Владимир Соловьев-Американский | 1993
Глоток свободы, или закат русской демократии
Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.
Исторический докуроман в семейном интерьере на четыре голоса
Продолжение. Начало в предыдущих выпусках
Голос четвертый. БЕЛЫЙ ДОМ
И ненависть безмерна, как любовь.
Лермонтов
- ВЕТЕР (из последней главы)
Человек с пистолетом в руке гнался за кем-то по залитому солнцем косогору, вспугивая бабочек и беспрерывно стреляя, а попутно, как ни в чем не бывало, обстоятельно объяснял мне, что, хоть это и казнь, но предварительно надо догнать преступника, и чтобы я за себя не беспокоился: ко мне вся эта возня никакого отношения не имеет. Но иногда он как бы понарошку хватал меня за руку и тут же отпускал, а потом не сразу, а еще потом не отпускал вовсе, но наоборот сжимал все сильнее и сильнее, до боли, и вдруг перестал стрелять, да и не в кого было – тот человек, в кого он целился, истаял в знойном мареве, и только вспугнутые бабочки нервно метались над косогором, не решаясь ни приземлиться на кормовые свои растения, ни улететь прочь, от греха подальше. И хотя человек с пистолетом уже заламывал мне кисть, я успел боковым зрением засечь в воздухе «монарха», который в том полушарии, где все это со мной происходило, не водится, но был памятен мне по моим поездкам по Штатам, где они свисали гроздями с кустов и деревьев, цепляясь друг за дружку. И хоть этой заокеанской привязкой мне было указано, что это всего лишь сон, боль в выламываемой руке была сильнее, а значит реальнее успокоительных координат, и я уже не видел ни бабочек, ни травы, ни солнца. И в каком-то легком и быстром танце, огромными, как на луне, прыжками, человек этот с пистолетом и странно знакомым лицом помчал меня к обрыву, которым резко кончался косогор и который я только сейчас заметил, и крикнул, чтоб я повторял за ним какие-то слова, и я повторял, но на самой глубине у меня стучало, что это такой заговор и надо собраться с силами и вынырнуть из засасывающей воронки бессмысленных слов, а главное – успеть вырвать руку до обрыва: тогда я спасен. Потому что теперь я знал уже определенно, что это моя казнь, а не канувшего человечка, и обрыв совсем рядом, и меня вот-вот расстреляют на его краю. И когда не осталось никакой надежды и мелькнуло, что я упаду с обрыва еще до того, как услышу выстрел и, может быть даже, летя в бездну, успею его услышать, вот тогда я и рванул руку что есть силы и проснулся от оглушительного грохота. У меня заложило в ушах, и я только видел, как из окон беззвучно повылетали все стекла и разбились, словно водяные брызги, на полу, а шторы мгновенно вздулись, как паруса, и по комнате закружились бумаги – такой силы потянуло сквозняком. Я бросился к окну и сразу отпрянул, грохнулся на пол – с моста прямо на меня, в упор, глядели танки, стволы их дымились. Точно также, в упор, расстреливали наш караван тогда у Кунаре, и я был уверен, что меня прошьет пулеметной очередью с вертолета.
Я вынул из сумки сотовый, но аккумуляторы за ночь сели. Потом как ни в чем не бывало вошла бледная и спокойная Катя, я бросился на нее, и мы рухнули на пол – в самый раз: где-то совсем рядом – оглушительный взрыв, с потолка посыпалась штукатурка. «Отбоя от вас нет, как не стыдно», пыталась пошутить Катя, но я схватил ее за руку, и все втроем мы рванули ползком к дверям – там, где пустые глазницы окон, оставаться опасно, такая стояла пальба. Лифт не работал, привалившись к его стальным створкам сидел совсем как живой с открытыми глазами труп. По лестнице, согнувшись, пробежали боевики с носилками, но кто на них, мертвый или раненый, не углядел. Со стены стекала кровь и расползалась ржавым пятном по ковру. Снова бабахнуло, один за другим, раздалось несколько взрывов на нашем этаже: легко узнал – били из мелкокалиберной скорострельной пушки БМП-2, отовсюду на нас накатывался грохот, удваиваемый гулким эхом. Теперь уже бахало все чаще и чаще, с нижних этажей доносилась пальба: «Альфа» или «Витязь»? – гадал я, а то, что омоновцы задействованы, само собой. Что ни говори – профи.
В этот момент в холл хлынула вода – пробило водопроводную трубу, хорошо хоть, горячую Кремль перекрыл. Все бросились вниз по лестнице, инстинктивно пригибая головы, грохотало непрерывно, осколки стекла, куски штукатурки, пятна крови, реальность превосходила мой давешний сон и сама была похожа на сон, но страха не было, и я все пытался припомнить, удалось мне вырвать во сне руку или нет, словно это был вопрос жизни и смерти – тогда, а не сейчас. И чье лицо было у моего убийцы – чтоб узнать наяву. Тут я заметил, что продолжаю держать Катю за руку, а Катя Иосифа – как несмышленыша. Так мы и шли на потеху окружающим, но никому до нас не было дела, как нам ни до кого. Такое вокруг творилось.
Палили снаружи, стреляли изнутри, где-то совсем рядом, все ближе и ближе, вопли и стоны застряли у меня в ушах. Вокруг бегали, ползли, толкались, кричали, на лестнице образовался затор – на нашем пути лежали трупы и раненые. Я задержался было у подростка, тот корчился, держась за живот, но сзади напирали, нас вынесло на лестничную площадку, и я скоро о нем позабыл, хоть он и напомнил Фазиля, которого я пытался спасти, да так и не спас – поздно. Афган застрял в моем мозгу, как кривой гвоздь, и казалось, та бойня сейчас продолжается, но с переменой декораций – афганских на московские, горных ландшафтов на городские пейзажи и интерьеры. За Иосифа я боялся больше, чем за себя, и даже больше, чем за Катю – и потому, что он оказался здесь благодаря мне, и потому, что я желал ему смерти, и не было лучшей возможности ему погибнуть, чем здесь, в этом кровавом месиве: пристрели я его сейчас, никто б меня даже не заподозрил. Я желал ему смерти и боялся за его жизнь, хоть у меня здесь погибнуть было шансов не меньше, чем у него. Я приговорил его к смерти, но и сам не был приговорен к жизни и боялся, что пуля меня достанет до того, как я исполню свой приговор и свой писательский долг – не хотелось, чтоб эта книга осталась неоконченной, мне осталась самая малость. Или – еще хуже – чтоб ее закончил тот, кто ее начал. Это было бы несправедливо, ни у одного из главных персонажей этой книги не должно быть преимущества перед другими. Таков уговор.
Смерть – самое значительное событие в жизни человека, и хоть проникает в человека малыми дозами, но может наступить в любую минуту, а потому к ней следует готовиться постоянно, особенно в нашем возрасте, когда жизнь на излете. И не есть ли вся наша жизнь – подготовка к смерти? Я давно уже готов к ней. И сейчас надеялся, что и Иосифа она не застанет врасплох.
Я нащупал в кармане Макарова и потащил моих спутников в зал Совета национальностей, самое надежное укрытие при обстреле – ни одного окна. Но даже сюда долетали пушечные залпы и стрельба. Перекрывая их и собственный страх, высший клир оппозиции не очень стройно выводил под гармонь:
И врагу никогда не добиться,
Чтоб склонилась твоя голова,
Дорогая моя столица,
Золотая моя Москва.
Откуда-то появился долговязый поп в длинной черной рясе со свисающим золотым крестом и стал молиться, но из-за пушечных раскатов и стрельбы слов не разобрать – похож на психа, бормочет что-то себе под нос.
Поискал глазами Катю – она отсела от нас подальше, поближе к гармони. Кто здесь лишний, так это она! Так хотел спровадить, ничего не вышло. Хорошо хоть рядом, а то, не ровен час, снова со своими некронавтами свяжется. Здесь она в безопасности – депутатов убивать не станут.
Или это так кажется сейчас?
А на чьей стороне я?
Эмоционалом никогда не был, крепок на слезу, последний раз плакал в четыре года, нулевой темперамент, со мной даже поссориться невозможно – вот Лена от меня и ушла. Да, мне в первую очередь интересна сама ситуация, а не люди. В какой-то момент чаша весов дрогнула, демонстранты прорвали милицейский кордон, боевики захватили Моссовет и бросились на штурм Останкинской башни, в армии разброд, в Кремле растерянность, большинство, как и мы, выжидало, чтоб встать на сторону победителя. Вчера в Москве была восстановлена Советская власть, пусть всего несколько часов, но Москва была в руках этих вот огольцов, а русские революции все совершаются в столицах, и остальная Россия волей-неволей переходит на сторону победителя. Пусть в истории нет сослагательного наклонения, пусть после драки кулаками не машут, но если б удалось взять телебашню и отправить в эфир сообщение о победе, Кремль бы сдался, никакой ОМОН не помог бы. В наши времена победы совершаются не на земле и не на море и даже не в воздухе, но в эфире. Второй путч за два года – еще одна неудача. Но это можно рассматривать и как репетиции перед премьерой. Да и что для истории эти два ничтожных года, когда она ворочает глыбами столетий!
Побежденный уходит в подполье, припрятав оружие до следующего раза – чтобы выйти оттуда победителем.
Не совсем метафора – нам еще предстояло подземными ходами пройти из осажденного БД на волю.
Против танков и спецназа не попрешь, так и сказал Иосифу.
– Вы проиграли? – спросил он.
– Не мы, а они – я здесь сбоку припека, – уточнил я на всякий случай. – Битву, но не войну. Проигрывают, чтобы выиграть. А война будет идти, даже если кончатся патроны и снаряды – врукопашную. Это началось еще в Афгане – псы ненависти спущены с цепи и, пока не перебьют друг друга, война не кончится. Вот почему политики ведут себя, как обыватели, а те и другие – как уголовники. Это война не идей, а амбиций. Те, кто штурмует сейчас Белый дом, хотят того же, что и его защитники. В настоящей войне лозунги не играют никакой роли. Просто прорвало, наконец, афганский нарыв, свои убивают своих, русские – русских. Два года тому Белый дом был цитаделью демократии, теперь оплот красно-коричневых – каков перевертыш! А чем он будет завтра? Сам этот дом – оборотень, символ всей нашей растерянной страны, которая сама есть оборотень и примет любой облик, как по заказу. А кто победит, все равно. Там и здесь бугры и паханы, а не вожди.
– Сколько мы продержимся?
– Мы? – снова удивился я. – Зависит от сговорчивости лидеров. Часа через три, думаю, все кончится. У нас еще есть время потрепаться.
– «Мы» я сказал по месту нашего здесь нахождения, а «вы» – потому что так и не понял, на чьей ты стороне.
– На стороне империи, которую обречен восстанавливать победитель, кто бы им ни стал.
– Будет много убитых?
– Надеюсь, не мы с тобой. Если ты говоришь о сегодняшней битве. Сколько бы ни погибло, зато какое представление! Прямиком в наши русские анналы. Даже если погибнет тысяча – это спасет миллион. Прививка мятежом – от гражданской войны. Пусть временно, но жизнь вообще кратка, как басня, а кончается известно чем.
– А не наоборот? Семнадцатый год аукнулся тридцатым и тридцать седьмым, когда под нож были пущены целые слои населения. Прирученный зверь, который хоть раз испробует крови, снова становится диким.
– А кто сказал, что зверь прирученный? Зверь испробовал крови не сегодня, а пятнадцать лет назад, когда ты был в Штатах, а мы – в Афгане. «Лучшие годы нашей жизни», как говорили там наши девочки. Афганистан – боевое крещение, пролог: начать куда легче, чем кончить. Вчера Афганистан, сегодня Москва, завтра Кавказ, послезавтра, кто знает, Украина – сценических площадок хватит на полнометражную трагедию.
– А ты не навязываешь свой личный опыт целой стране? Общеизвестно – ветераны скособочены на войне и всеми силами стараются заразить этим вирусом окружающих. Катя говорит, ты торчишь на Афганистане!
– Будешь торчать, когда испытаешь на собственной шкуре. Даже здесь, посмотри, сколько вокруг «афганцев». Главный опыт моего народа после Второй мировой. Не только для тех, кто там был, но и для тех, кто был здесь. Когда в деревню прибывает «черный тюльпан», это опыт всей деревни.
– Это неизбежно: вчера – Афганистан, завтра – Чечня, – продолжал я свою лекцию в деревянное ухо, убеждая скорее себя, чем его. – Зря простаивая, армия превращается в сброд. Как и империя – либо растет и увеличивается, либо распадается, как сейчас.
– Ты был там военнопленным?
– Точнее – заложником. Может, это и спасло мне жизнь после того, как я бежал и был пойман. Будь я военнопленным, они б меня на месте прикончили. Не пулей, а кинжалом, такой, знаешь, с прямым клинком, видел бы ты, как они им ловко орудуют. От уха до уха.
– Ты бежал из плена?
– По глупости. Переоценил свои возможности. И потом мне было тогда все до фени, такого я навидался. Была еще одна причина, но это уже другая история. Не могу сказать, что я искал смерть – это литература, но к тому времени я уже использовал свою квоту страха до конца, а горный пейзаж и дикарские рожи спутников обрыдли, да и соблазн был слишком велик. А тут как раз показался афганец, ветер пустыни, ветер смерти. Я просто не мог не воспользоваться. Когда меня поймали, сказал, что потерялся. Так и было на самом деле. Я шел вслепую, глаза не открыть, ползешь, задыхаешься. Пока не был заживо похоронен – меня засыпало песком. Можно сказать, моджахеды спасли меня, когда раскопали. Мне казалось, что ушел от них далеко, а оказалось – всю ночь кружил около лагеря. Хорошо еще – не сорвался с горного карниза. Они мне даже немного поверили – я сказал, что пошел отлить, когда налетел афганец. В любом случае, вряд ли бы я нашел дорогу без проводника – оттуда до Кабула дней пять пути.
– Больше всего на свете я боюсь людей, которые не испытывают страха, а ты, вижу, задубелый, – изрек Иосиф, и я пожалел, что рассказал ему про Афган. Слишком личный опыт, лучше хранить при себе. Хорошо хоть промолчал про Фазиля.
– Сейчас не время выяснять отношения, – сказал я.
– А если другого у нас с тобой не будет? – и словно в подтверждение его слов где-то совсем рядом бабахнуло.
– Всё, кранты! Хана! Нас предали!
– Кончай базарить! – крикнул ему кто-то, не желающий верить в поражение.
Поп мелко перекрестил боевика, но получилось, что не его, а автомат, благословляя на бессмысленное теперь уже сопротивление.
– Самоубийцы, – сказал Иосиф.
– Не в большей мере, чем мы с тобой. Скорее фаталисты.
Я желал ему смерти и боялся, что его убьют. Я боялся за человека, которого сам приговорил к смертной казни. Я боялся, что его заденет шальная пуля или пришьют, как еврейца, и он уйдет от наказания, вечный эскапист! Видит Бог, я не хотел, чтоб он умер помимо меня, так ничего и не уразумев.
В тот день у нас с ним были равные шансы умереть. Русская рулетка. Это он меня вытянул в коридор, а Катю мы оставили одну, она кемарила среди нардепов. Выстрелы хлопали, не переставая. Свистели пули, падали люди, БД сотрясался от снарядов, которые шмякались о его стены, окна повыбивало, казалось, всем хана, такой гулял по коридорам ветер, завихряя бумаги, и неслась вода из лопнувших труб, как при наводнении, а потом запахло дымом и гарью – начался пожар, и ветер быстро разносил его по всему зданию. Никогда, даже в Афгане, не видел, чтоб люди так легко шли на смерть. А краповые береты знали свое дело и сеяли вокруг себя смерть – таков был приказ Кремля.
И когда, по окончанию спектакля, мы шли по подземному ходу из подвалов БД к подземелью метрополитена, я молил Бога, который давно уже снял с себя ответственность, а может и умер, чтоб на одну жертву было меньше. Если б моя молитва была услышана этим глухим стариканом! Все теперь зависело от Него одного, а Он давно уже находился в отключке, отдыхая от трудов праведных. Несколько дней работы и праздные мильонолетия, в человеке Бог снимает с себя ответственность и перекладывает на плечи homo sapiens, homo liber, homo ludens, homo puerus, homo faber, homo solitarius, homo duplex, homo lupus, младенствующего, играющего, созидающего, свободного, одинокого, волкоподобного и монструозного, двойственного и мыслящего, а коли тростник, то следовательно существует.
Homo alalus – оксюморон: молчащий человек мертв.
Говорит, следовательно – существует.
Это уже когда снова раздалось бормотанье.
Я наклонился над носилками и скорее угадал, чем расслышал, свое имя. И это навсегда – такие мгновения никогда не кончаются, а длятся вечно. А потому заминка – память не решается двинуться дальше, топчась на месте.
Это был самый длинный туннель в моей жизни, самый бесконечный и самый безнадежный, тусклый, заплесневелый, затопленный, ни света в конце, ни самого конца, и идти вперед казалось так же бессмысленно, как и повернуть назад. Несли раненных, волокли мертвых, шито-крыто, концы в воду, нас обгоняли люди с автоматами, грохотало отовсюду, сверху, снизу, со всех сторон. И уже не разобрать, где пушечные залпы и автоматные очереди, а где громыхающие по мостовой грузовики и трясущие землю изнутри поезда метро.
Я услышал свое имя, и в конце туннеля забрезжил свет. Я представил безответного Бога со слуховым аппаратом.
Не все еще потеряно.
А что мне теперь оставалось, кроме надежды, хоть и никудышный ужин?
- КАТЯ БЕРЕМЕННА
– Есть причины, – засмеялась Катя.
– Знаем мы его причины – поживиться нашими новостями. Поварись он в нашем котле, пардону бы запросил уже через несколько дней. А так, над схваткой, из зрительской ложи, из безопасного далека – зрелищно, кто спорит.
– Так его не любишь?
– Любить его – это твое дело. Ты его дочь. А я его отлюбил.
– Я – твоя дочь, сам прекрасно знаешь. А его как отца не воспринимаю. Даже животные пестуют чужих детей, как своих – им подкинут, а они не отличают. Вот меня тебе и подкинули, а ты теперь от меня отрекаешься. Сплавить хочешь?
– Хватит болтать. А если всерьез, предпочел бы, чтоб ты жила подальше отсюда.
– Не исключено, – сказала Катя, переведя гипотетическое мое пожелание в реальность разлуки с ней навсегда, которую я отрепетировал этим летом, когда улетел из Нью-Йорка, а Катя осталась еще на месяц с Иосифом. Скучал по ней дико, но не беспокоился, передав в надежные руки – что может быть надежнее отцовских? Наш с Леной план состоял в том, чтобы Катя сама сообщила Иосифу.
Она вернулась из Нью-Йорка какой-то другой, присмирившей что ли, задумчивой, спокойной, серьезной, без прежних выходок и выкрутасов, даже с Леной отношения наладила, иногда у нее ночует, предупреждая меня заранее, чтоб не беспокоился: теперь уже не я за нее, а она за меня, а я зашивался, домой приходил за полночь – крутые настали у нас времена.
Я скучал по прежней Кате, но привыкал к новой. Если даже у меня поначалу и возникли какие-то смутные подозрения, то я им не дал ходу, решив, что просто ревную к Иосифу – как один отец к другому. Так замотался в эти дни, что не до личных переживаний, чему был рад. Да и не из тех я, кто распускает нюни. В результате – как гром с ясного неба:
– Да, чуть не забыла, – сказала Катя под конец, когда мы уже расходились по комнатам. – Если тебе интересно, конечно: я беременна.
Стыдно сказать, но настолько был поражен, что ни о чем больше не думал. Сам факт, что моя девочка, которую мне удалось уберечь от самого себя, стала женщиной, был невероятен и невыносим. Ни думать, ни говорить чисто физически был не в состоянии. А уж тем более об Иосифе, который вылетел у меня из головы вместе со всем остальным миром.
– Ты не спрашиваешь от кого, – сказала Катя.
– Мне все равно, – сказал я и тут только до меня все дошло.
О злоебучее его семя!
– Лена знает? – спросил я, держа под надзором свой голос и догадываясь, какой это для нее удар: дочь – соперница, как для меня соперник – друг. Нет, скорее двойник. С кем я борюсь всю свою жизнь – с собственной тенью, с внутренним голосом, с alter ego? Кто есть чья выдумка? Чье существование мнимо? Сомнения не в его существовании, а в моем собственном: мне остается только осмыслять поступки, которые совершает он. Старая грымза, которой я обязан появлением на свет и ничем более, перевела меня в другую школу, чтоб порушить наш союз, потом он навсегда перелетел за океан, оставив Лену беременной, но теперь уж я знаю точно, что нас с ним разлучит только смерть. Лучше б натуральная, но, боюсь, терпения не хватит ее дожидаться. Самое время для хирургического вмешательства. Кто-то из нас должен исчезнуть с лица земли – иначе исчезнем оба. Наверное, я, потому что сбоку припека, говно приблудное. Вот почему по ночам меня теперь мучит желание смерти, как прежде похоть.
– Пока что не знает никто, – услышал я Катин голос. – Только ты. Тебе сейчас тяжело – понимаю. Больно – терпи. Наш уговор помнишь? Ничего не скрывать друг от друга. Кому еще мне сказать? Лене не до того. Она занялась, наконец, самопсихоанализом, что ей давно пора – копается в собственном детстве, чтоб избавиться от неврозов и паралича воли. А у Иосифа в голове фуфло – ему, дай Бог, освоиться с новой для себя ролью.
– Какой именно?
– Вот именно – обеими: отца и любовника. Я все про него знаю. Все его слабости. Но теперь это все равно. Я его люблю. Как мужчину. Как отца – тебя. И переделать ничего нельзя. В моем возрасте поздно приобретать нового отца, когда у меня уже есть старый. Вы должны были сообщить мне все с самого начала. Либо не сообщать вовсе. Что с того, что мне сказали, что ты не отец, а он отец? Это умозрительное знание, как бы и не про меня. Все на прежних местах, Волков. Мне ничего не оставалось, как сделать его своим любовником, потому что отец у меня уже есть, место занято.
Катя хотела выложиться сразу вся, без остатка, одним духом, чтоб раз и навсегда расставить все по местам. Но я совсем не был готов к подобному разговору. Извечный мой, с детства, двойник сделал то, на что я так и не решился. И так всегда, во всем: он – человек действия, а я – мечтатель.
– Ты ему сказала?.. – начал я.
– Говорю тебе – нет!
– Я не про то. Что он твой отец?
– Сказала. Но не сразу. Слово было потом, а не сначала. Кабы знал, ни в какую бы не отдался. Ничего не сказала, с учетом нашего с тобой деревенского опыта, когда у тебя плавки чуть не лопнули, но ты повел себя, ну прямо как Муций Сцевола. Имел шанс. Не жалеешь? Обидно, небось. Как знать, тогда ты стал бы моим возлюбленным, а Иосиф заменил бы тебя в качестве отца? А кем бы ты предпочел? Как ты догадываешься, это я его соблазнила, а он всячески упирался. Я ему все предельно упростила. Инициатива была моя, о том, что я ему дочь, не подозревал, внушила, что я уже девушка бывалая, за дефлорацию ответственности не несет. Режим, так сказать, наибольшего благоприятствования. У него крыша поехала, когда я ему, наконец, сообщила, что мы некоторым образом родственнички. Зря, наверное, сказала. Это может помешать некоторым моим планам.
– Каким еще планам?
– Матримониальным.
Час от часу не легче.
– Беда в том, что он Лену как любил, так и любит, а потому навсегда потерян для человечества. Этакая неизбывная на всю жизнь страсть. Наваждение. Ты любишь Россию, он любит Лену. Аберрация памяти – она для него все та же, что была, когда он ее впервые увидал на переменке – ты же, Волков, их и свел, как теперь меня с ним. Ну, не сводня ли ты после всего? Вот он меня и полюбил, как ее дочь, еще не зная, что я и его дочь тоже. До сих пор обидно: я ему как бы замена Лены. Ты думаешь, это он со мной спит? Как бы не так! С собственными воспоминаниями, которые застоялись в нем вместе со спермой, в самой сперме, извини, конечно, я знаю, что ваше викторианско-сталинское поколение избегает называть вещи своими именами. В его любви ко мне есть какой-то подлог, да я и не уверена, что он так уж сильно меня любит. Думаешь, почему я ему сказала, что его дочь? Да, чтобы повязать его сильнее! Представляешь, я все время боюсь, что он, забывшись, назовет меня Леной. Разве не обидно? Пока такого еще ни разу не случилось, но уже этот мой страх говорит сам за себя. Это сильно отравляет наши отношения. Все страшно запуталось: я была для него многоопытной девицей, а Лена все еще девственница и такой пребудет до конца. Его тайный идеал – райские гурии. Это ты мне рассказывал, что афганцы делают девочкам обрезание и зашивают вход до замужества? Я проигрываю Лене из-за того, что он так и не разобрался кто есть кто. У него инфантильное сознание, жизнь его не коснулась, маленькая собачка до смерти щенок. Счастливчик – всю жизнь пройти с широко закрытыми глазами и ни разу не споткнуться. А просвещать его я уже устала, целый месяц на то ушел, в конце концов сама запуталась. Сказать ему, что беременна? Удивительные вы все-таки люди, мужики. Или он один у нас такой выродок? Надо ж! Не заметить, что я досталась ему целкой, а Лена – нет…
– Что ты мелешь?
– Он тоже так отреагировал, когда я сказала, что Лену еще в детстве трахнули. Собственный папаша. Это была моя гипотеза, но вчера Лена раскололась.
Несмотря на всю невероятность этого сообщения, я продолжал думать о предыдущих. Иосиф бы за это еще как ухватился, я – нет. В том и разница, что он любит Лену, а я – Катю. Да и слишком много для одного вечера – мой мозг ворочался тяжело, ему не хватало подпитки, но при Кате я как-то все не решался заглянуть в холодильник, где мой дружок тосковал по мне не меньше, чем я по нему.
Зачем она мне все это рассказывает? Ждет совета? Что я могу посоветовать? Сделать аборт? Завязать с Иосифом? Какой пострел, однако! Не знал – или не хотел знать? Раскинул бы, бля, мозгами: классические девять месяцев – от звонка до звонка. Живчик, мячик, жидяра! Как мог тогда драпануть, так ничего и не выяснив! Как решился трахнуть – пусть не свою, а мою с Леной дочку! Дочь друга и любимой женщины. Обрюхатил мою девочку, козел! И зачем он к нам пожаловал!
– О чем ты думаешь, Волков? Знаю, ты меня любишь, и я тебя тоже, но, извини, только как отца. А его как мужчину. Сама не ожидала. Он не виноват. Если кто и виноват, то только я. Но я тоже не виновата. Да, не переживай ты так, Господи – выпей лучше. Я тебя знаю – сразу полегчает.
Катя пошла к холодильнику и вытащила заначку. Я хотел плеснуть и Кате, но она накрыла стакан ладонью:
– Мне теперь нельзя. Так вот, аборт я делать не собираюсь. Моральная точка зрения на инцест мне известна – лажа. Но я что-то слышала, что если совсем уж близкие родственники, как мы с Иосифом, может родиться урод? Это правда? Или снова лажа? Составная часть общего табу на инцест?
А мне откуда знать?
– Я узнáю, Катя.
А сам все о своем: как посмел? как решился изрыгнуть свое жидовское семя в девичье влагалище моей девочки? Ладно – не знал, а когда узнал? А сейчас летит сюда, чтоб продолжить свое черное дело! Если его не остановить, он еще немало бед натворит. Мне было муторно, мысли путались в голове.
Я налил себе еще один стакан.
– Смотри не спейся, – предупредила Катя.
– Не твоя забота! – огрызнулся я. – Не все ли теперь равно!
И махнул рукой. Второй стакан пошел на пользу, в голове прояснилось, я стал строить планы, один нелепее другого. Вот тогда я впервые и подумал о его смерти.
– Понимаешь, он человек с предрассудками, – сказала Катя.
– Которые легко преодолевает.
– Нелегко, но преодолевает. И потом есть элементарные физиологические законы, которые, надеюсь, ты отрицать не станешь. Ты сам на этом попался, но у нас с тобой ничего не вышло. Когда рядом молодая девушка…
– Меня это не интересует!
– Тебя это раздражает!
Не то слово – бесит!
– Мне не нужны подробности ваших постельных упражнений!
– Какая там постель! Наш роман протекал в природных условиях. Разве я тебе не писала? Или я это писала Лене? Была там, как пьяная – от воздуха, от возбуждения, от тайны, которую скорее бы сообщила медведю, чем Иосифу. Начинала письмо тебе, а где-то на полпути оказывалось, что Лене, а тебе я переписывала заново и не отправляла – то не было рядом почтовой щели, а то канадских марок, или просто забывала. Это даже не любовь, а что-то другое, до сих пор не опомнилась. Представляешь, в шестнадцать лет узнать, что у тебя есть биологический отец, одна кровь, одна плоть, и жить с ним рядом, в соседней палатке, слышать ночью его дыхание, как он ворочается во сне, бормочет, постанывает и остается таким же чужим и далеким, как и раньше. Ну, сообщила бы я – и что? Удивился бы, скорее всего даже не сразу бы поверил, эмоциональный шок, что угодно – только не отцовские чувства. Да и откуда им взяться? Нет, слова здесь бессильны. Вот и решила повязать его другим способом, а потом уж сказать, что он мне как-никак сродственник. В Москве бы, наверное, этого не случилось, а здесь, понимаешь, Квебек, Святой Лаврентий, мыс Форильон, полуостров Гаспе, одним словом – край света. И сплошные бонжуры вокруг, ни одного нормального человека, ни слова по-русски или по-английски. Все равно как на необитаемом острове. Или как мы с тобой, когда Лена нас бросила, помнишь? Одиночество вдвоем! Наш с ним роман – это противостояние окружающей среде, иноязычной и чуждой. Плюс собачий холод, хуже, чем тогда в деревне, когда промокли под ливнем, а мы в палатках – каждый в своей. Поверишь, даже северное сияние видели! По ночам невыносимо холодно, спать невозможно и все время писать хочется. Я мечтала, чтоб меня поджарили на сковородке или вскипятили, как чайник. У нас просто не было другого выхода. Или ты предпочел, чтоб твоя дочь заболела двусторонним воспалением легким и умерла на краю света?
Предпочел.
Молчал, поражаясь собственной жестокости.
– Если б не эти ночные морозы, ничего, может, и не произошло, – успокоила меня Катя. – А помнишь, какой лил дождь в деревне и как мы промокли, а ты мне так и не отдался?
– Я так понимаю, что тебя возбуждают неблагоприятные метеорологические условия. Или это у тебя прием такой?
– Ха-ха-ха! Все грохнулись от смеха! На твоем месте я б воздерживалась от шуток. Юмор – не твой жанр, Волков.
– Какой уж тут юмор! Но как книжного человека, меня несколько смущает любовная тавтология, сексуальные клише: дождь в деревне, заморозки в Канаде и секс как способ согрева.
– Ах, да, забыла – ты предпочитаешь в оном качестве водяру! В любом другом – тоже.
– Это по крайней мере не требует партнера и гарантирует независимость.
– Ты меня в чем-то упрекаешь? Сам подбил! Соблазнил и не взял. Ты не решился, а он решился – и весь сказ. Он бы тоже не решился, но я провела соответствующую работу, с учетом всех ваших мужских комплексов и табу. Я – девушка гордая и не могу позволить, чтоб меня мужики один за другим отвергали. Вот со второго раза и вышло.
Катю было не остановить, да я и не пытался.
– Ну, хочешь, я тебе тоже дам? – без всякого перехода сказала она, когда я наливал себе третий стакан. – Прямо сейчас, а? Тебе полегчает, а Иосиф нас простит, я уверена. Или тебе твоя вражда-дружба с Иосифом дороже? Ему же это не мешает! Смотри, он спит и со мной и с Леной – почему тебе не последовать его примеру? Остается еще только нам с Леной завести роман, а тебе с Иосифом – и круг замкнется, свальный грех, непонятно будет, кто кому изменяет, черт ногу сломит. Или вы и так уже с Иосифом? С детства? А ты уверен в своей сексуальной ориентации? Вы с ним как сиамские близнецы, и даже океан и время – не помеха. Вот это, я понимаю, любовь! А кто из вас есть кто в вашей парочке? Иосиф, конечно, девушка – и сомнений быть не может. Неужели он для тебя более привлекателен, чем я? А не пора ли мужчиной стать, Волков? Как более опытный партнер, я преподам тебе науку любви – одного папана научила, теперь твоя очередь. Нет, серьезно – не будь таким недотрогой! А то так одиноко, Волков… От меня не убавится. Знаешь, что Овидий советовал женщинам? «Все ваше останется с вами, пусть им пользуются тысячи, его все равно не убудет! Это железо стирается от трения, это кремень уменьшается по той же причине, а вам нечего бояться – эта часть у вас останется целой и невредимой».
Катя трещала без умолку, с трудом прорвался сквозь этот нервический монолог:
– У нас сегодня вечер поэзии?
– У нас сегодня ночь любви! Решайся, добрый самаритянин! И стопроцентная гарантия, что я больше не забеременею. Ну! Я же чувствую – ты уже готов, несмотря на твой прославленный нулевой темперамент.
Катя сидела у меня на коленях, терлась, ласкалась, шарила где не положено и возбуждала, родная и бесстыжая. Я целовал ее волосы, шею, гладил рукой ее колено, и, честно говоря, не знаю, что бы случилось, если б Катя не заплакала. Знаю, женские слезы – женские чары, но это плакала не женщина, а девочка, дочка, Катя, мое единственное дите, и я снова устыдился своего желания. Теперь я решительно предпочитал своего дружка, да она бы сама об этом потом жалела. Сдерживал себя столько лет, сдержусь и сейчас.
Я ссадил Катю с колен.
– Что ж, мне скакать за каждой дыркой? – ответил я на «нулевой темперамент».
– Ну, положим, я не каждая, – Катя сделала вид, что обиделась.
– Давай лучше посидим и поболтаем, – предложил я, но она наотрез отказалась.
– Это разговор на целую ночь, а я хочу спать, – сказала она вдруг.
И добавила:
– В моем состоянии, Волков, мне нужно как можно больше спать, ты же знаешь, тебе не впервой иметь дело с брюхатыми. Да ты не бойся, тебе не придется снова возиться с чужим ребенком, хоть у тебя и большой опыт по этой части, за что тебе большое от всех нас спасибо. Я уже решила – выхожу за него замуж. Юридически он мне никто. Вот зря только сказала ему, кто он мне на самом деле. Но ничего – он у меня послушный. Не то что ты! Может быть, сказать ему теперь, что пошутила? Как думаешь, поверит?
И без всякого перехода, не дожидаясь ответа:
– А помнишь, Волков, тот папоротниковый лес с белыми, на который мы набрели тогда в деревне и никак потом не могли разыскать?
И пошла к себе в комнату в своем цветастом халатике, из которого выросла, пряча под напускным цинизмом свою детскую растерянность перед неумолимым миром взрослых.
Еще бы не помнить! Мое сознание мнемонично, у меня перебор с воспоминаниями.
Мы раздвигали гигантские кусты папоротника и срывали огромные боровики, один за другим, никогда таких не видывал, ни до ни после. А до этого даже сыроежки не попадались: за несколько часов грибной охоты – парочка сопливых подберезовиков! Все дальше и дальше углублялись мы в эти папоротниковые заросли – мне по самую грудь, а Катя, та вовсе исчезала в них, все время окликал, боясь потерять, и она выныривала из-под очередного папоротника. Куда-то делось солнце, вместе со всем небосклоном, стало темно и жутко, и мы уже собирали внезапную нашу добычу наощупь, натыкаясь на нее, спотыкаясь о каменные грибы, как о пни, и вдруг нас одновременно поразила мысль, что мы выпали из своего времени и никогда уже не выберемся наружу из этой заколдованной папоротниковой рощи. Это было похоже на сон, и весь ужас в том, что это была реальность, такая же сумеречнаяя и таинственная, как сам этот лес преувеличенных масштабов, словно мы были двумя Гулливерами в стране великанов. А потом мы вышли к тихо струящемуся ручью и на его берегу зажглись три огненные шляпки по стойке смирно стоящих исполинских подосиновиков, словно стражи на границе ирреального мира с реальным. Все в этом лесу было преувеличенных размеров: и изрядность нашей добычи, и гиперболический рост грибов и папоротников, и общая наша с Катей растерянность, и страх, который я старался скрыть, чтоб Катя не испугалась еще больше. Одному Богу известно, как мы оттуда выбрались!
И больше никогда мне то место отыскать не удалось, хоть и предпринимал неоднократные попытки, с Катей и один, а в лесу я ориентируюсь, как волк, даром что Волков. Дался мне этот затерянный мир, а до сих пор не дает покоя – ни мне, ни Кате. Грибная страсть ни при чем. Чего хотелось и чего хочется до сих пор, так это стушеваться, затеряться, исчезнуть навсегда. И жить отдельно от всех в таком вот заколдованном лесу. Вдвоем с Катей, которой я теперь никто.
Достал из холодильника еще одну бутыль. Мне предстояла длинная ночь, и я предпочитал провести ее не в одиночестве. Пил до полного затмения, пока не вырубился.
Продолжение следует
Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.
Комментариев нет:
Отправить комментарий