Нетаниягу: "Здесь происходит нечто большее"
"Против нас ведется открытая пропагандистская война".
"Против нас ведется открытая пропагандистская война".

Годовая инфляция в Израиле в январе снизилась до 1,8% по сравнению с 2,6% в декабре. Это самый низкий показатель с июня 2021 года. Уровень роста цен находится в пределах целевого диапазона правительства - от 1% до 3%.
В месячном выражении индекс потребительских цен (ИПЦ) снизился на 0,3%, тогда как аналитики прогнозировали снижение на 0,2%. В декабре показатель практически не изменился по сравнению с ноябрем.
Основное влияние на снижение оказали зарубежные поездки, одежда и обувь, а также сфера развлечений.
В январе одежда и обувь подешевели на 3,9%. Цены на транспорт снизились на 2,8%, на развлечения и культуру - на 0,7%. Расходы на поездки за границу и по Израилю сократились на 8,1%. Стоимость проживания и проезда в Израиле снизилась на 6,9%.
Одновременно зафиксирован рост цен в отдельных категориях. Свежие фрукты и овощи подорожали на 0,8%. Расходы на здравоохранение выросли на 0,7%, на содержание дома - на 0,6%.
Отдельно отмечается рост арендной платы. При продлении договоров аренды она увеличилась на 2,6%, а для новых арендаторов - на 6%.

Карикатура: ИСРАГЕО
Пока переговорщики готовятся к новому раунду консультаций с Тегераном, Пентагон демонстрирует силу.
Пока переговорщики готовятся к новому раунду консультаций с Тегераном, Пентагон демонстрирует силу: около 150 тяжелых транспортных самолетов переброшены в зону ответственности Центрального командования, в Аравийском море и Персидском заливе развернуты военные корабли, а к уже находящейся там авианосной группе направляется еще одна.
Президент Дональд Трамп не скрывает, что дипломатия у него всегда сопровождается военным подтекстом. Отвечая на вопрос о второй авианосной группе, он заявил: "Она там на случай, если мы не заключим сделку", добавив, что переговоры должны завершиться быстро. Срок, по его словам, существует – пусть и неформальный: "Да, у меня в голове есть дедлайн".
Он не исключает успеха переговоров, но формулирует его в привычной для себя бинарной логике: "Думаю, все будет успешно. А если нет – для Ирана это будет плохо".
Перед военными на базе Форт-Брэгг президент говорил еще прямее:
"Трудно заключить сделку с Ираном. У нас самая сильная армия в мире – они знают, с чем столкнутся. Надеюсь, нам не придется это проверять".
Конечно же, обсуждается силовой сценарий. По словам американских чиновников, рассматриваются варианты ударов не только по ядерным объектам, но и по инфраструктуре режима и сил безопасности Ирана; военные готовятся к операции, способной продолжаться недели и вызвать затяжной обмен ударами.
Сам Трамп идет дальше дипломатических угроз и фактически ставит под сомнение устойчивость самой исламской республики. В разговоре с журналистами он заметил:
"Похоже, смена режима в Иране – лучшее, что может случиться".
А его позиция по ядерной программе остается максимально жесткой: президент заявил, что не хочет видеть в Иране никакого обогащения урана и намерен изъять уже накопленный материал с объектов, пострадавших в предыдущих ударах.
Накануне Трамп опубликовал в своей соцсети фотографию авианосца – без подписи. В Вашингтоне подобные изображения давно читаются как политические телеграммы.
Тем временем переговоры все еще планируются. Второй раунд обсуждений между США и Ираном, по данным источников, может пройти в Женеве уже на следующей неделе.
Блог автора в Telegram

Президент Украины Владимир Зеленский заявил, что 90% украинцев против проведения выборов во время войны. Об этом он сообщил в интервью Politico.
"Если кому-то интересно, что думают украинцы, то 90% против, потому что понимают, что это ужасно - как проводить выборы сейчас, во время войны, под обстрелами", - сказал он.
По словам Зеленского, для организации выборов Украина прежде всего нуждается в безопасности и прекращении огня.
"Нам нужна безопасность для этого. Нам нужно прекращение огня, то есть возможно не конец войны, а прекращение огня или гарантии безопасности. При таких обстоятельствах надо изменить закон, наш парламент может это сделать, я надеюсь", - подчеркнул он.
Зеленский добавил, что если президент США Дональд Трамп договорится с Владимиром Путиным о 2-3 месяцах перемирия, то Украина проведет выборы.
Он также высказался о гарантиях безопасности: "Мы отдали ядерное оружие, другое оружие, много самолетов, десятки самолетов. Да, мы отдали это, и получили гарантии безопасности, что наш суверенитет будет нашим, и мы будем иметь независимость. Наконец, у нас нет того оружия, и нет гарантий безопасности, потому что пришла Россия, и никто не напал на Россию. Никто не спас нашу независимость".
Зеленский также отметил, что любые новые гарантии безопасности должны быть подписаны до заключения мирного соглашения.
"Наши американские друзья подготовили гарантии безопасности, но сказали: "Смотрите, сначала обменяйте территории, или что-то такое, а потом гарантии безопасности". Вот почему я думаю - сначала гарантии безопасности. Во-вторых, это не значит, что мы отдадим свои территории, потому что это разные вопросы", - сказал он.
Процесс планируют начать в марте –после того, как в Газе начнет работу новое правительство.

В воскресенье, 15 февраля, правительство официально одобрило строительство двух вспомогательных международных аэропортов на периферии в дополнение к аэропорту Бен-Гурион.
Соответствующее решение поддержали все министры, за исключением министра по делам диаспоры Амихая Шикли.
Обсуждение этого вопроса на фоне общественного возмущения длилось два с половиной часа.
Как сообщал Mignews, ранее в Кнессете прошло обсуждение бюджета на 2026 год. Одним из центральных пунктов стало строительство двух дополнительных международных аэропортов на севере и на юге при участии частного сектора.
Речь идет о строительстве аэропортов Рамат-Давид на севере и Циклаг на юге. В канцелярии премьер-министра пояснили, что дополнительные международные аэропорты являются "национальной необходимостью" из-за роста пассажиропотока. Проект нацелен на то, чтобы разгрузить аэропорт Бен-Гурион.
Утром 15 февраля, в преддверии голосования, на севере Израиля прошли акции протеста против планов правительства. Глава регионального совета Изреельской долины Шломит Шихор-Райхман предупредила, что строительство международного аэропорта в самом сердце сельской местности нанесет ущерб продовольственной безопасности, сельскому хозяйству и окружающей среде.
Когда батарея весила полтонны, никакой заговор был не нужен.
Есть довольно популярная теория заговора согласно которой нефтяники договорились с производителями автомобилей и совместно убили электрический транспорт, который бурно развивался еще в начале ХХ века: 38% автомобилей в США – электрические (против 40% паровых и 22% бензиновых). Понятно ведь, что электрические автомобили были проще, чище, они не воняли бензином, их не надо было заводить стартером, они не шумели и т.д. Казалось, что за ними будущее.
Но в действительности сто лет назад электрические машины убила физика и технический прогресс. Самым узким местом была батарея. В начале ХХ века почти электрокары ездили на свинцово-кислотных аккумуляторах. Технология 1859 года, изобретение Гастона Планте.
Энергетическая плотность тех батарей – 20–30 Вт·ч/кг. Для сравнения: энергетическая плотность бензина – около 12 000 Вт·ч/кг. Разница – в 400 раз. Запас хода у электрокара: 30–40 км, а у бензинового двигателя тех времен – 300 км. Время зарядки: 8–12 часов против 5 минут у Форда-Т. Добавьте вес батареи – до полутонны, короткий срок службы (2–3 года) и катастрофическое падение мощности на холоде. В деревне электричества не было, а бочку бензина можно было довести без проблем куда угодно.
В начале ХХ века электромобили были еще конкурентоспособны, потому что дороги были плохие, города компактные, а скорости низкие (20–30 км/ч). Но потом началась настоящая инфраструктурная революция. В США стали быстро строить дороги (почитайте про программу Good Roads Movement). Междугородние перевозки стали обыденностью. Когда в 1920-е началась массовая электрификация городов, сразу появились и электрические заправочные насосы – бензин теперь легко качать, хранить и распределять. А время заряда электрической батареи не изменилось – те же 8–12 часов.
В 1912 году по электрическим автомобилям был нанесен сильнейший удар – Чарльз Кеттеринг изобрел электрический стартер. До этого бензиновый автомобиль требовал мужской силы для запуска рукояткой. Это было опасно – шофер мог повредить себе руку, заводя машину «кривым стартером», когда двигатель «отдавал». Женщины предпочитали электромобили – просто нажать кнопку.
Кроме того в 1911 году в рамках антимонопольного дела Standard Oil разделили на 34 компании, которые конкурировали друг с другом, а не с электрическими машинами. Сам Томас Эдисон пытался создать конкурентоспособную батарею. Он работал с Генри Фордом над электромобилем в 1914 году. Проект провалился из-за технических ограничений батарей, а не из-за заговора нефтяников. Интересно, что поддержанию уровня продаж электромобилей способствовали высокие цены на бензин во время Первой мировой войны.
Помножьте все это экономику. В 1908 году Ford–T стоил $850. К 1920 году его цена упала до $260–300 (спасибо конвейеру и налаженному производству). Для сравнения: электрокар Detroit Electric стоил от $2 500. И его батареи требовали замены каждые 2–3 года – еще $600-800. Финальный удар нанесла Великая Депрессия – подержанный Ford–T можно было купить всего за $50-100. Последние производители электромобилей начали закрываться. Detroit Electric продержался до 1939 года.
p.s.
Добавлю, что сто лет прогресса сильно улучшили электрические батареи. Они стали в 6–10 раз легче и на порядок надежнее. Их энергетическую плотность возросла в десять раз – до 200–300 Вт·ч/кг. Это все равно в 40–50 раз меньше, чем у бензина, но бензиновый двигатель использует лишь 20–30% этой энергии, а электродвигатель более 90%. Бензиновые автомобили почти уперлись в свой потолок, а электрические – нет. И прогресс не останавливается. Петрократиям лучше не расслабляться.
Нас немного, да и тех нет.
Пушкин – Грибоедову в пересказе Тынянова
Ни на йоту!
Наши авторы ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ-АМЕРИКАНСКИЙ И ЕЛЕНА КЛЕПИКОВА среди изданных ими в дюжине стран сольных и совместных книг. PHOTOGRAPH BY EUGENE SOLOVYOV.
Честно, только со смертью Довлатова и Бродского я обрел твердую почву под ногами. Я один из моих ровесников остался в строю, на литературном посту – говорю это, не прикалываясь. Не то, чтобы они, в гроб сходя, благословили именно меня, поручив лично мне держать последний редут, но никого окрест, и кромешное одиночество я воспринимаю как завет и указ мертвых – живому: мне. А коли я теперь здесь один из нашего поколения, то обязан работать в том числе за мертвых. В меру отпущенных мне сил. Ну да: некрофильский импульс, смерть как вдохновение, Танатос верхом на Пегасе. Потому и говорят «надежда умирает последней»: пока есть смерть, есть и надежда. Вот почему надежда хороша не только на завтрак, но и на ужин – вот в чем у меня расхождение с Бэконом, не упомню каким – Роджером или Фрэнсисом. Таков мой писательский стимул, если его из подсознательных глубин вывести наружу.
Вот здесь как раз ссылка позарез, потому как переводный стих: Рэндалл Джарелл.
Как следствие этой двойной личной потери – Бродского и Довлатова, я самым решительным образом перешел на прозу. Смена жанровых вех, если хотите. Хотя были прецеденты: «Торопливая проза» circa 1968, года советского вторжения в Чехословакию, а спустя еще семь лет, перед тем, как свалить из России, «Три еврея», моя несомненная и одинокая удача, opus magnum, как окрестил мой критик. Однако эта горячечная исповедь родилась на таком скрещении обстоятельств, что следует счесть случайностью. Как превращение обезьяны в человека. Продолжения, увы, не последовало, хоть я и сочинил на/по инерции роман-эпизод «Не плачь обо мне…» Бродский был прав, признав «Трех евреев» и ругнув «Не плачь обо мне…», хоть автору было обидно. Дальше пошла скоропортящаяся кремленология, чтобы держаться на плаву, пусть мы с Леной Клепиковой и вкладывали в нее живу душу и до сих еще не проели и не пропутешествовали те сказочные по нашим совковым понятиям гонорары, которые получили за наши кремлевские триллеры. Рецидивы того политоложества – сотни статей там и здесь и московские книги про троянского коня исламизма и борьбу за Белый дом каждый американский високосный год с Трампом на обложке.
А tout propos, пусть мои читатели не сетуют на сплошную цитатность моей речи: я не просто книгочей, а книгоед, вот и выедаю отовсюду стихи и фразы и скармливаю их моему читателю, да и были прецеденты – мой домашний учитель Монтень, например, чьи «Опыты» иные воспринимают, как сборник латинских цитат. И все-таки нет: не коллаж, не пастиш, не центон и не пародия. У меня уже был опыт такого насквозь зацитированного текста: изначальное название «Трех евреев», ушедшее в последующих тиснениях в подзаголовок, – «Роман с эпиграфами». Антишестидесятнический пафос той книги звучал под сурдинку более волнительных, горячих и актуальных тем и сюжетов, но угадывается и считывается без особого напряга.
Кое-кто из нас, сороковников, имел персонального супостата среди евтушенок-шестидесятников, а то и пару-тройку, а Бродский держал их в негативе тотально: от Евтушенко до Кушнера. Называю самых заклятых, на что были личные причины, не без того: с Евтухом о судьбе Бродского советовался сам Андропов, как Сталин с Пастернаком о судьбе Мандельштама, и оба пиита оказались не на высоте, а ливрейный еврей Кушнер был bête noire городскому сумасшедшему Бродскому в Питере, потому что не только сытый голодного не разумеет, но и голодный сытого – в разы больше. Как раз Аксенов, чей роман Бродский пытался забанить в Америке, но скорее из конъюнктурно-конкурентных соображений, был bête noire Довлатова – опять-таки с питерских времен по причине скорее мужской, чем писательской ревности: Ася Пекуровская, первая Сережина жена, романилась с Васей. Касаемо не анекдотического, а реального «Васи», в те далекие ленинградские годы Аксенов звездил по всей стране, а широко известный в узких кругах Довлатов был в литературной мишпухе никто, и естественный – хоть и неестественный –отбор шел именно по этим вторичным, то есть литературным признакам. Довлатов пытался взять хоть какой реванш у своего соперника уже здесь в Америке, окарикатурив Аксенова в «Филиале», а заодно и сведя счеты со своей бывшей женой, которую вывел под прозрачным псевдонимом «Тася», но настоящий реванш взял post mortem, опередив в славе не только Аксенова, но всех остальных прославленных шестидесятников-евтушенок.
Само собой, у всех нас были исключения в этой литературной породе. Ну, как у каждого антисемита значится в друзьях еврей (см. на эту тему мой сказ «Еврей-алиби» в наших с Леной Клепиковой последних книгах о Довлатове). Бродский высоко ставил помянутого Слуцкого, его учителя в поэтике и покровителя по жизни. Понимаю возмущение Борисабрамыча, когда, заскочив к нам на Красноармейскую убалтывать Лену Клепикову вступить в Союз писателей, а то «одни евреи», он раскрыл лежавший у меня на письменном столе ньюйоркжский сборник «Остановка в пустыне» и сходу наткнулся на нелестный о себе отзыв в пасквильном предисловии Толи Наймана. Я растерялся и сказал наобум, что Бродский мог ничего не знать о клятом предисловии. «Должен был знать», – по-комиссарски отчеканил Слуцкий уже в дверях, перенеся гнев на горевестника.
Когда я рассказал эту историю Бродскому на кампусе Колумбийского университета, где он учительствовал, а мы с Леной били баклуши в статусе visiting scholars, он явно огорчился, обозвал Наймана «подонком» и сообщил, что тот был последним любовником Ахматовой. Я усомнился.
– А как еще объяснить ее любовь к нему? Не за стихи же!
Неоспоримый довод, ultima ratio.
Бродский был невысокого мнения о его стихах, полагал слабаком и даже исключал из «ахматовских сирот».
– Трио, тройка, троица: мы с Рейном и Бобышев, будь проклят!
На прощание – он опоздал из-за меня на лекцию – я продиктовал Бродскому номер моего нового телефона, но на последних цифрах он перебил меня:
– И записывать не надо! Два главных года советской истории: … – 3717.
Так вот, я включил в число евтушенок не только равнолеток или погодков окрест 37-го года рождения, но и тех, чей год рождения был ближе к самому первому году советской истории: Слуцкий, Эфрос, Окуджава, Тарковский старший вдобавок к младшему, пусть и в контроверзах с отцом, потому что осуществились либо проявились все они именно в 60-е. Не однопоколенники – скорее однокорытники: из хрущевского корыта, вестимо. Тем более, у каждого из нас в той шарашке-формации были свои фавориты. У меня – Анатолий Васильевич (хотя на самом деле, как я, Исаакович) Эфрос, к спектаклям которого я присосался, как жук к пробке, и помянутый добрым словом Борис Абрамович Слуцкий, которого в современной мне поэзии я ставлю вровень с его учеником Бродским. Напряженно и чутко вглядывался Слуцкий в людей моложе его, пытаясь угадать по их лицам будущее, ибо прошлого и настоящего ему было уже недостаточно. Этим отчасти я объясняю и нашу с ним восьмилетнюю дружбу: он рвал со многими сверстниками, типа Дэзика Самойлова, которые состарились раньше него, и тянулся к молодым. А я жил в мире, где все меня старше – даже ровесники, да не совсем: даже Бродскому и Довлатову я младший современник, пусть и самая малость. Зато теперь я старше дорогих моих покойников, только что с того? Нет, не вечный юноша – скорее вечный мальчик в стареющем теле. Так меня рецензент моей книги «Как я умер» и назвал: стареющий мальчик.
Помимо стихотворения обо всех нас, сороковниках и сороковницах – «Войны у них в памяти нету, война у них только в крови, в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых», Слуцкий сочинил и улетный стих лично обо мне:
Ни на йоту! Тем и живу. Счастливцев в мире Несчастливцевых. Зачем быть жизнеедом, когда сама жизнь ест нас поедом – и доедает? У кого мрак души, а у меня веселие сердца, как и было завещано мне моими предками: веселое сердце благотворно, как врачество, а унылый дух сушит кости, все дни несчастного – печальны, а у кого сердце весело – у того всегда пир. Пир горой – это я от себя. Пир во время чумы, добавляют про меня, имея в виду мой и наш с Леной книгопад в Москве, потом в Нью-Йорке, а теперь вот в Киеве.
Грех мне жаловаться, но помимо внешних причин, зачем кошмарить реал, когда он и так кошмарен, стоит только задуматься? Зачем окошмаривать кошмар? Зачем помогать смерти? Даже если на кладбище вместо крестов я вижу плюсы. Ужас, но не ужас, ужас, ужас! Или как в другом анекдоте про человека в одной галоше: «Почему потерял? Нашел!» Да хоть по принципу Абрама: «Абрам, ты счастлив?» − «А шо делать?!» Но и по принципу Владимира Соловьева, а он, то есть я − самый-самый счастливый человек на этом свете. Не знаю, как на том. Поживем – увидим. Или не увидим. В любом случае, никаких коммуникаций между тем светом и этим, увы. В чем убежден: со смертью жизнь не кончается. Даром, что ли, я назвал книгу о Бродском «Post mortem»?
Я прожил долгую литературную – точнее, метафизическую − жизнь, которая по естественным причинам клонится к концу вместе с жизнью физической, живу в диком замоте, цейтнот времени, чтобы перечислять адресованные мне упреки, а тем более ответствовать, да на каждый чих и не наздравствуешься. Отзывы в основном благожелательные и даже восторженные, а один поклепный не в счет, хотя, как изрек Ницше, всё, что нас не убивает, делает сильнее, а «меня только равный убьет», но равных окрест не вижу. Однако и в положительных встречались замечания, которые автор может учесть, а может не учитывать – святое авторское право. Я иду иным путем и, наперекор поговорке, считаю, что третье дано.
Упрек в инфантильности отвергаю с порога. Если молод душой, то благодаря своему сердечному веселию. Удержу нет никакого, сошлюсь на Зою Межирову, с которой мы на одной виртуальной волне, ну да – феномен пси, выражаясь по старинке, и она знает про меня больше, чем знаю о себе сам:
«Энергия слова, плотность всей ткани прозы так велики, что можно с уверенностью сказать – писал книгу молодой человек. Это как голос, – по его интонации узнаёшь о состоянии, настроении говорящего, – голос, его звук, скорей даже тон его, нельзя подделать. Так же и с энергией, которую я ощутила. Поэтому в частых отсылах читателя к мысли о бренности и собственного бытия, у автора есть – на сегодняшний день! – (через элегантные лекала различной направленности пластики) как бы некоторая доля лукавства – вот так он, как мне показалось, чуть смущенно оправдывает энергетику молодой своей литературной силы. А она на протяжение всего повествования не иссякает. Кажется, энергии слова не будет конца. Впрочем, это так и есть. И возрадуются кости, Тобою сокрушенные (50 Псалом Давида)».
Вот только интимная корректива: аз есмь живое опровержение фрейдовой теории сублимации. Раньше я задавал себе вопрос: что есть сублимация чего? Творчество – сублимация сексуальной энергии либо секс – сублимация творческой? То же – с мимесисом, который был у меня под вопросом: искусство подражает жизни или жизнь искусству? Теперь я думаю иначе: взаимозависимость. Одно другому не мешает. Хотя, конечно, бывают и классические случаи отклонения сексуальной энергии, которая не находит прямого выражения (онанизм не в счет). Тот же Фрейд, который сделал свои великие, но не безусловные открытия до женитьбы в период вынужденного викторианского девства. Да я и сам сублимировал, то есть в переносном смысле мастурбировал, когда писал в Москве «Трех евреев» – а что делала тогда Лена Клепикова в Ленинграде? ревную ее, бедняжку, к любому без меня периоду жизни, включая до меня – либо когда она была у нашего сына в Ситке на Аляске, я сочинил четырехголосую «Хроническую любовь», лучшую главу моего «Post mortem». А если не сексуальный простой, но крутое одиночество – кормовая база творчества? Однако оглядываясь назад и заглядывая в будущее – господи, какие неравные промежутки времени! – сохраняю энергию за письменным столом и в постели с женщиной. С поправкой на ревность: кормовая база любви. Ревность как вайагра? Чтобы вытеснить воображаемого соперника из памяти: своей или ее? Без разницы. А это уже другой вопрос, чуток поправляя Будду применительно к моему случаю: «Кто не понял своего прошлого, вынужден переживать его снова и снова».
Только тем теперь и живу, что верен своим вешним водам, пусть они давно уже отошли. Да, из породы мечтателей, чьи несбыточные детские мечты не сдуваются, а сбываются. См. и ср. с «Мечтателями» Гилберта Адэра про разнополых сиамских близнецов, на худой конец – для синефилов – с упрощенным и усеченным порнофильмом Бертолуччи по этому роману. «И пока не поставят на место, будем детство свое продолжать» − привет, поэтка 37-го года рождения, которая обещания своего не сдержала и сама поставила себя на место, огосударившись! А меня поставить на место – клянусь! – может только смерть, думать о которой бессмысленно, ибо смерть не является событием жизни – когда мы есть, ее еще нет, а когда она есть, нас уже нет (Привет Витгенштейну и Эпикуру за этот сдвоенный мной, а значит мой афоризм). Иное дело: где прервется моя колея? Для меня деревья как были большими, так и остались: навсегда, до последнего вздоха. Или выдоха?
Не впервые в этом признаюсь – я вынужден на повтор, потому как кое-что из заветных дум высказал впрок прежде. Да и откуда мне заранее знать, что у меня в мыслях, пока не увижу их на экране монитора? О, если б без слова сказаться душой было можно! Почему-то каждый раз пропускаю «душой» – звучит высокопарно и сужает смысл.
По любому, нельзя-с, Афанасий Афанасьевич.
Modus operandi & modus vivendi
Что еще нас, сороковников, друг с дружкой сближало, независимо от степени близости – физической либо метафизической: все мы питерцы, без разницы, где родились. Не совсем топографическое, а скорее культурное землячество. Включая тех, кто культурную зависимость от самого умышленного города на земле отрицал. Как я, например, покидая город – сначала в Москву, а потом в Нью-Йорк: умысел яко замысел – «Три еврея». Да тот же Барышников, который всячески от Ленинграда открещивается, противополагая ему родную Ригу, а Латвию – Рашке, как он – не я! – зовет нашу географическую родину.
Из велеречивого, многословного «барышниковского» стиха Бродского приведу его последние строфы, имеющие отношение не только к его герою, но и ко всем нам, к нашему тайному содружеству, к нашей, если хотите, масонской ложе:
Не один Барышников, а мы все приземлились в США, конкретно в Нью-Йорке – в конце концов, пусть Шемякин начал с Франции и снова теперь там в Chateau de Chamouseau, да и Бродский с Барышниковым не осели в нем, а колесили по белу свету, но неизменно возвращались обратно. Как и мы c Леной Клепиковой: Нью-Йорк – отправная точка наших с ней хождений за три моря, включая Россию. См. упомянутый уже мой субъективный травелог «Как я умер», изданный в том же московском издательстве, что и пятитомный мемуарно-исследовательский сериал.
Можно и так сказать: все мы сформировались как художники еще в Питере, но осуществились уже здесь. Точнее, наверное, будет сказать доосуществились, да? Что важнее – питерская закваска или ньюйоркжская прописка? Не стану забегать вперед, выкладывать на стол все карты, ставить телегу впереди лошади, хоть мне и не впервые. «И даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще не ясно различал». В отличие от родоначальника, я различаю даль свободного романа о моем поколении ясно, вплоть до мельчайших деталей.
Пусть говорят, что все метафизические романы этой моей авторской франшизы-линейки – и каждый больше предыдущего – это романы-proxy, и я, будучи только известным, пользуюсь своими знаменитыми персонажами, как псевдонимами, чтобы поведать нечто тайное, стыдное, сокровенное о самом себе. Что с того! Старый, как мир, вопрос – объект или субъект? – относится не только к Богу. Мои и наши с Леной Клепиковой книги про Довлатова, Бродского, не только про Евтушенко и про Высоцкого сотоварищи потому и прорыв в биографическом жанре, что их фигуранты даны нашими глазами, пусть на объект исследования и ложится тень инструмента, с помощью которого он рассматривается. Однако тень-то – продолжая/опровергая Набокова – прозрачная, и персонажи, чьи имена стоят на обложках книг Владимира Соловьева и Елены Клепиковой, вполне различимы: снутри, а не извне! Извне – на фотках, рисунках и коллажах, хоть они и располагаются в тетрадках внутри наших книг.
Уж коли пошел в разнос и разоткровенничался, то признаюсь, как на духу: лот художества потому и берет глубже фактографа, что автор лицедействует путем перевоплощения, но одновременно и остранения, то есть глядя на своего героя – а значит и на себя – со стороны. Я уже жалился где-то, что отдал Бродскому кое-что из своих сокровений, когда сочинял запретно-заветный роман «Post mortem», углубИв и углУбив моего героя супротив реального – позднего, на склоне таланта, и сделав еще более реальным, чем в действительности: пусть скажет спсб автору из своей плавучей могилы в Сан-Микеле. С другой стороны, мой роман немыслим без его поэзии: Бродский послужил мне если не Музой, то – с гендерной поправкой – Пегасом, которого я пришпорил изо всех моих писательских сил. Как высказалась американская романистка Глория Стайнем, If you poured water on a great poem, you would get a novel. Что и было сделано: я выжал его ПСС, как лимон, в мой запредельный роман, а не просто скрымздил его образы для его же образа. В том смысле, что у нас с Бродским по нулям: никто никому ничего не должен.
В своем поколении я был изнутри литературного процесса, хоть и оставался все-таки сторонним наблюдателем на трагическом празднике литературной жизни – может быть, в силу моей тогдашней профессии литературного критика, хотя не только − соглядатаем, кибитцером, вуайеристом чужих страстей, счастий и несчастий. Я жил не в параллельном, но в соприкосновенном, сопричастном мире, однако если и причастный происходящему, то отчужденно, остраненно, скорее все-таки по брехтовской методе, чем по системе Станиславского. Перевоплощаясь в своих героев, но не сливаясь с ними, оставаясь одновременно самим собой и глядя на них со стороны. С правом стороннего и критического взгляда на них. И на самого себя. Это, впрочем, давняя моя склонность, как писателя, отмеченная критикой еще в оценках «Трех евреев»: «О достоинствах романа Соловьева можно долго говорить, – писал московский писатель Павел Басинский. – Замечательное чувство ритма, способность вовремя отскочить от персонажа и рассмотреть его в нескольких ракурсах, беспощадность к себе как к персонажу».
Потом, однако, когда с этой книгой стала соавторствовать Елена Клепикова не просто на равных, а доминирующе, став ее безусловной бенефицианткой, книга переименовалась в «Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк», а «Быть Владимиром Соловьевым» ушло в название одного из ее отсеков. Первый отклик получил из Атланты, штат Джорджия, от моего друга, одногодка и одноклассника сороковника Номы Целесина:
«Прочитал сегодня несколько страниц. Пока понял только (читается как) “Как Трудно Быть Владимиром (Исааковичем) Соловьёвым”.
А кто-то из моих друзей американов неопределенно, мерцающе эдак выразился: fiction or nonfiction – or, more accurately, something in between. Вот-вот, нечто промежуточное, литературное междуречье, жанровая промежность, рискну сказать я при моем уклоне к рисковым либо пикантным метафорам. Само собой, при слове «промежность» у меня возникает образ женской со всеми находящимися там кисло-сладкими прелестями. То есть – минуя весь ряд наводящих аналогий – жанровая эта промежность вход в самое запретное и заветное, что только есть в литературе.
По-Капоте, non–fictonal novel (невымышленный роман), докупроза или еще кратче – faction, то есть неразрывная жанровая спайка fact & fiction. Однако в чисто мемуарном письме, поелику возможно, я пишу с натуры, без никакой отсебятины. А отсюда уже гибридный жанр моего пятикнижия, эту книгу включая: аналитические воспоминания и бесстыдная проза.
Хотя, конечно, и мемуары, все равно чьи, суть анти-мемуары, пусть не каждому мемуаристу достанет смелости в этом признаться, как Андре Мальро, с обложки которого я стырил само это слово: Anti–mémoires. Что тогда сказать о прозе с узнаваемыми прототипами? Ну, само собой, не один к одному. Однако не станем путать modus operandi & modus vivendi, сплошную линию жизни с прерывистым пунктиром судьбы, где автору не просто дозволено, но вменено в обязанность заполнить лакуны собственными догадками, подозрениями и прозрениями. То же самое он (то есть я) делает, когда жизнеописует своего авторского персонажа, своего alter ego, но под полупрозрачной вуалью псевдонимов, иносказаний и намеков… Автору хотелось проскользнуть между чернухой и глянцем, между порно и гинекологией в художку – belles–lettres, изящную словесность, чему не помеха, а в помощь современное арго, уличная брань, ругачий словарь, сквернословие, обсценная, ненормативная, заборная лексика. Не ради развлекалова как такового, хотя какая литература без развлекалова, пусть на грани фола, какой бы глубины не доставал ее лот? Мы движемся к цели, а та удаляется, видоизменяется, ускользает, становится неузнаваемой и невидимой. Это и есть настоящее художество в понимании автора.
Книга – это спектакль, представление, зрелище, перформанс, приключение наконец. Сама по себе книга – приключение, а не только ее написание, как ошибочно полагал писатель Уинстон Черчилль. Впрочем, далее наблюдения более точные, если сделать поправку на общую болезнь британских афоризмистов – парадоксализм: «Сначала книга – это не более, чем забава, затем она становится любовницей, женой, хозяином и, наконец, – тираном». Даже если так, нет тирании упоительней и слаще, пусть иной читатель и зачислит меня в мазохисты. И само собой, каждую книгу я пишу, как последнюю, иначе нет смысла браться, и какая-томожет ею оказаться, и я буду заживо замурован в ней. Рукотворный памятник самому себе.
Козлиная песня
Касаемо же шутливой рекомендации Бродского, где приземлиться, то тут потребуется не столько разъяснение, сколько продолжение – пусть это будет сноска в самом текcте. Птица перелетная, калика перехожий, очарованный странник, не путешественник и не турист, а паломник – вот кто я, и Нью-Йорк – последний пункт моего кочевья. Вопрос о возвращении в Россию ни для кого из нас – не только для публичного антиностальгиста Барышникова – всерьез не стоял. Мы отвалили с концами – даром что ПМЖ. Довлатов отшучивался: «Еще чего! Столько там знакомых – сопьюсь», а спился здесь, где знакомых скопилось ничуть не меньше, да еще в период гласности стали наезжать оттуда. Сережу и спаивать не надо было: «Кто начал пить, тот будет пить», – выдал он мне афоризм в ответ на мои увещевания. А когда я наладился в Москву и Питер на набоковскую конференцию, всячески меня отговаривал: «А если побьют?», имея в виду под родиной нашу малую родину – наш трижды переименованный город.
Меня было за что – битие определяет сознание? – за мои антипитерские диатрибы в «Трех евреях», о которых Довлатов сказал за несколько дней до смерти – это была последняя прочитанная им книга: «К сожалению, все правда». Я замыкал и замкнул петербургскую литературную традицию антитрадицией – Гоголь, Достоевский, Андрей Белый, наконец гробовых дел мастер Константин Вагинов с его «Козлиной песней», а я был не только антипсалмопевец, но и плакальщик этого проклЯтого и прОклятого города, который доказал свою сущность и подтвердил мой прогноз политически, став кузницей кремлевских кадров. А еще хихикали: Петербург – столица русской провинции. Как бы не так! Дело не в топонимике, а в топографии: СПБ переименовался в четвертый раз, перебравшись в официальную столицу и став Москвой. Чудеса в решете, да и только, да? Если пародия трагедии – комедия, а пародия комедии – трагедия, то пародия пародии возвращает нас к оригиналу. Трагедия снова стала козлиной песней, как и была спервоначалу у греков: τραγωδία = τράγος, козел + ᾠδή, пение.
То есть в моем случае, это было бы возвращением на место преступления, коли в глазах моих земляков преступлением была моя покаянная исповедь «Роман с эпиграфами», гениально переименованная моим московским издателем в «Три еврея». А предполагаемый Довлатовым мордобой – по закону обратной связи фидбэк: наказание за преступление, которое я не совершал, и роман мой был просто камнем, брошенным в стоячее питерское болото, а отсюда уже весь гвалт.
Много шума из ничего? Нет, почему: из чего! Это не было преступлением с моей точки зрения, зато в представлении ленинградской литературной мафии вкупе и в тесной смычке с гэбухой – это хуже, чем преступление: злочинство! Тем не менее, я побывал в Питере без никаких эмоций, выступал на публике с набоковской речью, побит не был и благополучно вернулся сначала в Москву, где заразился ельцинской революционной лихорадкой, а оттуда – в безопасный Нью-Йорк. В две следующие побывки на родину, в знакомый до слез город даже не заехал.
Само собой, «место преступления» – не более, чем фигура речи: преступником себя не чувствовал: ни mea culpa, ни Jewish guilt. Бродский – тем более. Место преступленья он переименовал в место униженья, а себя в униженного и оскорбленного:
Андрей Сергеев, самый близкий и самый альтруистский друг ИБ, отверг идею приезда на родину как гибельную: «Я твердо высказал свое выношенное, не с налету мнение, что приезжать ему ни в коем случае нельзя, потому что его живым не выпустят. И друзья, и враги растерзают на куски, как менады. По удовлетворенной реакции было видно, что он хотел услышать именно это, поддержку своего собственного нежелания ехать».
Отсутствие есть присутствие, вывел я свою краткую формулу еще до того, как узнал строчку Эмили Дикинсон «Отсутствие есть сгусток Присутствия». Моя, до которой я сам додумался, пожалуй, лучше, не такая категоричная, как у Эмили, не в обиду ей буде сказано. Про то же у моего Пруста, но по любовному поводу: «Разве тот, кто любит, не ощущает, что отсутствие любимого человека есть самое достоверное, самое реальное, самое незыблемое, самое надежное его присутствие».
Опять двадцать пять этот клятый квант, который мне внятен разве что на уровне апокрифа, где в ответ на эйнштейнов подкол «Бог не играет в кости» Нильс Бор отвечает: «Эйнштейн, не указывай Богу, что ему делать». У нас здесь в НЙ есть квантовое кафе, в котором мне назначила свидание одна американочка, но говорили мы с ней о чем угодно – только не о квантовой механике, а паче о квантовой психологии, в которой позволю себе усомниться, хоть и сочинил роман-трактат «Кот Шрёдингера» с легко узнаваемым прототипом. Не вижу – по крайней мере в конспектном изложении – ничего принципиально нового после Фрейда, Юнга, Пруста и прочих первооткрывателей. Включая ту же Эмили в моем вольном, под себя, переводе: фантазии у меня достанет – такое нафантазирую, что приближусь к реалу. Потому как в действительности все было иначе, чем самом деле. Вот где кроется отгадка тайны, которая мучит меня с юности.
Ладно, замнем для ясности.
Опять-таки отличие судьбы от биографии. Мог бы продемонстрировать это на личном писательском опыте, когда отлученный от языковой alma mater вкупе с читателем в метрополии (даже в двух), я пошел в догон, а потом и в обгон только в этом чужом мне столетии, до которого дожить не полагал и не чаял: книгопад моих московских книг – с десяток за два года. Только что с того, когда я выпал, как птенец из гнезда, и литературный процесс шел без меня и помимо меня, но ни гения Бродского, ни популизма Довлатова у меня нет, а потому и надежд обрести достойное место под солнцем русской изящной словесности у меня никаких. С меня довольно, что мои книги востребованы не только по эту сторону Атлантики, но и по ту, где с их помощью я присутствую, несмотря на отсутствие.
Я бы мог, конечно, спустить тему отсутствия–присутствия этажом ниже – в бытовую и вспоминательную сферу. Когда начался московско-питерский influx, типа исламского нашествия в Европу, мы с Довлатовым поражались, что наши гости осведомлены о нашем житье-бытье куда лучше, чем мы об их.
Бродскому, Довлатову, Барышникову делать было в новой России нечего, а Шемякин зачастил туда по профессиональным нуждам: вернисажи, премьеры, мастер-классы, открытие памятников.
Не сравниваю, конечно, но нас с Леной Клепиковой влекла на родину, как только там подули ветры перемен, не одна только ностальгия, но и профессиональное любопытство – как политологи, мы регулярно печатали в ведущих американских СМИ статьи по преимуществу о делах в России и в прилежащих странах Восточной Европы и даже выпустили несколько ходких в разных странах книжек на кремлевские сюжеты. Мы писали о нашей стране заглазно, в пригляд, через океан, а хотели увидеть своими глазами, воочию, впритык. Набоковская конференция, на которую мы получили приглашение, была скорее поводом, чем причиной. Весной 1990 года мы застали свою страну на последнем издыхании – переходный период от горбачевского СССР к ельцинской России. Мы даже не предполагали о своем участии в этом революционном процессе. Вот уж, действительно, отсутствующее присутствие.
Дело в том, что как раз в это время там по крайней мере пятью разными пиратскими изданиями, вышла брошюра с главой о Горбачеве из нашей американской книжки «Behind the High Kremlin Walls» (в Великобритании она издана под названием «Inside the Kremlin»). При отсутствии подобной политической литературы брошюра пользовалась громадным спросом и мгновенно стала бестселлером. Где мы только ее не встречали – на улице Горького (бывшей и будущей Тверской) от Пушкинской площади до Красной, на ярмарках на старом Арбате и в Измайлове, в подземных переходах, у станций метро. Один из продавцов держал рекламный плакат «Американские писатели Владимир Соловьев и Елена Клепикова о Михаиле Горбачеве» (по его просьбе оставили авторский инскрипт на этом рекламном дацзыбао), а другой выкрикивал наши якобы биографические данные – что Соловьев и Клепикова бывшие члены ЦК, которые работали на британскую разведку и стали невозвращенцами во время зарубежной поездки.
Из американских и московских СМИ мы знали, что поначалу продавцов забирали в милицию и штрафовали, а экземпляры нашей брошюры изымали, в Питере задержали фуру по пути из типографии к розничным торговцам и конфисковали весь тираж наших брошюр. Однако когда мы приехали в Москву, она продавалась открыто и повсюду совершенно свободно и безнаказанно – по трешке, независимо от издания. В кулуарах комсомольского съезда Горбачева спросили о нашем про него опусе – он ответил, что с ним знаком, но от комментов воздержался. Не с этими ли пиратскими брошюрами, а потом с легальными московскими изданиями наших кремлевских триллеров, которые, как мы узнали из российских СМИ, есть «в каждом порядочном московском доме», связана изначальная наша слава на родине, что побудило блогера Софию Непомнящую выдать нам следующую характеристику: «Пожизненная любовь наших родителей и легенда для людей моего поколения»? Спасибо на добром слове, которое и котофею Шрёдингера-Соловьева приятно!
Наши московские прогорбачевские друзья удивлялись нашим интересом к Ельцину. В эту первую поездку мы с ним и познакомились в личку и узнали, что Борис Николаевич с нами знаком заочно – по доморощенным переводам наших кремлевских книг. «Как будто в Кремле жили», – отозвался Ельцин о Владимире Соловьеве и Елене Клепиковой. Возбужденные революционными переменами на нашей родине, мы и задумали книгу о ней в жанре жизнеописания ее вождя. Под шестистраничную заявку Putnam Publishing House заключил с нами договор, отвалив шестизначный аванс – нам понадобилось еще две профессиональные поездки на родину для сбора материала.
С тех пор, однако, дело с наездами застопорилось – сколько уже лет мы не были в России и как-то не тянет – ни ностальгии, ни любопытства. Скандальный автор «Фашистского социализма» Дриё ла Рошель полагал ошибкой, что русских априори считают белыми людьми и требуют от них адекватности, тогда как это другая раса, и лучше бы у них была зеленая кожа, чтобы их проще было отличать. Тем временем в стране зеленокожих киммерийцев одна за другой выходили наши с Леной Клепиковой книги – сольные и совместные. Предпоследняя политикана про наши американские високосные годы, когда мы тут выбираем президента, а чтобы больше была востребована, по совету книгопродавцев, они же – продажники, то бишь реализаторы, назвали ее именем самого эпатажного претендента на белодомовский престол, на которого мы сделали ставку: «Дональд Трамп».
Господи, как давно это было, как переломилось время, а Трамп снова наш президент…

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.