликования был ему не менее важен, чем монолог для эстрады, театральная премьера иной раз не уступала по значению рассказу для газеты.
Во всем, что он создавал, что выходило из-под его пера (позже из компьютера — этого предмета позднего увлечения), неизменно присутствовал человек с очень определенным характером, с неизменными внутренними законами, с твердыми правилами, установленными для своей жизни и своей работы. Он всегда узнаваем. Его образ, исподволь вырисовывающийся из созданного им, всякий раз получал подтверждение в дальнейшем творчестве и — что не менее показательно — в повседневной жизни.
Даже досрочную свою кончину он словно предсказал репликой, брошенной бароном Мюнхгаузеном в ответ на расхожее утверждение, что юмор продлевает жизнь: «Тем, кто смеется, — продлевает. А тем, кто острит, — укорачивает».
Человек по натуре независимый, Горин признавал высшую власть этических законов и норм. Начавший в советские еще годы и безвременно ушедший в постсоветские, он ни разу не изменил себе, не поступился своим именем, своим отношением к людям, не нарушил собственные правила личного и общественного поведения.
Ни в многотрудной литературной работе, ни в отношениях с людьми, сперва начинающий автор, потом «любимец публики», он не допустил ни одного ложного шага…
Перечитав начальные абзацы своих заметок, я побоялся, что они звучат излишне апологетически и, хотя писались от чистого сердца, способны вызвать недоверие, скепсис, кому-то покажутся голословными. Ни то, ни другое, ни третье, естественно, не входит в мои планы. А невольную декларативность зачина постараюсь снять убедительными примерами, мнением других людей, разносторонне знавших Григория Горина.
Придирчиво перелистывая страницы его литературной биографии, я заставил себя вспомнить единственный случай, когда выразил ему свои претензии.
Телевизионная передача «Белый попугай», задуманная его другом, талантливым и обаятельным Юрием Никулиным, с какого-то момента стала пробуксовывать, количество анекдотов вело к снижению их уровня.
Стараясь не задеть Гришиного самолюбия, помня, что он никогда не подвергался критике, я осторожно повел разговор о «Белом попугае». Он насторожился. Но, быстро смекнув, в чем дело, кивнул: «Конечно, конечно, ты не первый, кто это заметил…»
Первым я был, когда напечатал рецензию на сборник его ранних рассказов об абсурдах обыденной жизни — «Хочу харчо!».
Мне думалось, для молодого автора «новомирская» рецензия если и не событие, то все-таки праздник. Горин же отнесся к ней спокойно. Он не страдал тщеславием и суетностью, распространенными в писательском мире. Кроме того, рецензия не давала представления о возможностях начинающего сатирика, не предвидела будущих его творений. А жаль. Такие рассказы, как, например, «Чем открывается пиво», сулили многое.
Как раз к этому времени — начало семидесятых — Горин распрощался со «Скорой помощью», на которой работал после Первого мединститута, и вошел в сонм «свободных художников», отстаивая «свободу» так, как ее понимал. А понимал верно.
Более-менее тогда же — мы обитали в переделкинском Доме творчества — Гриша показал мне новенькие водительские права. В них значилась фамилия «Горин», и он растолковал: теперь гаишникам не надо мучиться, произнося еврейскую фамилию.
Позже я слышал, что друзья расшифровывают псевдоним, переведенный в ранг фамилии, вполне законченной фразой: «Гриша Офштейн Решил Изменить Национальность».
Разумеется, ни о чем подобном он не помышлял. Аркадий Арканов вспоминает, как редактор детской программы призналась, что не смеет произнести «Штейнбок» и «Офштейн» (Штейнбок — фамилия Арканова).
Так родились две новые, быстро стяжавшие популярность фамилии.
А когда Гриша выразил мимолетное сострадание к гаишникам, он тоже не кривил душой. Сострадание присутствовало в его отношении к людям.
Что до изменения национальности, то смею уверить: Горин об этом не помышлял, несмотря на разгул антисемитизма, возведенного в ранг государственной политики. Утверждаю, основываясь на наших разговорах, а также его произведениях. Оставаясь евреем, он чувствовал свою органическую причастность к русской и мировой культуре. Иными словами, к великой силе, исключавшей любое мракобесие, в том числе ксенофобию.
Инициатива соавторского альянса принадлежала Аркадию Арканову, тоже дипломированному медику, тоже обретавшему себя в литературе. Возрастное преимущество Арканова (он семью годами старше) нивелировалось замедленностью литературного старта. Арканов словно бы ждал напарника и радушно принял рекомендованного ему студента того же мединститута.
«Я открыл дверь (мы жили в коммунальной квартире). Стоял Гриша, высокого роста, такой очень активный, пышущий здоровьем, энергией. Он был в плаще, и на нем была (мне показалось это очень смешным) зеленая шляпа. «Я — Гриша. Мне двадцать два года», — сказал он. И потом эта фраза стала очень популярной. Когда Гриша чего-то не понимал, он говорил: «В чем дело? Мне двадцать два года. Я ничего не понимаю». И все вокруг повторяли: “Гриша. Ему двадцать два года. Он ничего не понимает”».
Позволю себе предположить, что он понимал не меньше веселившихся. Но может быть, иначе. Это «иначе» еще скажется.
Судя по первым рассказам, по пьесам, написанным совместно с А. Аркановым (наиболее примечательная из них — «Свадьба на всю Европу»), начинающие сатирики понимали больше и глубже многих признанных писателей. И мера понимания росла. Соответственно росло индивидуальное восприятие сущего. Зачастую это усложняет соавторство. Даже если его составляют такие внутренне деликатные и родственные натуры, как Арканов и Горин.
Но деликатность деликатностью, а творческая индивидуальность индивидуальностью. «Авторский развод», признается Арканов, дался ему нелегко. Можно не сомневаться, Горину тоже.
Однако дружба, трепетно оберегаемая обоими, пережила и развод. Соавторство распадается именно тогда, когда каждый созревает для более сложных задач. Чем они сложнее, тем, казалось бы, необходимее альянс. Однако законы формальной логики здесь не действуют.
Вряд ли Горин представлял себе свое дальнейшее творчество. Но потребность отдаться ему в одиночестве была властнее каких-либо рациональных соображений.
В литературе, искусстве далеко не все поддается чисто деловому, практическому истолкованию. Например, отношения драматурга и актера, даже если они единомышленники, редко ведут к дружбе. А между тем в близком окружении Горина преобладают, пожалуй, актеры. Они видели в нем не просто сочинителя монологов, кои предстоит произносить с подмостков, но человека, озабоченного их судьбами. Безотносительно к тому, кто из них уже добился славы, а кто остался на вторых, третьих ролях. Более того, его нередко привлекали именно оставшиеся. Он пишет и переписывает для них роли в надежде на успех. Даже такие знаменитые ныне артисты, как, скажем, Александр Абдулов, прямо говорят о том, скольким обязаны Горину, имея в виду и конкретный сценический текст, и человеческое отношение. То есть именно то, что чаще всего игнорируют драматурги. Им, видите ли, не до того.
Прославленная Инна Чурикова признается в чувстве родства, какое испытывала к Горину:
«Когда я вижу его лицо, я думаю — он мне всегда сказал бы правду. Он очень искренний человек, и когда о ком-то говорил, то всегда — то, что думал».
Прямо заметим: нечастое это свойство — говорить то, что думаешь. Еще более редкий вариант — сберечь при этом добрые отношения с человеком, которому выложил правду. Особенно если тот уже избалован аплодисментами, успехом.
Но он не мог и не пытался иначе. Искусством подлаживания, коему нас учили годами, десятилетиями, он так и не овладел, ни начиная свой путь в литературе, на эстраде, в театре, ни стяжав славу корифея.
Собственно, к славе он относился по-чеховски, со свойственной ему застенчивостью.
Это внутреннее родство с доктором Чеховым, оставившим медицину ради литературы, подмечено не мной одним. О нем так или иначе говорят многие, вспоминая Григория Горина. Самая длительная, испытанная временем дружба (три десятилетия) связывала его с Игорем Квашой.
Я тоже знаю Квашу многие годы, но в гораздо меньшей степени. Однако достаточно, чтобы доверять его оценкам. Даже если они не во всем совпадают с уже установившимся мнением.
«Когда речь идет о Грише, очень часто говорят, что он солнечный человек. Да, солнечный. Но это только первое впечатление. Мне так кажется, насколько я его знал. На самом деле он был очень грустным человеком и, более того, даже до некоторой степени пессимистично настроенным. В последние годы, когда мы говорили о политике, о жизни, его мучили мрачные опасения. И вообще легкость и веселость совсем не главные его черты. Хотя для других он действительно таким был. В Грише очень сильно жило желание сделать другому хорошо, помочь, поддержать в данную минуту, если тебе плохо».
Игорь Кваша, видимо, прав. А мои впечатления, не скрепленные такой дружбой, все-таки оставались недостаточными. Впрочем, о своих я еще скажу.
Однако прежде сошлюсь на мнение Марка Захарова, режиссера, возглавлявшего «Ленком» — театр, своей популярностью во многом обязанный Григорию Горину.
Уже по самому положению такой режиссер вынужден в той или иной мере быть диктатором. М. Захаров, избегая этого слова, не отказывается от своего предназначения, оправдывая его, в частности, необходимостью для драматурга какого-то оппонента, какого-то противодействия его замыслу. Он признает, что его взаимоотношения с Гориным не всегда носили идеальный, ровный, спокойный и размеренный характер. Не отрицает возникавшего взаимного недовольства, упреков, несовпадения настроений…
И при всем том: «Григорий Горин был особенным человеком в моей жизни. Он мог предостеречь, предупредить, сказать, что это, по его мнению, у меня получилось слабо, это недостойно моего режиссерского имени, с этим лучше не связываться, этого не стоит говорить, а этого — делать на сцене. Он был для меня тем человеком, который имел право дать квалифицированный совет, причем достаточно безапелляционный и иногда в резкой форме».
Обращаясь к горинской драматургии, М. Захаров признает Горина «Человеком Театра». «Он мыслил не как драматург, но изначально как режиссер, понимая и зная театр изнутри».
Я не собираюсь анализировать взаимоотношения М. Захарова и Г. Горина. Думаю, что судить о них надо по осязаемым результатам. Имею в виду успех горинских пьес, поставленных Марком Захаровым на сцене «Ленкома». Самый, на мой взгляд, блистательный — «Поминальная молитва» по мотивам Шолом-Алейхема. Особенно когда в роли Тевье выступал Евгений Леонов — не только выдающийся актер, но и близкий друг Горина. Об этом я пишу с его слов.
Еще одно свидетельство Гришиного отношения к друзьям и единомышленникам — стремление всех территориально сблизить.
Так, по его инициативе Марк Захаров и Александр Ширвиндт поселились в дачном кооперативе в Красновидове, где мы с Гришей обитали с первых дней.
Попутно замечу: сам Горин оказался обладателем куда менее комфортабельного жилья, нежели приглашенные им новоселы.
Практически он имел возможность перебраться в новый дом, гораздо более удобный для жизни и работы. Но что-то его удерживало, сковывало, когда надо было позаботиться о себе.
Одно время он значился заместителем председателя правления кооператива. Однако вскоре подал в отставку, убедившись, что пост этот требует качеств, каких у него нет и он не хотел, чтобы были.
Это я услышал от него, когда мы с ним и с Патриком по обыкновению гуляли вдоль берега Истры.
Вообще Красновидово открыло многие незаурядные человеческие достоинства Гриши. Его трогательную заботу о Любе, постоянное стремление облегчить ее существование, сделать жилье удобным, уютным для нее. Несколько раз он меня приглашал, демонстрируя планировку, расстановку мебели. Сокрушался, что из-за близкого поворота дороги в доме шумновато. Он еще не предполагал, что соседи, ни с чем не считаясь, начнут укромную тыльную сторону застраивать идиотскими беседками, лишая тишины тех, кто в ней насущно нуждается.
Если говорить о рыцарском отношении к женщине, то лучшего примера, чем Горин, я не знаю. Тем паче, что подобное отношение в наших условиях означает постоянную готовность брать на себя самые тяжкие — буквально и в переносном смысле — нагрузки. Горин не только это понимал, но и поступал сообразно с таким правилом, включавшим и повседневные заботы, и сюрпризы, на которые щедры наши дни.
Когда родня Любы, урожденной Кереселидзе, жившая в Абхазии, вынуждена была, подобно многим сухумским грузинам, покинуть дом, Горин помог им обрести жилье в Тбилиси и в дальнейшем всячески их поддерживал. Никогда это не афишируя, считая настолько естественным, что избегал разговоров на сей счет.
Люба понимала и ценила отношение мужа и платила ему трогательной нежностью, не стремившейся себя демонстрировать.
Словно предвидя что-то тревожное, Гриша посвятил Любе стихи:
Жена юмориста
С женой декабриста
Судьбою сравнима вполне…
Свой каторжный труд
добывания шутки,
В котором проводит он
целые сутки, —
Все поровну делится с ней.
И все, что добудет,
Стократно обсудит,
Проверив на ней заодно…
И даже когда ей свой стих
посвящает,
Расслабиться, бедной, и тут
запрещает,
А спросит: «Ну это… смешно?»
То, что было бесконечно смешно, обернулось бесконечно горьким.
Судьба писателя своеобразна. Особенно судьба посмертная, когда он продолжает (или не продолжает) свою жизнь в том, что когда-то создано. Биография писателя, не оставившего по себе сколько-нибудь примечательного наследия, вряд ли кого-либо заинтересует.
Что касается Григория Горина, то один из вспоминающих его справедливо заметил: «Сюжет жизни сменился сюжетом литературной судьбы». Эта судьба складывается в прямой зависимости от некогда пережитого, сформированного. От подчиненности своему времени и сопротивления ему. Даже на первых порах подчиненность Горина не была рабской, сопротивление не сводилось к распространенному некогда стремлению резать правду-матку.
Начав с рассказа, Горин обратился к притче, легенде, стремясь разгадать тайны истории и тайны человека, перечитать, а то и переписать тексты, слывущие каноническими.
Метод, избранный им, не имеет ничего общего с инсценированием. Он предполагает совершенно иное: заново постичь давний сюжет, всмотреться в него сегодняшними глазами, извлечь смысл, причастный к новым дням.
Любовь и смерть, власть и свобода — понятия вневременные. Но их зависимость от времени чаще всего несказанно велика. И вполне конкретна. В этом секрет долголетия легенд, а также их источник обновления. Но такое обновление доступно лишь Художнику, способному постичь прошлое и уловить особенности настоящего.
В шестидесятых годах позапрошлого уже столетия великий бельгийский писатель Шарль де Костер завершил «монументальное», признают литературоведы, творение — «Легенду об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, об их доблестных деяниях во Фландрии и других краях».
Спустя два века Г. Горин пишет «шутовскую комедию» с коротким названием «Тиль», приглашая Юлия Кима для сочинения стихотворных текстов: их надлежит распевать действующим лицам.
Попытки перевести прославленный роман Шарля де Костера на сцену предпринимались и раньше. Но значительным успехом не увенчались. Лишь Г. Горин, явив неожиданную для молодого драматурга (начало семидесятых) смелость, на свой лад интерпретировал и ситуацию, и характеры.
Шарль де Костер, Шекспир — да не только они — черпали сюжеты из легенд. Наш современник Григорий Горин доказал, что источник неисчерпаем. Легенды не предполагают модернизации, но автор, обратившись к ним, живет наступившим днем и способен соотнести этот день с давным-давно минувшим.
Под рубрикой «Шутовские комедии» Г. Горин помещает свою пьесу «Кин IV», предваряя ее фразой, взятой в скобки: («По мотивам пьесы Ж.-П. Сартра, написанной по мотивам пьесы А. Дюма, созданной по мотивам пьесы Телона и Курси, сочиненной на основании фактов и слухов о жизни и смерти великого английского актера Эдмунда Кина»).
Фраза эта повторяется в первом же монологе суфлером Соломоном, добавляющим: «Б-же, сколько соавторов на один сомнительный сюжет! А вот поди же ты, переделывают его во всех театрах мира».
Творчество — тоже вечная тема. На исходе XX века Г. Горин обратился к легендарному английскому актеру Эдмунду Кину (конец XVIII–начало XIX веков), который, играя преимущественно шекспировских героев, поднимал их до романтического протеста против человеческих пороков и возобладавших нравов. Его Гамлет и Отелло воплощали человеческое благородство в неравном поединке с окружающим миром.
Так что Горин неспроста написал «Кина IV». Режиссер Т. Ахрамкина, поставившая пьесу в Театре имени Маяковского, видела в ней проблему взаимоотношений политики и искусства, власти и художника: «Это вечное противостояние, которое неразрешимо, наверное».
Горин вернул Кина на советскую сцену, продолжая упрямо гнуть свою линию. Когда появится основательная монография о нем (такой час грядет), эта линия, несомненно, получит истолкование, подкрепленное анализом своеобразной горинской драматургии.
В газетных заметках я вынужден ограничиться отдельными примерами, беглыми наблюдениями. И следом за «Кином IV» назову театральную фантазию «Дом, который построил Свифт». Пьесу о великом английском сатирике Джонатане Свифте (1667–1745), создателе бессмертного «Путешествия Гулливера», где торжествует безбрежная фантазия вполне определенного свойства. Лишь в утопическом обществе великанов и у добродетельных лошадей Гулливер обнаруживает разум, справедливость, нравственные принципы. Повторяю: лишь в подчеркнуто утопическом обществе…
Телевизионный фильм, снятый М. Захаровым в 1982 году по горинской пьесе, был запрещен и вышел на телеэкран лишь с началом горбачевской перестройки.
Горину не свойственны аллюзии, намеки, он верит в воздействующую силу картины, характера, сценических взаимоотношений. Обращаясь к Свифту, он словно бы держал в памяти вещие слова Льва Толстого: «Шел по деревне, заглядывал в окна. Везде бедность и невежество, и думал о рабстве прежнем. Прежде видна была цепь, которая привязывала, а теперь не цепь, а в Европе волоски, но их так же много, как тех, которыми связывали Гулливера. У нас еще видны веревки, ну бечевки, а там волоски, но держат так, что великому народу двигаться нельзя».
Я привел эту цитату, намереваясь подчеркнуть: обращаясь к общечеловеческим сюжетам, Горин неизменно чувствовал свою российскую почву. Хотя исходный толчок давали сюжеты, развивающиеся в далеких краях или в России, куда наведывался иностранец («Формула любви» по мотивам повести А.Н. Толстого «Граф Калиостро»).
Не сознавая этого, трудно представить себе масштабы и общий характер многогранного творчества Г. Горина.
На удивление скромного в жизни, его отличали художническая дерзость и неуемная фантазия в сочинениях. Он глубоко почитал предшественников, но трепета перед ними не испытывал.
Вряд ли кому-либо что-нибудь говорит имя немецкого писателя позапрошлого века Карла Лебрехта Иммермана. Но едва ли не каждому знакомо имя барона Мюнхгаузена — фантазера и выдумщика. А уж то обстоятельство, что Иммерман использовал рассказы хвастуна о своих небывалых подвигах на охоте и на войне в сочинениях Р.Э. Распе и Г.А. Бюргера, известно лишь специалистам по немецкой литературе XVIII века.
В череде этих имен Григорий Горин занимает свое, совершенно неожиданное место. Он написал киноповесть «Тот самый Мюнхгаузен». В корне изменив прочно сложившееся мнение о бароне. Мюнхгаузен — правдолюбец и смельчак, наделенный чудесным даром творить чудеса, сохраняя победительную улыбку на устах и азартный блеск глаз.
Первоначальный характер героя соблазнял многих авторов, норовивших продолжить фантастические приключения барона. Но только Горину достало ума, таланта, душевных сил заново открыть Мюнхгаузена.
Это второе рождение знаменитого героя утверждало автора как художника, наделенного мудрым воображением, способностью мыслить в философских категориях, чувствуя вместе с тем динамику сценического и экранного действия.
Комедия обрела жизнь в Театре Советской Армии, потом на подмостках нашей, тогда еще необъятной, страны и других стран.
В 1979 году М. Захаров поставил телевизионный фильм, поручив главную роль О. Янковскому. Оглядываясь назад, артист признавался: поначалу ему не хватало уверенности в том, что это его роль, потом согласился с режиссером и автором. «Конечно, горинский «Мюнхгаузен» — прежде всего рассказ о нас и нашей жизни той поры. Хотя теперь очевидно, что в нем угаданы вневременные движения человеческой природы».
Мне запомнилось 1 января 1980 года — по телевидению впервые показали «Тот самый Мюнхгаузен».
Не нахожу ни малейшего преувеличения, когда М. Захаров видит в Григории Горине продолжателя традиций Михаила Булгакова и Евгения Шварца, его предтечей называет Николая Эрдмана.
Еще одна особенность Г. Горина — его постоянный интерес к читателю. Да, театральные подмостки, да, телевизионный экран, но есть еще не лишенные своеобразия отношения человека непосредственно с художественным текстом. Обычно драматурги сообразуются с законами сцены, не беря в расчет то обстоятельство, что театр стоит между этим текстом и человеком. А театр — это великое множество людей, причастных к созданному драматургом: режиссеры, художники, актеры…
Горин вводит понятие «Спектакли для чтения». Точнее, вероятно, «Пьесы для чтения». К ним он, в частности, относит и «Поминальную молитву».
Как бы подсказывая читателю, обозначает жанр: «Шутовская комедия», «Комическая фантазия», «Театральная фантазия», «Трагикомедия», «Фантазия на тему исторической хроники»…
Его драматургия действительно хорошо читается. В ней лаконичные ремарки, напряженный, как правило, диалог, выразительные реплики. Иными словами, пьесы увлекают читателя, и он вправе забыть об их сценическом предназначении…
(Опубликовано в газете «Еврейское слово», №127)
Комментариев нет:
Отправить комментарий