понедельник, 16 марта 2026 г.

ПРИШЛО ВРЕМЯ ПОНИМАНИЯ И ПРОЩЕНИЯ

                              Фото: Соня Крас
 

Изгнание  стало трагедией для всего еврейского народа, но в особенности для тех, кому Б-г дал талант художника, поэта, писателя... Без любви к той земле, где творец родился, без любви к языку, на котором были написаны проза и стихи, реализовать дар невозможно. Таланты по разному находили выход из трагедии. Кто-то крестился, кто-то просто стремился забыть о своем еврействе, кто-то призывал к ассимиляции. В гармонии жить со своим еврейством удавалось очень немногим. Но нам ли, здесь, на своей Земле, судить давно ушедших: Исаака Левитана за то, что влюблен он был лишь в природу России, Гейне и Пастернака за призывы к ассимиляции, Мандельштама за вынужденное крещение, Иосифа Бродского за фанатичную любовь к языку, в  котором он родился и жил. Дунаевского за прославление в музыке СССР, Михаила Ромма за фильмы о Ленине и т.д. Повторю: цепь рабства порвана. Мы живем вне самой страшной трагедии потомков Иакова и наши оценки евреев, выросших и творивших в невольном рабстве, не должны быть поспешными, а то и грубыми, с полным отрицанием  их еврейства. Оставим пустые счеты - поздно. Пришло время для прощения и понимания. Все эти люди - наше, общее богатство, наша гордость и наше прошлое. Всё их великое наследие - попытка вырваться из мрака трагедии и обреченности галута. Сможем ли мы повторить их достижения на иврите и на своей Земле - покажет время.

А был ли в XVIII веке «кризис» общины?

 

А был ли в XVIII веке «кризис» общины?

Гершон Дэвид Хундерт 16 марта 2026
 
 

Книга профессора Гершона Дэвида Хундерта «Евреи в Польско-Литовском государстве в XVIII веке: генеалогия Нового времени», впервые изданная в 2004 году, полемична по отношению к преобладающей в еврейской исторической науке тенденции рассматривать опыт западноевропейского еврейства как образец для описания процесса модернизации, или перемен Нового времени. Автор, используя широкий круг разнообразных источников и литературы предмета, предпринимает успешную попытку выяснить, почему основой менталитета восточноевропейского еврейства стала позитивная оценка своей национальной идентичности. «Лехаим» знакомит с фрагментами из книги.

С начала хх столетия ученые единогласно высказывали мнение, что институты еврейской автономии в xviii в. переживали глубокий кризис . При объяснении этого явления подчеркивались различные взаимосвязанные факторы. Одни специалисты усматривали его причины в растущем гнете и гонениях, увеличении налогового бремени, экономическом спаде. Другие связывали кризис с “вмешательством” магнатов‑аристократов во внутренние дела органов еврейского самоуправления. Согласно Бенциону Динуру, всесторонне изучившему нравоучительные трактаты и проповеди того времени, основной повторяющейся в них жалобой было то, “что власть в еврейской общине захватили авторитарные лидеры, завсегдатаи аристократических дворов и люди, имеющие доступ к политическим рычагам” . Эти “новые люди” превратили “еврейское самоуправление в фикцию, в карикатуру” .

Сторонники еще одного направления исследований кризиса более сосредоточены на внутреннем развитии кагалов Польско‑Литовского государства, раздорах и смятении, сопровождавших борьбу за власть и описываемых в категориях “классовой борьбы”. Чаще всего в центре внимания здесь оказываются ремесленники, которые в условиях экономического спада и гнета эксплуататоров требовали представительства в более демократическом кагале.

Хотя институт кагала в xviii в., несомненно, сталкивался с проблемами и трудностями, фактически в подавляющем большинстве городов и местечек Восточной Европы он продолжал успешно функционировать и в xix столетии. Как отмечалось выше, кагал служил институциональным воплощением автономии евреев в городах и местечках, где они проживали. Автономия кагала и его сравнительная отгороженность от воздействия внешних факторов, однако, не означали, что он был полностью отделен от структуры государственной власти и политического управления. В xviii в. противоречия между автономией и интеграцией действительно возрастали, но эти противоречия не служили признаками “кризиса”, который усматривают здесь некоторые историки . Возможно, что и сама антиномия “автономия—интеграция” больше затемняет, чем проясняет суть рассматриваемого явления.

Ниже будет предпринята попытка осветить некоторые аспекты парадоксальной неразрывной связи польских евреев с еврейскими общинными институтами. Хотя взаимоотношения между еврейскими институтами и другими властными структурами становились более тесными и многообразными, это не повлекло за собой столь же выраженной тенденции к аккультурации и интеграции на индивидуальном уровне. Автономная еврейская община оставалась одним из важнейших факторов формирования идентичности евреев Восточной Европы.

На протяжении xviii в. уровень и степень “вмешательства” владельцев городов и королевских чиновников в деятельность еврейских общинных институтов возрастали. Это “вмешательство” можно рассматривать и как признак прогрессирующей интеграции евреев в экономику частных владений магнатов‑аристократов, а также в экономические сферы, контролируемые королевскими чиновниками. Кагал был не единственным инструментом посредничества и взаимодействия между отдельными евреями и властными структурами.

Некоторые торговые агенты, посредники и арендаторы напрямую устанавливали контакты с аристократами и их управляющими. Находясь в непосредственном контакте с носителями власти, они иногда осмеливались подвергать сомнению авторитет старейшин общины, однако это необязательно освобождало их от контроля со стороны последней. Если покровитель еврея был не слишком опасен, община могла принять ответные меры — осуществить отлучение или угрожать этим .

В актовой книге общины Мстиславля (Мстилав, Амчислав) в 1731–1732 гг. был зафиксирован следующий акт отлучения: “Нечестивый доктор Исаак оказал неповиновение главам кагала, а его жена, да будет имя ее стерто, танцевала со шляхтичами. Когда старейшины кагала учинили Исааку допрос, он говорил с ними с величайшим неуважением. Он также явился в помещение кагала вместе со своим шляхтичем [пуриц]. Продолжая в том же духе, он прямо оскорблял старейшин в присутствии шляхтича. Посему на него вместе с женой, да будет стерто ее имя, наложен запрет [участвовать в религиозных обрядах], и он отлучен от всего святого”.

Изложение подобных событий у Семена Дубнова выдержано в общем тоне давней историографии. Согласно его описанию, еврейское общинное управление в Польско‑Литовском государстве xviii столетия находилось в состоянии углубляющегося внутреннего ослабления и распада . В качестве подтверждающего эту точку зрения аргумента Дубнов цитирует “язвительные” замечания некоего поляка, высказанные в 1744 г. Хотя их содержание чрезвычайно важно и выразительно, Дубнов приводит их в отрыве от контекста. Он не упоминает и тот факт, что цитируемые слова взяты из религиозного диспута в Бродах, состоявшегося по инициативе епископа Кобельского в 1743 г. (см. главу 3). Евреи тогда ответили на миссионерскую проповедь Кобельского, выдержанную в духе средневековых христианско‑иудейских диспутов, а указанные замечания анонимного автора были уже реакцией на этот ответ.

Приведенный ниже текст — это фрагмент ответа, адресованного представителю евреев из Брод. Проповедь Кобельского опиралась на locus classicus в подобных дебатах, а именно на Книгу Бытия (“Не отойдет скипетр от Йеѓуды… пока не придет [в] Шило…” — 49:10), которая якобы свидетельствует, что Иисус [Шило] — это Мессия, ибо его приход совпал с утратой евреями государственной независимости. Ответ евреев гласил, что, поскольку они потеряли независимость за сотни лет до прихода Иисуса, слово “скипетр” следует понимать как светское управление, а евреи пользуются автономией и живут по своим собственным законам и в самой Речи Посполитой .

Анонимный сотрудник Кобельского в ответ на это утверждение евреев заявляет следующее: “Сколь же жалок этот скипетр, подобен детской игрушке и комедии, ведь ваше [само]управление и свободу исполнять иудейские заповеди вы арендуете у христианских господ. Даже раввина вы никогда не можете выбрать, а получаете только того, кто купит себе эту должность пожизненно или арендует на время у христианского господина. Так же дорого покупается и должность — пожизненная или предоставляемая на определенное время — любого старейшины кагала. Только после того, как вы заплатите всему королевству, воеводам, помощникам воевод и разным прочим чиновникам и панам, вы можете иметь свои синагоги и жить еврейской жизнью… Ни для кого не секрет, что у некоторых христианских панов вы в большем почете, чем бедные христиане, однако это уже само по себе показывает, что и вашу жизнь в соответствии с еврейской религией вы арендуете или покупаете у тех же панов, столь к вам благосклонных. Ведь паны ценят вас не за вашу веру и не за ваш еврейский образ жизни, а за свои доходы и пользу, которые получают от вас” .

Этот фрагмент служил дополнительным подкреплением для той тенденции исторической интерпретации, которая характерна для работ Дубнова, Рафаэля Малера, Симхи Асафа и Майера Балабана, единодушно подчеркивающих степень зависимости евреев от прихотей шляхты в целом и магнатов‑аристократов в частности. Действительно, Малер начинает главу о “еврейской автономии” в Польше xviii в. таким утверждением: “В эпоху неограниченного правления шляхты в Польше еврейские общины и надобщинные органы еврейского самоуправления подпали под контроль правящего класса и постепенно утрачивали свое право на автономию” .

По мнению упомянутых историков, в этом отношении различия между королевскими и частными городами были незначительны. Отражая общий антишляхетский тон польской историографии первых десятилетий xx столетия, Балабан опубликовал многочисленные фрагменты мемуаров и дневников польских шляхтичей, в которых описывается их своеволие и жестокость в обращении с евреями . В одной из своих работ он утверждал, что положение евреев в “городах частного владения было не лучше”, чем в королевских .

Позднее Якуб Гольдберг написал, что, несмотря на значительные привилегии, которыми порой наделяли евреев в городах частного владения, их общественный и правовой статус в королевских городах был выше . Такая позиция имеет некоторые основания, но в конечном счете она искажает общую картину и препятствует более тонкому пониманию этого периода. Действительно, с формальной точки зрения евреи были защищены широкими королевскими привилегиями и имели возможность пользоваться государственной судебной системой, вплоть до обращения к монарху, однако в королевских городах конкуренция с христианами принимала более жесткие формы, а городские законы, касавшиеся евреев, носили более ограничительный характер, чем в городах частного владения. Гольдберг описывает кагалы в городах частного владения, не указывая на различия в их положении как интегральную составную часть администрации владений магнатов. Он подчеркивает “феодальную зависимость” кагалов от владельцев городов, что на протяжении xvii–xviii в. обусловливало их все возраставшее вмешательство во внутренние дела еврейских общин . Зачастую пан или его представитель утверждали постановления раввинских судов, тщательно контролировали финансы кагала, а раввинские должности, как отметил процитированный выше сотрудник епископа Кобельского, можно было получить лишь после выплаты определенной суммы владельцу города. При этом в исторических работах единодушно признается, что в xvii–xviii столетиях евреи последовательно перемещались из королевских городов в частные. К xviii в. явное, а вероятно, и подавляющее большинство евреев проживало в принадлежавших магнатам‑аристократам поместьях и городах. Если с юридическими правами и уровнем личной свободы дело здесь действительно обстояло хуже, чем в королевских городах, чем тогда можно объяснить явное предпочтение частных городов десятками тысяч евреев? Оставляя в стороне вопрос, насколько адекватно термин “феодальный” отражает положение евреев, нельзя не признать, что в городах частного владения они находились в условиях правовой зависимости. На основании закона, принятого в 1539 г., вся полнота юрисдикции над евреями в городах их проживания переходила от короля к аристократам — владельцам городов. Лишь в редких случаях еврейское население проживало в городах, принадлежавших духовенству . Действительно, владельцы городов стремились ограничить свободу передвижения проживавших у них евреев. Иногда они даже издавали законы, запрещавшие брак с людьми, не проживавшими в их владениях, во избежание переселения молодой супружеской пары в другое место. Тем самым евреи оказывались в таком же положении, что и христианские жители городов частного владения, чья свобода передвижения также была ограничена .

Ежи Игнаций Любомирский, владелец Жешова, требовал от каждого взрослого мужчины‑еврея письменное обязательство, что он не переедет из города и не выдаст своих дочерей замуж за жителей других городов без разрешения владельца города . Тот же аристократ в своем указе от 1735 г. разрешал еврейским новобрачным жить в доме тестя за пределами Жешова не более двух лет, да и то при условии, что их возвращение будет гарантировано определенными гражданами города, которых он укажет. Нарушители этого указа не только ставили своих гарантов в опасное положение, но и могли быть принудительно возвращены в город и даже арестованы за “уклонение от подданства” . Подобного рода указы, которые иногда были направлены на то, чтобы приданое невесты осталось в городе, но значительно чаще относились и к жениху, и к невесте, многократно издавались в городах частного владения . Владельцы городов старались удержать у себя людей богатых и тех, чьи занятия обеспечивали им доход . Бедным же могло угрожать изгнание за пределы данного владения .

Очевидно, что владельцы городов были прежде всего заинтересованы в своем собственном экономическом процветании, однако часто повторяющиеся переиздания указов, ограничивавших свободу передвижения евреев, позволяют предположить, что они не всегда успешно исполнялись.

Станислав Понятовский, отец будущего короля, включил в привилегию, данную им еврейской общине Язловца (Подолия) следующее предписание: “Учитывая закон, действующий в других городах в отношении тех, кто отдает своих детей [замуж] в чужую юрисдикцию, обеспечивая их приданым и, соответственно, принося городу убытки, я строго приказываю, чтобы евреи Язловца селили своих детей возле себя” . Хотя такого рода законодательный акт и кажется подтверждением “феодальной” зависимости евреев Язловца, вместе с тем его можно рассматривать и как свидетельство ограниченной власти панов. Некоторым владельцам городов приходилось прибегать к уговорам, чтобы удержать евреев в своем подчинении. В 1762 г. Ян Клеменс Браницкий приказал заплатить 100 польских флоринов Вольфу Московичу из Тыкоцина, женившемуся на женщине из Шклова, чтобы склонить молодоженов остаться жить в Тыкоцине .

Несмотря на эти ограничения, еврейское население Польско‑Литовского государства отличалось большой мобильностью. Опасность ухода евреев из города самым существенным образом ограничивала власть его владельца. Евреи применяли свои знания и опыт в торговой, производственной и управленческой сфере, прямо или косвенно служа аристократу. Взамен он обеспечивал им мир, безопасность, надежный порядок и относительную автономию. Доходы, которые приносили евреи, были исполнением их части соглашения, а если владельцы городов не выполняли свои обязательства, евреи могли потребовать изменить ситуацию, угрожали покинуть город или осуществляли эту угрозу . Понимание, что евреи могут покинуть город в поисках лучших условий жизни в других местах, неизбежно влияло на планы и решения владельцев городов. Поскольку последствия такого оборота дела были весьма серьезны, владелец города вряд ли стал бы руководствоваться в своих действиях исключительно собственными прихотями .

Высказывались мнения, что магнаты стремились подчинить сельских евреев власти кагаловнаходившихся в их частных городах, настаивая, чтобы они не подчинялись “чужим” кагалам, но свидетельств тому мало. Кажется, известен лишь один случай, когда такое требование было выражено прямо, но возможно, что тем самым владелец города лишь поддержал требование местного кагала . На протяжении xviii в. между большими и малыми общинами происходили многочисленные споры по вопросам правовой компетенции.

В 1749 г. арендаторы и шинкари из деревень близ Тарлова потребовали от еврейского земского суда признания их неподвластности юрисдикции общины этого города . Представители обеих сторон явились к старейшинам земства (галиль). Кагал Тарлова представил документы и протоколы Совета земель, точно указывающие, какие деревни подпадают под его юрисдикцию. Судьи признали документы подлинными и постановили, что жители этих деревень должны продолжать подчиняться тарловскому кагалу. Это означало, что жителям деревень надлежит не только платить свои налоги через тарловский кагал, но и хоронить в Тарлове своих покойников, обрезать своих сыновей, приводить скот на убой к тарловскому шойхету и заключать браки под руководством тарловского раввина. К решению суда прилагался список из 19 деревень и 1 местечка, которые “принадлежали” Тарлову. В документе ничего не говорится о каком‑либо вмешательстве владельца города, хотя это не означает, что магнату было безразлично решение суда — в конце концов, документ хранился в его архиве. Другой документ из того же архивного дела свидетельствует, что в 1788 г. владелец Тарлова выступил на стороне местного кагала, обвинившего другую общину в узурпации власти над “принадлежащими” данному кагалу деревнями . Иногда владелец города давал формальное разрешение евреям, проживавшим в местечках, расположенных на его землях, подчиняться юрисдикции кагала в городе, принадлежавшем другому магнату .

В первой половине xviii в. десятилетиями продолжались споры между центральной общиной самого Львова и малыми общинами Львовской области. Адам Миколай Сенявский и Август Александр Чарторыйский многократно вмешивались в эти споры, пытаясь уладить дело, когда все усилия еврейских областных советов и Совета земель оказались безуспешными . В других случаях во вмешательстве магнатов необходимости не было. Например, в 1717 г. на съезде Совета земель удалось достичь соглашения между общиной Кракова и меньшими городами этой области .

Подобным образом обстояло дело с апелляциями евреев на решения местных судов в суды более высокой инстанции — окружные или земские. Чаще всего владельцы города давали евреям разрешение на обжалование постановлений местных судов у старейшин округа или земли, заседавших в городах, принадлежавших другим магнатам либо королю .

Известен один случай, когда владелец частного города запретил проживавшим в нем евреям обжаловать постановления местного суда в еврейском окружном суде, находившемся в королевском городе. В 1682 г. Ян Францишек Валевский, владелец города Добра Серадзкой области, запретил подобные обращения в суды высшей инстанции, поскольку это противоречило его прерогативам как владельца города .

Еврейские общинные суды были воплощением юридической и культурной автономии еврейской общины, может быть, даже в большей степени, чем само руководство последней. В разных странах уже с эллинистической эпохи евреям было предоставлено право вести свое независимое судопроизводство в соответствии с традициями их предков. Раввинистическая литература в предельно суровых выражениях клеймила практику обращения в нееврейские суды. В Польско‑Литовском государстве вопреки раввинским нормам практика обращений в магнатские или королевские суды в поисках справедливости, безусловно, имела место еще до наступления xviii столетия, однако именно в этом веке она стала более распространенной. Например, на протяжении xviii столетия число дел, где и истец, и ответчик были евреями, но при этом непосредственно обращались к официальному государственному судье во Львове, стало превышать число поступавших обжалований на решения раввинских судов .

Несколько раз в Польско‑Литовском государстве предпринимались попытки — по примеру нововведений того времени в немецких землях — ограничить юрисдикцию еврейских судов обрядово‑ритуальной сферой . В Лешно в 1707 г. был издан указ, в соответствии с которым евреи подпадали под муниципальную юрисдикцию во всех гражданских и уголовных делах . Владелец Шклова Сенявский попытался в 1725 г. внедрить подобную практику в своем городе . При этом похоже, что в обоих случаях эти далеко идущие указания так и остались нереализованными.

В течение указанного периода избрание раввина — главного судьи общины — все чаще требовало согласования с властными структурами вне самой общины, у которых эту должность следовало покупать или которым надо было вносить специальную плату за вступление в нее . Более того, в городах частного владения раввина рассматривали едва ли не как представителя администрации. Его авторитет был призван служить интересам владельца города; а размер вознаграждения подлежал утверждению управляющим имением . Как выразился один проповедник того времени, “должность наставника [при раввинате] была в некоторых местах настолько извращена, что раввинат превратился в учреждение по сбору налогов. Во многих местах у евреев отняли [контроль] над раввинатом, и они не имеют права голоса по этому поводу” .

Другой раввин того времени счел необходимым подчеркнуть, что члены общины “приняли меня ради Всевышнего, и за раввинскую должность не было ничего заплачено. Они всегда выступают на моей стороне перед властями, так что за эти двенадцать лет ни одного гроша не было заплачено… в отличие от других общин нашей страны, где в каждом городе и местечке раввин назначается за деньги, большая часть которых распределяется между паном и кагалом. Вследствие наших многочисленных грехов это злоупотребление становится в нашей стране все более частым” . Сама по себе практика покупки раввинской должности была не нова, однако новым в xviii в. стало то, что официальный взнос за назначение на нее получал владелец города, а не кагал, как было принято раньше. Это оказалось коренным изменением, свидетельствовавшим о растущей, хотя еще и неполной, интеграции еврейских общин с имениями магнатов. Требование оплачивать письменное утверждение на должность раввина (rabinostwo, или konsens), выдаваемое владельцем города или управляющим, не означало их попытки добиться определенного рода культурного господства над “своими” евреями. Такой подход властей к делу следует рассматривать как сугубо инструментальный. Они были заинтересованы в успешном функционировании еврейских общин, особенно в своевременном исполнении ими налоговых обязательств (что, по их представлениям, зависело от распоряжений раввина), а также в материальных доходах от продажи раввинской лицензии.

Проповедники того времени обвиняли в покупке должностей у шляхты как раввинов, так и старейшин . Чаще всего им вменялось в вину, что они стали завсегдатаями во дворцах аристократов и служат их интересам, а не еврейской общине. В действительности владельцы городов обычно не назначали старейшин общины, хотя иногда такое случалось. В привилегии, выданной в 1715 г. Юзефом Потоцким евреям города Куты, оговаривалось, что двое из четырех старейшин будут избираться, а двое назначаться владельцем города . Следует добавить, что итоги ежегодных выборов старейшин должны были утверждать власти: в королевских городах — воевода, в городах частного владения — владелец города или управляющий . В огромных владениях, принадлежавших семьям Сенявских и Чарторыйских, где проживало более 30 тыс. евреев, “главенствующие позиции в еврейской общине занимали евреи, имевшие тесные связи с владельцами имений” .

Несомненно, независимость кагала была относительной. Владельцы городов вмешивались в выборы, тщательно следили за сбором налогов и выполнением других функций кагала. Его реальную власть можно назвать скромной по сравнению с могуществом аристократов, которые, как правило, игнорировали еврейскую общинную автономию, если того требовали их интересы. В то время как кагал настаивал на своем праве контролировать все, что относилось к внутренней жизни общины, пан мог беспрепятственно проигнорировать таковые притязания, если ему это было нужно. Например, в 1732 г. владелец Бердичева даровал цеху еврейских портных привилегию, гарантировавшую, что он будет защищать интересы цеха в случае любого вмешательства в его внутренние дела со стороны кагала .

Некоторые историки рассматривали происходившие в крупных еврейских общинах конфликты как форму классовой борьбы, иногда выливавшейся в жесткую оппозицию ремесленников по отношению к олигархическому кагалу . Рафаэль Малер представил эти события в главе “Борьба еврейских масс против гнета кагала” . Прежде чем дать оценку выводам Малера, следует отметить некоторые факты, усложняющие эту картину событий. Малер, Марк Вишницер и многие другие часто смешивают борьбу за должности между богатыми членами общины с борьбой между ее низшими и высшими слоями. Отчасти это можно объяснить неверным пониманием терминов pospólstwo (польск.) и ѓамон (ивр.), буквально означающих, соответственно, “народ” и “массы”. Однако в документах xviii в. эти термины употребляются по отношению к тем, кто платил достаточно высокие налоги, чтобы претендовать на получение должности, но в данный момент таковую не занимал. В заблуждение также вводит тот факт, что низы и ремесленники действительно участвовали в весьма драматичных и жестоких столкновениях, но лишь в качестве пешек, а не самостоятельных борцов.

Приведя несколько постановлений Литовского Ваада xvii в., в которых оговаривались всё более суровые наказания для тех, кто плел интриги и создавал заговоры, направленные против кагала, однако без каких бы то ни было уточнений, кем они были, Малер приступает к анализу общественных явлений xviii столетия. В 1752 г. в Познани воевода отменил выборы трех должностных лиц кагала, очевидно, по просьбе прежнего руководства общины. Но в документах нет никаких свидетельств, что эти трое представляли низшие слои общины или ремесленников. В следующем году к должностным лицам кагала добавился “совет двадцати одного”. Новый орган был призван рассеять подозрения членов общины, которые они питали по отношению к старейшинам . И в этом случае источники вновь ничего не сообщают о социальном происхождении членов нового совета. Несколько раньше в Иновроцлаве выдвигалось требование, чтобы в состав выборщиков были включены представители богатых семейств, среднего класса и ремесленников. В этой общине, как подчеркивает Малер, две из четырех высших должностей в администрации кагала находились в руках двух самых богатых семей.

В 1763 г. произошел бунт в крупнейшей еврейской общине западной Польши — городе Лешно, называемом евреями Лисса. Малер утверждает, что причиной, приведшей к жестокому бунту “разгневанных масс”, стали слишком высокие налоги в этой общине: “[Они] потащили старейшин общины в синагогу и вынудили их поклясться, что они оставят свои посты. Однако владелец Лешно… Сулковский встал на сторону низложенного руководства общины и подверг наказанию главных бунтовщиков. Трое из них были закованы… в [куну] в течение трех последующих суббот, а четвертый был приговорен к четырем неделям тяжелых работ” . В ходе бунта старейшины, считавшиеся наиболее виновными, были подвергнуты обряду так называемых прижизненных похорон. В 1792 г. кагал Лешно издал указ, согласно которому ремесленникам и прочим гарантировалось участие в делах общины. В случае принятия решений по серьезным вопросам указ предписывал старейшинам собирать совет, который включал бы представителей торговцев пушниной, шерстью, зерном или кожей, шинкарей, лавочников, торговых посредников, портных, скорняков и ювелиров. Члены совета обладали семью голосами, а старейшины общины — тремя. Членам совета предоставлялось право проверять бюджет и расходы общины. Малер полагает, что относительная политическая сила ремесленников в западной части Польши и осуществленные там частичные реформы указывают на более “прогрессивный” характер этой части страны, теснее связанной с немецкими землями и находившейся под влиянием протекавших там процессов. Например, он отмечает, что даже до разделов Польши программа начальной школы в Лешно включала чтение и письмо на немецком языке.

В Люблине конфликт по поводу налогов привел к расширению кагала за счет новых вошедших в него членов, называемых в польских источниках “народные советники” (radcy pospólstwo. Вероятно, это название относилось к крупным налогоплательщикам, которые не занимали никаких должностей. В городе Дубно на Волыни кагал получил от владельца города Яблоновского распоряжение о роспуске еврейских ремесленнических цехов портных, мясников, пекарей и прочих и запрете им создавать новые объединения на том основании, что эти цеха притесняют бедняков из общины .

Белорусский город Минск стал ареной борьбы, ожесточившейся после того, как переданные местным представителям государственной власти петиции с протестами против коррупции руководства кагала не привели ни к каким результатам . Евреи в сопровождении солдат заняли помещения кагала. Присутствие солдат указывает на то, что участниками событий были не только ремесленники и беднота — основные столкновения происходили в высших слоях еврейского общества. Общинные протоколы, документы и бухгалтерские книги изъяли и доставили старосте — королевскому чиновнику, ответственному за город.

Был организован бойкот прямых и косвенных (так называемая коробка, прежде всего на продажу мяса) общинных налогов, а старейшинам запретили входить в синагогу. В конце концов последним при поддержке местных чиновников удалось восстановить свою власть. Последующие попытки оппозиции апеллировать к вышестоящим судам в Гродно и Вильно также оказались безуспешными. Спустя некоторое время предводитель бунта был побит и закован в общинную куну.

Хотя приведенные факты нуждаются в дополнительных исследованиях, ясно, что эти разнообразные беспорядки и бунты не были проявлением классовой борьбы в Польско‑Литовском государстве xviii в. или выступлениями еврейских низов, требовавших своего представительства при определении размеров налогообложения. Это была прежде всего борьба за власть среди наиболее богатых слоев населения, в ходе которой обе стороны манипулировали массами.

В Вильно бурное противостояние между раввином Шмуэлем бен Авигдором и кагалом раскалывало общину на протяжении десятилетий . Раввин получил свою должность, будучи еще совсем молодым, благодаря весьма внушительному взносу кагалу, сделанному его тестем Йеѓудой бен Элиезером. На расширенном совете общины, собравшемся для принятия решения, был оформлен соответствующий официальный документ о назначении раввина, скрепленный 110 подписями . Но хотя молодой человек и имел соответствующую квалификацию, позволяющую ему занять должности раввина, он был не в состоянии стать духовным лидером общины Вильно, где находились столь видные ученые .

Конфликты между Шмуэлем бен Авигдором и общиной начались после смерти влиятельного Йеѓуды бен Элиезера и разгорелись, когда раввин попытался укрепить свои позиции в кагале, поставив на ключевые посты своих сторонников и родственников. Руководство кагала противостояло этим попыткам, как и широко развернувшейся коммерческой деятельности раввина, побуждавшей его совершать деловые поездки в Россию, Кенигсберг и Гданьск. В конфликт, который то усиливался, то ослабевал в зависимости от того, избирались в руководство кагала сторонники или противники раввина, оказались вовлечены самые разные уровни общегражданских и еврейских судебных инстанций. Споры продолжались 15 лет (1762–1777 гг.), но в итоге раввин победил: кагал обязался выплатить ему компенсацию за денежные убытки, понесенные в периоды, когда его власть была ограничена. В 1777 г. документы, отражавшие позиции обеих сторон, были официально сданы на хранение в окружной (grod) суд Вильно .

Четыре года спустя Шмуэль бен Авигдор вызвал новую, еще более яростную вспышку недовольства своими финансовыми претензиями к кагалу. Оппозицию возглавил Аба бен Зеэв‑Вольф, а центральной фигурой среди сторонников раввина стал Йосеф бен Элияѓу‑Песелес — один из богатейших купцов Вильно. В этот момент в споры включился “народ” (pospólstwo): купцы и цеховые ремесленники, принявшие сторону раввина в надежде получить его поддержку в борьбе против высоких кагальных налогов . Подобные союзы ясно показывают, что это была “открытая война внутри правящих групп” общины, а не бунт низов .

Небольшая группа интеллектуалов из числа людей, стремившихся к реформам еврейской жизни в Польско‑Литовском государстве, также заняла сторону раввина. Наиболее известным из них является Шимон бен Зеэв‑Вольф. Виленский Гаон Элияѓу бен Шломо‑Залман (1720–1797) не играл заметной роли в спорах, но со временем присоединился к противникам раввина.

Риторика сторонников Шмуэля бен Авигдора указывает на то, что они стремились выступать в роли защитников беднейших слоев общины. Они обвиняли руководство кагала в грабительской политике налогообложения, которая вела к процветанию богатых и угнетению бедных. Как говорилось в меморандуме Йосефа бен Элияѓу Песелеса, “всякий, имеющий сердце, не может без слез смотреть на эти страдания”.

Рассматриваемый в еврейских и гражданских судах разных уровней, сопровождаемый полемическими памфлетами на польском языке, публикуемыми обеими сторонами, этот конфликт стал и еще одним полем битвы между реформаторами и консерваторами в среде польских магнатов. Раввина поддерживал епископ Игнаций Массальский (1729–1794), сын великого гетмана литовского, сторонник реформаторской партии Чарторыйского, возглавлявший Комиссию национального просвещения, пока не был смещен с этого поста за финансовые злоупотребления. Массальский являлся своего рода политическим оппортунистом и считался человеком, состоявшим на платной службе у русских. Впоследствии его вместе с шестью другими людьми повесила разъяренная варшавская толпа . Врагом и соперником Массальского был Кароль Радзивилл (1734–1790), видный член группы консервативно настроенных магнатов, выступавших на стороне кагала. Сказочно богатый, Радзивилл отличался грубым и непредсказуемым нравом и своими выходками прославился не меньше, чем богатством .

В ходе полемики каждая сторона обвиняла другую в подкупе свидетелей и даче ложных показаний . Лжесвидетельствовавшие против раввина утверждали, что он брал взятки, принимал решения, противоречившие Ѓалахе, и часто бывал пьян. В начале 1785 г. кагал сместил раввина с должности, сделав это, однако, без согласования с областным главой (воеводой), который в свое время утвердил его назначение. Шмуэль бен Авигдор отказался признать законность этого решения. Воевода согласился с ним и поддержал требование раввина о проведении слушаний в раввинском суде “главной общины” Литвы.

Провести раввинские слушания не удалось, и кагал обратился к воеводе с петицией, в которой раввин обвинялся в недостаточном для занятия такой должности уровне образования, а также нарушении заповедей. Для рассмотрения аспектов дела, не имевших прямого отношения к религиозным вопросам, был назначен трибунал из трех польских судей‑христиан.

В суде присутствовали представители четырех групп — новоизбранный кагал, состоявший преимущественно из сторонников раввина, сам раввин, предыдущий кагал и “народ” (pospólstwo), в состав которого входили члены ремесленных цехов и купцы. И предыдущий кагал, и раввин наняли польских адвокатов‑христиан. Для того чтобы представлять группы, составлявшие pospólstwo, было выбрано семь человекДвое представляли 102 портных, один — галантерейщиков (szmuklerzy). Шимон бен Зеэв‑Вольф был выбран жестянщиками. Остальные уполномоченные представляли 65 скорняков, 95 купцов, 29 ювелиров и граверов. Полномочия седьмого свидетеля подтверждались 72 подписями, главным образом членов расширенного совета общины. В общей сложности петиции подписали 447 человек — цифра впечатляющая, даже если допустить возможное дублирование подписей. В то время расширенный совет общины (асефат рахаш) включал около 180 членов. Согласно данным переписи, проведенной за год до этого, в Вильно насчитывалось в общей сложности 1642 еврейские семьи.

Есть все основания полагать, что петиция 1785 г. не выражала мнение всех 447 подписавших подтверждение полномочий своих представителей при первоначальном рассмотрении дела в воеводском суде . Более вероятным представляется то, что Шимон бен Зеэв‑Вольф значительно превысил собственные полномочия, подготовив эти документы, которые “угрожали самому существованию кагала как автономного института” .

Раввин был неудовлетворен ходом рассмотрения дела и стал искать альтернативные пути его решения. Радзивилл согласился вмешаться: он отменил результаты выборов нового кагала, устроенных по распоряжению трибунала, и приказал перенести рассмотрение дела в еврейский общинный суд города Слуцка, которым владел, но этого не произошло из‑за сопротивления многих участников процесса. Тогда Радзивилл распорядился о созыве раввинского суда в также принадлежавшем ему городе Мир для рассмотрения религиозных аспектов дела. Решение всех остальных вопросов было предоставлено непосредственно воеводе. Раввинский суд вынес решение не в пользу раввина. Чиновники Радзивилла, рассматривавшие другие аспекты дела, потребовали от оппонентов раввина подтвердить свои обвинения клятвой в виленской синагоге. Радзивилл утвердил приговор суда и сместил раввина с его должности. По просьбе прежнего кагала воевода дал письменное разрешение на назначение нового раввина (rabinostwo), оставив в документе пустое место для внесения его имени. Кагал избрал раввином Абу (Авраѓама) бен Зеэва‑Вольфа, который заплатил за должность 36 тыс. флоринов.

Этим дело не закончилось. В 1785 г., явно по инициативе епископа Массальского, была подана апелляция в королевский суд, а представители “народа”, в свою очередь, обратились в казначейство с петицией, сформулированной Шимоном бен Зеэвом‑Вольфом и раскрывавшей финансовые махинации кагала. Чтобы защитить раввина и его сторонников от воеводы, их разместили в пригороде Вильно Антоколе, находившемся в юрисдикции епископа. В ходе разбирательства Абу бен Зеэва‑Вольфа обвинили в том, что 50 лет назад он стал отступником, после чего опять вернулся в иудаизм. Этот навет был призван воспрепятствовать занятию им должности раввина вместо Шмуэля бен Авигдора.

По распоряжению Радзивилла 12 членов прежнего кагала торжественно поклялись в синагоге, что раввин действительно виновен во всех инкриминируемых ему деяниях. Петиция же, которую подал в казначейство “народ”, представляла для руководства кагала серьезную проблему. В ней утверждалось, что кагал систематически занижал сведения о своих доходах, беря новые кредиты и вынуждая членов общины выплачивать необоснованно высокие налоги. Так, в 1766 г. кагал сообщил, что его доход составил 34 000 флоринов, в то время как фактически он собрал с различных продаж и налогов на услуги (коробка) 150 671 флорин. Кроме того, кагал получил дополнительный доход в размере от 20 до 30 тыс. флоринов от продажи должностей, монополий и собранных штрафов. В петиции также содержались нападки на некоего Элияѓу, именуемого здесь хасидом, а по‑польски — патриархом, “который ничего не делает, не платит ни гроша ни кагалуни в коробку”, но которому кагал предоставил жилье и еженедельно выплачивает 28 флоринов, и это не считая разных подарков, например, рыбы. В петиции содержалось требование прекратить эти субсидии (donum gratuitum)Указанная сумма превышала вознаграждение общинного раввина. Речь шла об Элияѓу бен Шломо‑Залмане (Виленский Гаон, или Элия‑Гаон, акроним Ѓа‑ГРА = Ѓа‑Гаон Рабби Элияѓу), наиболее выдающемся и почитаемом еврейском ученом своего времени, которого считали сторонником руководства общины в этом споре. Элияѓу не занимал раввинскую или какую‑либо иную должность и не возглавлял ешиву, а его высочайший авторитет основывался только на обширной учености и личной харизме.

Кагал при поддержке чиновников Радзивилла использовал все возможные средства, чтобы отвести опасности, которыми грозили содержащиеся в петиции обвинения. Пытаясь поставить под сомнение правомочность представителей от “народа”, кагал собрал подписи максимально возможного числа членов общины под заявлением, что указанные представители не уполномочены говорить от их имени. 117 из 732 человек, чьи имена стояли под заявлением, сообщили что не умеют писать, поэтому за них подписывались общинные рассыльные . Кроме того, в 1786 г. Шимон бен Зеэв‑Вольф подвергся отлучению и на шесть недель был заключен в тюрьму; в ответ на это епископ Массальский арестовал Абу бен Вольфа и заключил его на месяц в тюрьму. Теперь уже в дело вмешался литовский вице‑канцлер Иоахим Хрептович (1720–1812), имевший тесные связи с королем и Массальским, с которым он вместе служил в Комиссии национального просвещения. Он получил королевскую охранную грамоту, гарантировавшую сторонникам раввина и представителям “народа” безопасность вплоть до завершения рассмотрения дела в судеВ октябре 1787 г. в королевском суде в Варшаве начались судебные слушания под председательством Хрептовича. Обе стороны опубликовали брошюры на польском языке, где обосновывалась правота их позиции. Суд утвердил постановление раввинского суда Мира и сместил Шмуэля бен Авигдора с его поста, назначив ему, однако, денежную компенсацию и пенсию.

Суд казначейства установил, что кагал в своих отчетах действительно существенно занижал собственные доходы, и приговорил старейшин к краткосрочному тюремному заключению, которое они отбыли, и к возвращению в казну недостающего полумиллиона флоринов в уплату долгов кагала, что не было выполнено. Радзивилл не признал постановление суда казначейства справедливым. В июле 1788 г. Шимон бен Зеэв‑Вольф был вторично арестован и заключен Радзивиллом в Несвижский замок. Его и остальных, арестованных вместе с ним, освободили только в январе 1790 г.

Окончательного соглашения между кагалом и Шмуэлем бен Авигдором удалось достигнуть в конце того же года. Кагал согласился выплатить ему компенсацию, а в случае смерти похоронить с теми же почестями, какие полагались всем занимавшим раввинскую должность, хотя он и был с нее смещен. Шмуэль бен Авигдор умер всего через 19 дней после формальной ратификации этого соглашения. Виленский кагал решил никогда больше не избирать общинного раввина и символически водрузил большой камень на раввинское кресло в Большой синагоге, но каких‑либо иных существенных изменений в управление кагалом внесено не было.

Помимо исключительной сложности и локального характера этой 30‑летней борьбы, в ней есть и другие элементы, которые заслуживают особого внимания. Прежде всего, события в Вильно во многом были зеркальным отражением того, что вообще происходило на политической арене Речи Посполитой. В обоих случаях велась борьба между консервативными и либеральными силами, причем иногда противостоящие лагеря были представлены одними и теми же действующими лицами: Массальский с одной стороны, Радзивилл — с другой. Это наводит на мысль, что еврейская община оказалась некоторым образом вовлечена в водоворот политической борьбы в Речи Посполитой, но эта вовлеченность носила преимущественно инструментальный характер. Во‑первых, соперничавшие группировки пытались заручиться поддержкой еврейской общины в борьбе со своими противниками. Во‑вторых, в обоих случаях борьба велась в основном внутри небольшой группы влиятельных лиц. Таким образом, кризис в кагале стал следствием борьбы за власть внутри его элиты, где каждая из сторон прибегала к поддержке своих влиятельных покровителей‑магнатов. По всей видимости, риторические возгласы об угнетении бедняков в большинстве случаев (хотя и не всегда) были не более чем пропагандистскими лозунгами. Разумеется, можно было бы сказать, что такая риторика знаменует собой начало “политики улиц” в еврейской общине, когда настроения масс расцениваются как имеющие политический вес, но зрелая фаза этого явления наступила лишь спустя несколько десятилетий.

В литовском городе Шауляй в 1790 г. объектами резкой критики стали и раввин, и кагал. Раввина, как и старейшин, обвинили в корыстных манипуляциях налогами и использовании процедуры отлучения от общины для расправы со своими недругами. В результате противники раввина не могли ни хоронить своих покойников, ни покупать кошерное мясо. Оппозиция требовала полного роспуска кагала, который в ее петиции представал как орудие эксплуатации. В случае общины Шауляя, как это бывало и в других городах, две противостоящие группировки богатых членов общины достигли компромисса, предполагавшего и некоторое расширение совета кагала.

Более сложный характер носил конфликт в общине Меджибожа, развивавшийся в нескольких направлениях: между ремесленниками и отдельными лицами, связанными с владельцем города; внутри элиты; между арендаторами и кагалом и т. д. “В дополнение к конфликтам между элитой и плебсом здесь имели место и разные другие: внутри элиты, между различными группами ремесленников, а также между бедными и беднейшими. Соотношение сил не было устойчивым и могло изменяться, как и состав заключенных непрочных союзов” .

Анализируя периодически вспыхивавшие в этих сравнительно крупных еврейских центрах беспорядки и конфликты, надо избегать их оценки в идеологических категориях. В уменьшении иерархических различий и ослаблении системы общественного контроля, благодаря которым описываемые события стали возможными, не следует усматривать начальные признаки надвигающейся социальной революции. В еврейских общинах Польско‑Литовского государства в xviii в. не было классовой борьбы, а были конфликты групповых интересов и соперничество между властными структурами. Здесь случались проявления коррупции и хищений, эксплуатации и нечестности. Раввинскими должностями действительно распоряжались влиятельные люди, предоставляя их членам своих семей. Однако в большинстве мест кагал зачастую продолжал выполнять свои функции, а у раввинов были соответствующие этой должности образование и квалификация. В конце концов, должность раввина всегда занимали люди сравнительно высокого происхождения или, по крайней мере, породнившиеся со знатными семьями путем заключения брака. И все‑таки в течение этого периода происходили глубокие перемены, которые в дальнейшем привели к коренному изменению самой еврейской культуры. На центральные позиции стала выдвигаться каббала.

 

Книгу Гершона Дэвида Хундерта «Евреи в Польско-Литовском государстве в XVIII веке: генеалогия Нового времени» можно приобрести на сайте издательства «Книжники» в ИзраилеРоссии и других странах.

КОЛОДЕЦ

 

Колодец

Хаим Граде. Перевод с идиша Исроэла Некрасова 15 марта 2026
 
 

Предлагаем вниманию читателей повесть Хаима Граде «Колодец», вошедшую в новую книгу, готовящуюся к выходу в свет в издательстве «Книжники».

На страницах произведений прозаика и поэта Хаима Граде (1910–1982) оживает уничтоженный нацистами мир довоенного Вильно. Обитатели Синагогального двора — одного из виленских еврейских кварталов — изображены достоверно и убедительно, с искренним сочувствием и глубоким психологизмом. В сборник «Синагогальный двор», изданный в Нью‑Йорке в 1958 году, вошли повести «Колодец», «Заимодавец Нохемл» и «Шифреле». На русский язык сборник переведен впервые.

Предыдущие главы

Глава X

Менде снилось, что он стоит у колодца и смотрит в черную глубину. Недавно он прочитал в книжке о Пещере Патриархов и теперь, во сне, пещера открылась ему в пересохшей квадратной яме. Наверху, по краю, каменные стены сырые, склизкие и темные, но чем глубже, тем просторнее, шире и светлее становился колодец, будто там, внизу, был полдень, хотя в Синагогальном дворе стояла ночь. На самом дне Менде видел углубленную в землю тяжелую железную крышку. Сыны человеческие не смогли бы такую сделать — разве что ангелы. И вот крышка поднимается, и наверх выходят три старца. Приподнимают над краем колодца головы с длинными белыми бородами, осматривают синагоги с кривыми крышами, старые обшарпанные дома, прислушиваются, будто хотят различить в тишине сонное дыхание измученных духотой обитателей тесных жилищ. Менде знает: это праотцы. Он дрожит от страха, но крепится и говорит: «Здравствуйте, Авраам, отец наш! Здравствуйте, Исаак, отец наш! Здравствуйте, Иаков, отец наш!» Старцы ничуть не удивляются и отвечают: «Здравствуй, Менде». И Менде, расплакавшись, говорит им так: «Колодец разрушен, воды нет. Евреи должны ходить покупать воду на Немецкую улицу, а гои продавать не хотят». Праотцы пожимают плечами, говорят друг другу: «Ничего себе! Воды нет!» И головы с белыми бородами опять скрываются в глубине. Менде хочет заглянуть в колодец, посмотреть праотцам вслед, но на краю колодца сидит высокий человек с лучами вокруг головы и длинным посохом в руке, а вокруг толпятся евреи и кричат: «Дай нам воды, мы умираем от жажды!» Менде понимает, что высокий — пророк Моисей, а евреи вокруг него — поколение пустыни. Моисей в гневе поднимает посох, и вдруг Менде видит, что на самом деле это слепой нищий Муравьев, а евреи — хозяева из синагоги могильщиков. Те, что смеялись над ним, когда он просил у них на колодец. Муравьев замахивается на него посохом, и Менде чувствует удар по голове. Он вскакивает, протирает глаза и понимает, что ударился лбом о край стола у себя в комнате.

На кровати лежит его Михла и ворчит, что он не хочет ужинать. Она старалась, готовила, а он не ест, упал головой на стол и храпит. Даже не слышит, как она стонет, а она от боли корчится. У нее ноги не ходят, одна совсем распухла, мочить нельзя. Это рожа. Заговор надо прочитать на платочек. Видно, позавидовали, что ей лишнюю пару гусей дали ощипать, и сглазили ее, будь они прокляты!

— Михла, перестань, — просит Менде, озираясь, не прячутся ли праотцы по темным углам. — От каждого проклятия бес рождается, а когда человек помирает, эти бесы его встречают на том свете.

— Ох, горе мне! — Михла щиплет себе щеки чуть ли не до крови. — Чтоб мне онеметь!

— Опять проклинаешь! — Менде затыкает уши. Все тело затекло, он с трудом поднимается с табуретки, снимает с конфорки на плите остывший чугунок, наливает в миску суп из крупы с картошкой, ставит глиняную миску на стол. Умывается, произносит благословение, задумчиво жует кусок черного хлеба.

— Бесы, говоришь? — еще громче стонет Михла и рассказывает, что вечерами она усталая возвращается домой, а он еще на молитве, и у нее ум за разум заходит. Ей кажется, что бесы здесь, в комнате, дверью скрипят, в дымоходе свистят, и ей приходится лежать с согнутым большим пальцем, чтобы они не утащили ее в пустые поля и дикие леса. «Ох, горе мне!» — снова вскрикивает Михла, ломая руки. У Менде большие ногти, и на каждом ногте по бесу сидит. Не надо есть по две миски супу. Три миски супу, пять картофелин — пожалуйста, но только не две. Бесы любят четные числа. И когда гроши подсчитывает, нельзя считать «два, четыре, шесть», но «один, три, пять». Только так надо.

Менде мелет челюстями, как жерновами, а из головы не идет мысль: «Почему бы Михле не дать сколько‑нибудь на колодец? Она тоже из него воду пьет, могла бы и подкинуть на починку».

Плохо дело, говорит Менде, в Синагогальном дворе нечисть завелась. Где развалины, там и бесы. Не помогает даже, что кругом синагоги и еврейские дома с мезузами на дверях. Однажды шел он мимо разрушенного колодца и слышал, как бесенята прыгают в него из пустого ведра. Потом вылезают по заплесневелым камням наверх, опять забираются в ведро и опять прыгают. Есть только один способ от них избавиться: Михла должна пожертвовать на ремонт колодца.

— Еще чего захотел! — Забыв про больную ногу, Михла резко садится в кровати. Она, кричит, давно знает, что ему покоя не дают гроши, которые она скопила на последнюю одежду, на похоронное братство и другие братства. Ничего она не даст. А из ведра не бесенята прыгали, а просто капли падали.

— Откуда в ведре капли, если в колодце не один месяц воды нет? Бесы, точно бесы, — возражает Менде. А насчет того, что она копит себе на саван, так его бы не беспокоило, если бы его в чужом саване похоронили. Лишь бы у евреев вода была.

— На бесстыдниц, которые с непокрытой головой ходят, и их служанок, которые с парнями гуляют, я должна свои кровные отдать? — Михла пытается вскочить с кровати, но опухшая нога лежит, как бревно на дороге.

— А их дети малые в чем провинились? — в сердцах спрашивает Менде. — Если цыплят, которых вот‑вот зарежут и ощиплют, нельзя без воды оставлять, сколько бы им жить ни оставалось, то как детей не пожалеть, которые в жару от жажды мучаются?

Бесенята, которые прыгают из ведра, не на шутку напугали Михлу, а цыплята, которых вот‑вот зарежут, тронули до глубины души. Она соглашается дать на колодец. Только пусть Менде отвернется, она не хочет, чтоб он знал, где она свои сокровища держит. Он отворачивается, закрывает глаза, а сердце сжимается от тоски, что он у жены отбирает гроши, добытые тяжелым трудом. Чтобы совсем не расчувствоваться, он читает благословение после еды, а ладонью прикрывает зажмуренные глаза, чтобы слезы не брызнули. Михла обеими руками опирается о кровать, вытягивает вперед опухшую ногу и ковыляет в угол, где стоят ее субботние подсвечники, лежат праздничный парик и несколько книг. У нее два молитвенника: старый, потрепанный, — для будней и новенький, в переплете, тисненном золотом, — для субботы. Под надорванным корешком будничного молитвенника Михла хранит свое богатство — свернутые трубочкой бумажные деньги. Когда Менде заканчивает благословение и медленно поворачивает голову, она стоит перед ним у стола и дрожащими пальцами пересчитывает бумажки, трясясь от холода и огорчения, что пришлось залезть в закрома.

— Ты ведь беспокоишься, что с тобой после смерти будет. Ни за какое доброе дело таких благ на том свете не удостоишься, как за починку колодца. — Менде протягивает руку. — Давай десять злотых.

— У меня всего двадцать пять.

— Двадцать пять? Всего? За столько лет? — Менде поражен. — Тогда и пяти хватит. А я, когда заработаю, добавлю. Только смотри, Михла, чтоб от чистого сердца.

— От чистого сердца. — Она кладет деньги на стол: пусть Менде сам возьмет, сколько считает нужным. Михла снова ложится на кровать и всхлипывает. Она еще не так стара, чтобы думать о саване. Она и не думала бы, если бы у нее был ребенок. Но Менде не беспокоит, что она одна как перст.

— Я же не праведник, — виновато оправдывается Менде и утешает Михлу: раз она пожалела детей из Синагогального двора, Всевышний ее тоже пожалеет. Менде спрашивает Михлу, знает ли она, что от виленской Замковой горы до Трок тянутся пещеры.

В Синагогальном дворе. Вильно. 1920–1930‑е 

— Не знаю, — всхлипывает Михла. Она знает только, что когда ругается с женщинами в будке резника, те кричат: «Тебя в Троках слышно!» Сколько она от них натерпелась! Они говорят, что даже ее муж, Менде Корова, не хочет от нее детей, потому что она сумасшедшая.

Менде поднимает глаза к потолку. Видит Б‑г, он хочет от нее ребенка. Хотя она постоянно кричит и ругается, Менде знает, что у нее доброе сердце. Он рассказывает ей, почему говорят— тебя в Троках слышно. Если крикнуть что‑нибудь в пещеру под Замковой горой, слышно из пещеры в Троках. И такой же подземный ход тянется от Синагогального двора до Пещеры Патриархов в Палестине. Вот что он придумал: они оба встанут над разрушенным колодцем и помолятся, а колодец донесет их молитву до пещеры, где лежат праотцы. У праотцев что ни попросишь, непременно сбудется.

Но Михла плачет и не хочет успокоиться. Не верит она, что есть такая пещера, от Синагогального двора в Вильно аж до Палестины, до могилы праматери Сарры. И что ее молитва будет услышана, тоже не верит. Но Менде уверяет ее: он точно знает. Если бы не было под землей пути от Вильно до Палестины, то как накануне субботы источник Мирьям попадал бы в колодец на Синагогальном дворе? Сейчас Менде расскажет одну историю, и Михла увидит, что он не врет. Но Михла его не слышит. Устав от долгого плача, она уснула как младенец.

 

Пять злотых Михлы Менде спрятал во внутренний карман, прижал к сердцу, как левую руку прижимают на молитве, наложив филактерии, подпоясался веревкой и отправился на Рудницкую, злой на себя и на весь город. Сегодня, в четверг, евреи должны дать ему заработать на субботу, и чтобы еще на колодец осталось, к Михлиным добавить.

Рудницкая улица. Вильно. 1920–1930‑е 

Б‑г услышал его молитву и неожиданно послал заработок.

Торговец мукой реб Авигдер стоял на пороге магазина вместе с рыжим Оркой, оба высматривали третьего. Орка подрядился привезти реб Авигдеру с вокзала десять мешков муки, нужен помощник. Услышав, что от него требуется, Менде схватил Оркину тележку, впрягся в нее и бодро припустил в гору, к вокзалу.

Через полдня, когда весь товар стоял в магазине реб Авигдера, Орка получил честно заработанные деньги, довольно потер руки и пошел в трактир пропустить стаканчик и как следует закусить. С Оркой торговец насчет оплаты заранее договорился, а с Менде нет. Он ведь не торопится в трактир жрать трефное, а тут еще пара покупателей зашла, так что Менде может и подождать.

— Видишь, Менде, я на части разрываюсь, а мой лоботряс Ерухимка во дворе топчется. — Реб Авигдер совком насыпает муку в покачивающуюся на весах тару. Рядом стоит крестьянин, не сводя глаз со стрелки.

— Надо бы вам его женить, — говорит Менде.

— Да кому он нужен, лоботряс этот? — Реб Авигдеру надоедает тщательно отмерять муку, и он отпускает ее крестьянину со значительным походом. — Сам посуди, Менде, ты ж его каждый день во дворе видишь. Кто захочет в мужья бездельника?

— Если вы захотите, ваш Ерухимка сможет очень удачно жениться. Даже на дочке ребецн. — У Менде вспыхивают глаза. Ведь Ерухимка обещал: если Менде устроит ему свадьбу с Ривкеле, реб Авигдер даст денег на колодец.

Реб Авигдер уже в другом конце магазина, где до потолка сложены туго набитые мешки. Там стоит полная крестьянка средних лет, выискивает в картонных коробках на полках пакетики с семенами.

— С тех пор как ты овдовела, ты как яблочко налилась, — тихо говорит ей реб Авигдер. — На что тебе семена, Ядвига? Твои дети еще в грязи ползают, кто тебе сеять будет? Иди лучше ко мне белье стирать, в доме убирать. Я теперь один… — Он хватает ее за локоть. Крестьянка молча отталкивает его и продолжает шарить в коробках. Реб Авигдер бросает взгляд на дверь, где стоит олух Менде, и быстро отходит от женщины.

— На дочке ребецн, говоришь? — Глаза цвета темного пива вспыхивают, реб Авигдер хлопает себя по рукавам, выбивая пыль. — Ты, наверно, про дочку реб Велвеле. Мне уже донесли, что бездельник мой с ней про философию говорит. А ее мать‑то, ребецн Бадана, согласится? Она женщина живая. Нужен ей такой пыльным мешком ударенный, как мой Ерухимка? Да никогда! — кричит реб Авигдер, надвигаясь на Менде — только бы подальше от угла, где бес‑искуситель притаился. — Ядвига, что ты там в мешки забралась, как мышь? — И снова носильщику: — Я отправил Ерухимку Тору изучать, а он во дворе болтается, руки в рукава, и философствует. Женится — мне придется его с женой и тещей содержать. Пусть в магазин идет! Пусть торгует! Тогда сможет жениться, на ком захочет. Интересная женщина эта ребецн Бадана, веселая, красивая. А, Менде?

Из темных, пыльных глубин магазина выходит крестьянка с пакетиками семян, спрашивает хозяина, сколько с нее. Крепкое тело пышет здоровьем, в масляных глазках тлеет холодная усмешка.

— В другой раз заплатишь, — ворчит реб Авигдер.

— Я приду к тебе белье постирать, в доме прибраться, — лениво тянет крестьянка, присматриваясь к «хозяину». Что‑то он не так любезен, как минуту назад.

— Пока не приходи. Надо будет — позову! — кричит хозяин вслед крестьянке, которая уже вышла на улицу. — Она еще женщина молодая, ребецн Бадана, — говорит носильщику. — Значит, дочку выдать хочет? А сама‑то?.. Ну что, Менде, сколько с меня?

— Пять злотых. Мне на субботу надо и на починку колодца еще.

— Хочешь колодец починить — чини на свои. Орке я три злотых дал, и тележка его, так что с тебя и двух хватит, — хмурится реб Авигдер. Муторно на душе: даже носильщик Менде хочет весело отпраздновать субботу за накрытым столом, а ему, богатому торговцу, уважаемому человеку, от субботы никакой радости. Замужние дочки не приходят, злятся, что он жениться захотел, а сын — слегка того. В пустой комнате приходится кидуш делать.

Реб Авигдер не верит своим глазам. Широко улыбается, приглаживает бороду, отступает в сторону, пропуская почетного гостя. Менде тоже застывает на месте. Он уверен: если бы они секунду назад упомянули Мессию, и Мессия явился бы.

На пороге стоит разряженная ребецн Бадана. Не входит, но вплывает, воздушная, веселая, полненькая, розовенькая. По‑хозяйски оглядывается, поводя округлыми плечами. Лицо, глаза, зубы сияют, белокурые локоны выбиваются из‑под платка, танцуют надо лбом, будто живут своей жизнью. Она за мукой зашла, к субботе халу испечь, говорит Бадана, и реб Авигдер подобострастно изгибается, сверкает глазами цвета темного пива. Не знает, что сказать, куда кинуться.

— Ребецн, у меня для вас мука высшего сорта, из такой Сарра для ангелов пекла. Ребецн, а что ж вы в прошлый четверг не пришли? Ребецн, где вы в Дни трепета молиться собираетесь? Я перед омедом молиться буду, с хором, все деньги на благотворительность пойдут. Ребецн…

— Не называйте меня ребецн, просто Бадана, — она крутится по магазину, что‑то напевая, будто сама молится перед омедом. Реб Авигдер смотрит на ее короткое платье, полные ноги. В голове проносится: «Ядвига!» Тьфу, нашел с кем сравнивать. От этой бабы с наглой рожей коровником разит, а Бадана благоухает. Казалось бы, живет бедно, от мужа по наследству кукиш с маслом получила, и все равно смотреть приятно. Порхает как птичка, ни минуты на месте не стоит, легкая, как воздушный шарик. Его Ерухимка к ней в зятья метит? Пока что он Ерухимку без труда за пояс заткнет. Вот Ривкеле — такая же бледная немочь, как Ерухимка. Хиленькое поколение… Вдруг реб Авигдеру становится жарко.

Бадана то к одной полке подойдет, то к другой, и все расспрашивает: «А здесь что, а здесь?» Реб Авигдер суетится вокруг нее, с гордостью показывает, объясняет, будто на выставку свой товар привез, а сам прикидывает, сколько ребецн лет. Где‑то сорок пять, не больше. Точно не больше!

— Менде, а что с колодцем? — Бадана проплывает мимо носильщика, улыбаясь хозяину, свеженькая, пухленькая. — Менде взял на себя заповедь колодец в Синагогальном дворе починить. Даже сватом заделался. Мою Ривкеле пытался переписчику Лозеру сосватать. — И звонкий смех, как целая стая ласточек, запутался в густой бороде реб Авигдера.

— Лозеру? Этому старому хрену? — громоподобный хохот реб Авигдера разносится по всему магазину. «Булочка, — думает, пожирая ее глазами. — Булочка румяная, только из печи…» И, расставив руки, то справа заходит, то слева, то с обеих сторон сразу, словно боится, что она упорхнет.

— Моя Ривкеле — еще ребенок. Ей только в куклы играть, а она с вашим сыном беседы ведет, как взрослая. Да и сын ваш — совсем мальчишка, — намекает Бадана торговцу, что она еще молода и он тоже далеко не стар.

— Мой Ерухимка — то еще сокровище. Нет бы сидеть Тору учить, а он, как вы говорите, беседы ведет с девушками. — Усы реб Авигдера лоснятся, будто он обмакнул их в тарелку с жирным куриным бульоном.

— А ваши дочки перед субботой не приходят в магазине помочь? — сочувственно вздыхает ребецн.

— Лишь бы они со своими мужьями здоровы были, а я, даст Б‑г, как‑нибудь и сам справлюсь, — смеется реб Авигдер, всем своим видом показывая: пускай злятся, что он жениться собирается, его это ничуть не печалит. И через весь магазин кричит Менде, который все еще стоит у дверей как истукан: — Значит, пять злотых хотите за то, что несколько мешков с вокзала привезли? По правде, и трех многовато, но сегодня ваш день. Будет вам пять злотых, и на субботу, и на колодец.

— Три злотых вы мне на субботу должны и еще пять на колодец, — тут же взвинчивает цену Менде. И добавляет, что ребецн, покуда колодец разрушен, приходится с центральной улицы воду таскать.

Ребецн делает вид, что не слышит. Стоит у полки, сыплет муку между пальцев, проверяя, достаточно ли она тонка и бела для субботних хал. Реб Авигдер, оставив ребецн, делает шаг к носильщику:

— Ребецн с центральной улицы воду носит? Что ж вы сразу не сказали? Дам вам три злотых на субботу и пять на колодец.

— Моя жена Михла — бедный человек, кур ощипывает ради заработка, но даже она пять злотых на колодец дала, — как бы между прочим сообщает Менде.

— Восемь злотых даю! — выкрикивает реб Авигдер, чтоб на улице было слышно. — Да что восемь! Десять злотых! — еще громче, будто на Симхас Тойру в синагоге торгуется за право последний отрывок из свитка прочитать. Поглядывает туда, где среди полок крутится Бадана. Понятно: не хочет находиться рядом, когда он с носильщиком торгуется. «Умная», — думает реб Авигдер, даже не сомневаясь, что она прекрасно слышала, сколько он ради нее на колодец пожертвовал. Отсчитывает носильщику деньги и переводит дух: наконец‑то Менде убирается из магазина и оставляет его с Баданой наедине.

Менде стоит посреди улицы, ощупывает внутренний карман и подсчитывает снова и снова: пять злотых дала на колодец его Михла, десять злотых — реб Авигдер. Кроме того, он заработал три злотых на субботу. Чудо! Чудо! Хороший почин его Михла сделала.

Конская улица. Вильно. 1930‑е

Рыжий Орка уже развалился на ступеньке и, размахивая руками, горланит солдатские песни. В другое время Менде попытался бы его поднять и объяснить, что он ведет себя как пьяный мужик, но сейчас некогда. Михла слезно просила сходить к знахарке, чтобы та заговорила рожу на ноге. Менде торопливо шагает, опустив глаза. Что‑то буравит ему мозги, но он не понимает что. Только уже на Конской, где живет старая знахарка, в голове проясняется, и он удивляется, как до сих пор не догадался, что можно сосватать ребецн Бадану реб Авигдеру. Они же пара от Б‑га. Надо срочно реб Коплу рассказать и потребовать, чтобы половина денег за сватовство пошла на колодец.

 

Глава XI

Знахарка Сэреле — древняя старушка. Маленькая, руки тонкие, ловкие, глаза веселые. Полная противоположность своей дочери Фрады, рослой, дородной, с опухшими глазами и страдальческим лицом. Фрада мучается от головных болей и подагры и постоянно обижается на мать, которая пятьдесят лет все Вильно от болезней заговаривает, а ей, родной дочери, не помогает. А Фрадины дочки, высокие, худощавые, большеглазые и длинноносые, кричат на нее:

— Мама, что тебе надо от бабушки?

Сэреле — гордость семьи, по субботам во главе стола сидит. В дела замужних внучек не вмешивается, но в доме считают, что ее бормотание удачу приносит. Да, в общем, так и есть: женщины, которые приходят к ней болячки заговаривать, покупают продукты в большом магазине ее внучек. И Фрадины зятья, торгующие зерном и лесом, хвалятся в разъездах, что Сэреле — их бабушка. Не раз бывало, что местечковая хозяйка с извозчиком посылала в Вильно платок, чтобы Сэреле сделала на него заговор от дурного глаза.

Менде поднимается к знахарке и видит не жилье, а постоялый двор на ярмарке. Через стеклянную дверь огромного магазина снуют покупатели и извозчики, доставляющие товар. Клиенты расходятся по боковым помещениям, где можно прицениться, сделать подсчет и заодно стаканчик водки пропустить. Сэреле сидит на почетном месте, между двух окон, обставленная дюжиной жестянок для пожертвований, и каждый, проходя мимо, кричит: «С добрым утром, тетенька! Здоровья вам, бабушка!» Сэреле улыбается, на все стороны кивает маленькой головкой в высоком чепце: «Здравствуйте, деточки!» Ни на секунду не умолкает.

Менде подходит к старушке и рассказывает, что у жены на ноге рожа. Он не знает, откуда она взялась, но жена говорит, что ее…

— Сглазили, — заканчивает Сэреле и начинает раскачиваться: — Заклинаю вас от дурного глаза, и длинного глаза, широкого и узкого глаза, и запавшего глаза, и глаза с бельмом. Если вас мужчина сглазил, пусть у него борода вылезет, если женщина, пусть у нее зубы выпадут. Как нет у корюшки желчи, у муравья почек, так и дурной глаз вам не повредит. Как, сынок, зовут твою жену и ее отца?

— Жену Михла, а ее отца Зелик звали, — отвечает Менде, и Сэреле опять бормочет быстро‑быстро, но совсем неслышно: это уже другой заговор, его громко произносить нельзя. Потом три раза сплевывает в одну сторону, три раза в другую и звенит жестянкой:

— Пожертвуй, сынок, восемнадцать  копеек на мое усмотрение. А если хочешь, можешь и дважды по восемнадцать, и трижды, все хорошо.

Менде не успевает достать деньги, как его отталкивает еврейка в черной шали, наброшенной на растрепанную голову.

— Сэреле, милая, — ломает руки женщина, — мой Алтер от зубной боли ночей не спит.

— Капни, доченька, на ватку отваром гвоздики, настоем хрена и камфарой и приложи ему к больному зубу. А еще лучше отвар табака со спиртом. Пожертвуй, доченька, восемнадцать копеек на мое усмотрение. И мужу твоему точно полегчает.

— Я это уже делала, Сэреле, милая, как вы мне давеча велели, но не помогло. — Женщина отсчитывает мелочь, заранее зажатую в кулаке. — А мой Алтер кричит: «Да ну их, эти бабкины снадобья!» Может, вырвать, чтобы сразу от всех мучений избавиться? У него это последний зуб.

— Последний зуб нельзя вырывать! — сердится старушка. — Ты, наверно, все не так сделала, вот и не помогло. Натри свеклу на терке, выжми сок, смешай с уксусом. Полыни добавь, а через полчаса намажь мужу распухшую щеку. Как рукой снимет, не сомневайся. Положи, доченька, в кружку Меера Чудотворца , сколько сама хочешь.

— Так я тоже делала, Сэреле, милая. Не помогает! — Женщина опять отсчитывает монеты.

— Видать, неправильно ты делала. Подожди, доченька, до новолуния (ничего, от зубной боли не помирают), а как месяц народится, вели мужу под ним попрыгать и сказать: «Шел Иов по дороге и встретил пророка Илию. Спрашивает пророк Илия: “Отчего ты так страдаешь?” Иов отвечает, что у него зубы болят. Илия велел ему пойти окунуться в реку Динур. Окунулся Иов в реку, и боль прошла. А кто исцелил Иова, пусть и меня исцелит». Три раза повторит, и боль пройдет. — И Сэреле придвигает еще одну жестянку для пожертвований на ремонт ограды вокруг старого и нового кладбищ.

— Не знаю, запомню ли я, и захочет ли мой Алтер так долго ждать, — говорит еврейка, но все‑таки опускает в кружку еще несколько грошей и выходит гораздо медленнее, чем вошла.

Менде протягивает новенький, хрустящий злотый, только что полученный от реб Авигдера. Целый злотый Менде дать не может. Спрашивает, где разменять. И еще вопрос: наверно, ребецн знает средство, чтобы ребенка родить? Его Михла все глаза выплакала, о ребенке мечтает, и он сына хочет всей душой.

— Говоришь, сынок, жена родить не может? — чмокает губами Сэреле, вытаскивая из фартуков расшитый мешочек с мелочью, чтобы разменять купюру. — Пусть носит с собой камешек с могилы праведника, побольше рыбки ест, на обрезания ходит и там на нож смотрит. Пусть воду пьет из семи колодцев и повторяет стихи из молитв, те, что на буквы ее имени начинаются: из будничных молитв, и субботних, и праздничных. Точно поможет, бодек уменусе , — заканчивает Сэреле на святом языке, как настоящий мужчина‑чудотворец, и придвигает Менде еще одну жестянку — на бедных невест.

Менде бросает в жестянки часть монет, полученных от Сэреле за бумажный злотый, и удивляется: когда его Михла успеет столько стихов из молитв прочитать, если она с утра до ночи в будке резника трудится, птицу ощипывает?

Движение в доме не прекращается. Из кухни появляется разгоряченная служанка, разносит по комнатам тарелки с горячими рыбными клецками, гусиной печенкой и кисло‑сладким мясом. Внучки Сэреле, оторвавшись от торговли, заходят через стеклянную дверь с тарелками вяленой рыбы и маринованной селедки в сметане, с нарезанным кружочками луком. А еще приносят жирную колбасу, копченое мясо, соленые огурцы, квашеную капусту, присыпанную сахаром и сушеными ягодами брусники. С любовью сердятся на Сэреле: «Бабушка, почему ты не ешь? Бабушка, почему ты не пьешь? Бабушка, почему ты постишься?» Сморщенное личико Сэреле сияет от счастья, губы шевелятся, шепчут, бормочут. Некогда ей ни есть, ни пить, она должна защищать от дурного глаза родных, гостей, магазин, который ломится от товаров, и весь мир. Из дальнего помещения выходит плечистый мужчина в бурке, высоких сапогах и картузе с твердым козырьком: заключил с компаньонами новую сделку. Ударили по рукам, пропустили по стаканчику, отчего бы не пошутить, когда настроение хорошее?

— Тетушка, вы от всех болезней средства знаете. Наверно, найдется у вас что‑нибудь и от беса‑искусителя. Надоел он мне, чтоб его холера взяла!

— От беса‑искусителя? — Сэреле выпрастывает ухо из‑под платков, чтобы лучше слышать. — Лучшее средство от беса‑искусителя — цицес целовать. Вечером трапезу устраивать, читать «Перечень благовоний»  и по субботам, и в будни. — И Сэреле придвигает к нему две жестянки сразу, одну для стариков из молельни Гаона — бывших раввинов, другую для молодых из молельни Йогихеса — будущих раввинов.

— «Перечень благовоний» в будни читать? — Еврей чуть не лопается со смеху. — У меня, тетушка, от беса‑искусителя другое средство. Я ему потакаю, чтоб он от злости подох! — Он достает кошелек и жертвует так же щедро, как на беса‑искусителя.

Подходит еще один, перекупщик с рябым лицом и быстрыми глазками опытного картежника. Этот хочет показать, что он невысокого мнения о знахарках, и спрашивает с притворной серьезностью:

— А средство от клопов знаете?

— Желчь некошерного быка! — Сэреле подставляет ему кружку для пожертвований на погребальное братство.

Первый от смеха сгибается пополам. Кричит, если бы не боялся, что старушка рассыплется, поднял бы ее на руках и башмачки ей расцеловал. Это же счастье, когда в доме такой кладезь мудрости! Такое сокровище! Такая птичка! Перекупщик тоже не хочет выглядеть жадным, жертвует не меньше, чем первый, и уходит с каменным лицом опытного картежника.

Знахарка умеет деньги собирать не хуже, чем слепой Муравьев, думает Менде. К нему приближается Фрада, дочь Сэреле и мать молодых торговок. Она бродит по дому с мокрым полотенцем на голове, измученная головной болью, лишняя, несчастная. Даже выговориться некому. Сэреле ей не отвечает, дочки ругаются, гонят из магазина, гости внимания не обращают.

— Сами видите, всему городу помогает, а родная дочь пусть мучается, — жалуется Фрада Менде и идет искать, кому бы еще излить душу. Менде надивиться не может. Не иначе как мир перевернулся: ребецн Бадана на вид моложе, чем ее Ривкеле, реб Авигдер куда жизнерадостней, чем его Ерухимка, а знахарка здоровее своей дочери. Подумав, Менде опять приближается к старушке, но тут влетает чумазый мальчишка:

— У отца опять припадок!

— Беги быстрей домой, скажи матери, чтобы угли в печке раздула. Нечисть, что твоего отца мучает, испугается и разбежится, — хлопает в ладоши Сэреле и, когда мальчишка стремглав выбегает прочь, говорит Менде: — Припадочного надо к дереву поставить, в дереве у него над головой дыру просверлить, у больного клок волос срезать, в дыру положить и сказать: «Три беса на высокой горе стоят. Один говорит: “Болен”. Другой говорит: “Не болен”. Третий говорит: “Здоров”. Заберите, бесы, свою долю от его волос и оставьте его».

Сэреле достает из мешочка несколько монет, своих собственных, кидает в жестянку, в которую собирает деньги на свое усмотрение, выдыхает, вытянув губы трубочкой: «Фью‑фью!» Жертвует на припадочного, изгоняет из него бесов в пустые поля и дикие леса.

Глаза у Менде горят голодным огнем, как у лесного разбойника, что заприметил проезжего купца с туго набитой мошной.

— Ребецн, вы сказали, моей жене надо из семи колодцев воду пить, а в Синагогальном дворе единственный колодец разрушен, как Храм. — Силясь найти слова, которые даже камень растрогают, он рассказывает Сэреле, как страдают соседи, оставшиеся без капли воды, и как он взял на себя заповедь починить колодец.

Сэреле опять выпрастывает из‑под платков маленькое ушко, уже не раскачивается, не шевелит губами. Выслушивает Менде до конца. Опускает взгляд на стоящие перед ней жестянки, показывает на каждую из них пальцем, качает головой: нет, нельзя брать из денег, которые евреи дают на различные братства, потому что и жертвователи, и братства обидятся. Она даст из денег, которые жертвуют на ее усмотрение.

— На колодец! — протягивает ему жестянку, самую большую, самую тяжелую. — А это тебе, сынок, ключик от нее.

Менде дрожит и еле шевелит языком:

— Ребецн, я не вор…

Как вора поймать, она тоже знает, добродушно смеется Сэреле дробным смешком. Надо отрезать от свитка Торы полоску пергамента, повязать на белого петуха, и он, когда увидит вора, сразу захлопает крыльями и закукарекает. Сэреле бормочет для жены Менде новое заклинание: пока он тут стоял, старое выветрилось. Дает ему коробочку с мазью, секретным заговоренным средством, и объясняет, что жена должна намазать больную ногу, а Менде в это время пусть семь раз прошепчет имя ангела Рафаила.

— Ну, ступай уже. — Она машет на Менде ладошкой, будто цыпленка отгоняет, и опять по‑доброму рассыпается дробным смешком.

Менде отступает, сжимая жестянку обеими руками. Испуганно озирается: вдруг домочадцы решат, что он у старушки деньги обманом выманил. Проскальзывает в дверь и стремительно сбегает по лестнице. «Г‑споди! — шепчет. — День чудес!»

 

Менде принес жестянку в посудную лавку реб Бунемла, поставил на стол, утер пот со лба, будто притащил тяжеленный комод. Выложил пять злотых Михлы, десять злотых реб Авигдера и рассказал про все чудеса, которые произошли с ним со вчерашнего вечера. Цивья‑Рейза открыла жестянку, высыпала на стол кучку медных и несколько серебряных монет. Ловко составила их столбиками, отдельно по пять грошей, отдельно по десять, сосчитала и заявила, что чудо из жестянки стоит восемь злотых семьдесят грошей. Менде застыл с открытым ртом, не веря, что так мало. Один реб Авигдер десять злотых дал, а к Сэреле со всего города идут. Пока он нес жестянку, она такой тяжелой казалась…

Цивья‑Рейза пожала плечами: он что, совсем от сохи? Неужели не понимает, что один злотый мелочью весит больше, чем десять бумажками? И в своей манере, с горькой усмешкой, добавила, что реб Авигдеру проще дать десять злотых, чем какой‑нибудь бедной еврейке десять грошей. Жестянка потому и тяжелая, что в ней лежат кровью и потом заработанные гроши всяких дур, которые верят в заклинания этой ведьмы Сэреле. И пусть Менде не удивляется, богачи знают что делают. Один пожертвует десять злотых, как вся виленская голытьба, а на том свете получит за свою доброту больше рыбы и мяса, чем городские нищие, вместе взятые.

Реб Бунемл знал, что Цивья‑Рейза говорит это ему назло. Что за бес в нее вселился? Опять против всего мира идет и даже против Всевышнего. Из‑за того, что он ввязался в доброе дело, колодец починить, она подозревает, что он забыл их умерших детей. И на Сэреле Цивья‑Рейза давно злится. Когда‑то каждый понедельник и четверг бегала к знахарке детей заговаривать от дурного глаза. А раз те умерли, значит, Сэреле тоже виновата.

— Сама ты ведьма, а Сэреле — праведница! — кричит реб Бунемл на жену, а на Менде кричит, чтобы тот не очень‑то слушал Цивью‑Рейзу. На том свете не смотрят, кто сколько пожертвовал, важно, какую часть от заработка и чтобы от чистого сердца.

— Прямо в точку! — усмехается Цивья‑Рейза. — Только рабочим, которые за ремонт колодца две сотни запросили, невелика разница, от чистого сердца деньги жертвовали или от грязного.

— Вот тут ты права, — вздыхает реб Бунемл и рассказывает Менде, что поговорил с рабочими. Они двести злотых потребовали, ни гроша меньше. Половину он накопит до начала элула  (придется экономить, дохода от лавки еле на жизнь хватает), а вторую половину Менде сам должен найти.

Менде тоже вздохнул. Если начнут работу в элуле, когда же колодец готов будет? И где еще семьдесят пять злотых взять? Но когда он все рассказал Михле, она стала его утешать, что Всевышний уже сотворил чудо с двадцатью пятью злотыми, поможет и дальше. Менде смазал Михле больную ногу мазью и семь раз шепнул на ухо имя ангела Рафаила. Михла спокойно уснула, а Менде всю ночь думал, как раздобыть такую кучу денег. Получалось, единственный, кто может дать столько денег сразу, — торговец реб Авигдер.

 

Глава XII

В субботу вечером, когда реб Копл остался один в длинной, узкой синагоге, с таинственным видом вошел Менде: надо кое о чем поговорить. Но реб Коплу разговаривать некогда, ему даже некогда сесть записать, кто сколько пожертвовал за вызовы к Торе. Он бегает по синагоге, собирает молитвенники, оставленные хозяевами на конторках, и кричит носильщику:

— Турок! И что ты хочешь мне рассказать?.. Лавочник Шабсе три злотых дал за третий вызов, а Янкл Блум за все остальные, и шестой  в том числе, только два. Годовщина у него была, у скупердяя, — подсчитывает в уме реб Копл и бежит к ковчегу снять субботнюю завесу и повесить будничную. Еще надо быстро записать, кто какое место арендовал в синагоге «Шева кроим» на Дни трепета. И двух канторов найти, одного на утренние молитвы, другого на вечерние.

— Так рано? — удивляется Менде. — Только начался ав‑утешитель , до Дней трепета еще два месяца.

Но реб Копл вихрем носится по синагоге, открывает и закрывает ящики, возится у стола на биме и орет, что безбородый шамес Старо‑новой синагоги еще в начале тамуза начал хозяев заманивать к себе на Дни трепета. И еще талесами стал приторговывать, мезузами, молитвенниками. Всех клиентов хочет у реб Копла отобрать. Так что же, реб Копл ждать будет? Молчать? Хорошо еще, что младший шамес Старо‑новой синагоги сватовством не занимается.

— Вы, реб Копл, тоже ребецн Бадану сосватать не смогли, — говорит Менде.

— Турок! — подпрыгивает шамес. Он десять свадеб устроил, сто свадеб, тысячу свадеб, но в чем он виноват, если ребецн Бадана не хочет ни переписчика Лозера, ни кожевника, ни красильщика? Она вообще замуж не хочет.

— Хочет, но вы ей подходящего жениха не нашли, а вот я нашел, — без тени сомнения заявляет Менде. Он даже уверен, говорит, что и сам ей свадьбу устроить может. Но он не хочет у реб Копла хлеб отбирать и не будет, если тот пообещает, что половина заработанных на сватовстве денег пойдет на колодец.

— Ты можешь без меня свадьбу устроить? — смеется реб Копл, сгорая от любопытства. Кто Менде половину денег за сватовство отдаст? Или хоть сорок процентов? Или тридцать? Или двадцать процентов? Чушь! Никто больше пятнадцати не даст, хоть он расшибись! Но реб Копл готов дать двадцать процентов, тридцать, сорок процентов, даже все пятьдесят! Пусть только Менде покажет фокус — назовет имя еврея, которого реб Копл еще не обхаживал.

— Реб Авигдер, владелец магазина, — отвечает Менде.

— Реб Авигдер? Владелец магазина? — Реб Копл засовывает в рот конец бороды. Мозги кипят, как котел: неужели она его хочет в мужья? У него же три замужние дочери и философ Ерухимка на шее. А он ее хочет в жены? У нее ведь дочка взрослая. С другой стороны, почему бы и нет? Реб Копл пишет пальцем в воздухе и удивленно смотрит на Менде. — Тоже мне новость! Весь город знает, что я уже год их друг другу сватаю.

Менде надвигается на реб Копла. Неправда, рычит, никто в городе не знает, даже реб Авигдер и ребецн Бадана ничего подобного думать не думают. Только ему, Менде, пришло в голову, что они пара от Б‑га.

— Они думать не думают, а у меня эта мысль уже год в голове вертится, — горячится реб Копл. У него и в мыслях нет утаить от Менде его долю. Более того, нельзя допустить, чтобы их опередили. — Быстрей, быстрей! — подгоняет он носильщика. Надо запереть синагогу. Потом сбегать в раввинский суд узнать, не вызвал ли туда какой‑нибудь лавочник другого лавочника. Младший шамес Старо‑новой синагоги тоже не прочь стать посыльным в раввинском суде.

Менде, тяжелый, неуклюжий и словно слепленный из вечерних теней в пустой синагоге, смотрит на реб Копла печально‑туповатым взглядом и после долгого молчания говорит: хорошо. Он тоже спешит. Он идет к Бадане поговорить о свадьбе с реб Авигдером.

— К ребецн я пойду, умник, — смеется реб Копл. Ладно, если Менде ему не доверяет, что он половину денег отдаст, можно и вдвоем. Но с одним условием: вести дело будет он, реб Копл. Иначе он и за миллион злотых не пойдет. Менде обещает, и оба направляются во двор Рамайлес, в мансарду ребецн Баданы.

Ребецн дома одна. Ривкеле надела мягкие туфельки и убежала на свидание с Ерухимкой у Железных ворот Синагогального двора. Бадана сидит за столом, раскладывает галантерейные товары, которыми она приторговывает. Смотрит на незваных гостей с удивлением, даже с легким беспокойством. Менде молча останавливается у двери, реб Копл здоровается и сразу переходит к делу: он нашел для нее такого жениха, что Синагогальному двору, и двору Рамайлес, и всем окрестным переулкам придется на цыпочки вставать, чтобы до нее дотянуться, так высоко она сидеть будет.

— Опять жениха? — Ребецн сразу теряет терпение. Нет, говорит с досадой, она невысокого мнения о женихах от реб Копла. Сама свое счастье найдет, если Б‑г поможет.

— Никогда! — реб Копл мечется по комнате, стуча каблуками щегольских полусапожек. Что‑то ребецн, может, и найдет, но такого жениха ей не найти, даже если она умна как царица Савская. Тут без реб Копла не обойтись. Он в жизни себе не простит, что раньше не додумался. Не кожевник, не красильщик, не престарелый переписчик, а торговец, еврей с красивой густой бородой, уважаемый человек в синагоге, первый богач в городе. Вдовец, а не разведенный. Большая разница! Разведенный с одной женой не ужился — может и с другой не ужиться, а вдовый — тут без вопросов.

Кто знает, сколько бы еще говорил реб Копл, но Менде так вдохновился речью свата, что забыл о своем обещании не вмешиваться и неожиданно сказал:

— Ребецн его знает. Это реб Авигдер, владелец магазина.

«Дер шадхн», журнал посвященный профессии сватов и институции брака. Фрагмент страницы. Вильно, 1909

Бадана смотрит на Менде, на реб Копла и вдруг выстреливает звонким смехом. Он наполняет темную мансарду, будто под окном пронесся десяток саней, увешанных серебряными колокольчиками. Бадана смеется до слез: так‑так, ни ей, ни реб Авигдеру это даже в голову прийти не могло. Только Менде, который в прошлый четверг видел ее в магазине реб Авигдера, смог додуматься. Что ж, пусть они знают, что она флиртовала с реб Авигдером. Так и говорит, буквально: они флиртовали. У них дело к свадьбе идет, и сват им нужен как лишняя дырка в голове.

Реб Копл хочет возразить, закричать, что у евреев без свата не принято, и если он захочет, то все им расстроит, найдет реб Авигдеру невесту в тысячу раз лучше. Но смех Баданы летит на него справа, летит слева, сверху, снизу, теребит, будто на него напала шайка хулиганов и дергает за бороду, за пейсы, за полы кафтана. Ее веселый смех разгоняет все угрозы реб Копла, еще до того как они успевают сорваться с его губ. Он растерянно озирается и, чтобы не остаться в дураках, торжествующим голосом кричит Менде:

— Ага, турок! Что я тебе говорил?!

И выбегает из мансарды, прежде чем его успевают спросить: что говорил, когда говорил? А Менде стоит у двери, как оставшаяся в воде опора унесенного паводком моста.

 

Отсмеявшись, Бадана опять садится за стол и начинает раскладывать товар, давая Менде понять, что он может идти дурить голову кому‑нибудь другому. Но Менде не уходит. Придвигается к столу и смотрит, как ребецн открывает коробочки с пуговицами, пересчитывает булавки с перламутровыми головками, заколки, разложенные по бумажным пакетикам. Она собирается все распродать и покончить с торговлей, думает Менде и говорит, будто продолжает размышлять вслух:

— Ребецн больше не придется торговать. Я как‑то был дома у реб Авигдера, чуть не заблудился, столько там комнат.

— Садитесь, Менде. Я знаю, вы мой друг. — Бадана отыскивает в своем товаре квадратное зеркальце и смотрится в него, счастливая, сияющая. Она еще не была у реб Авигдера. Ей очень интересно, какая у него квартира, какая мебель.

— Только опасайтесь, ребецн, чтобы ключи от комнат в жилище у бесов не висели, — опускается на стул Менде.

— У бесов? — тихо переспрашивает Бадана и вздрагивает, будто внезапно поняла, что сидит с сумасшедшим, сбежавшим из‑за решетки, и кто знает, что он вдруг может натворить.

— Да, у бесов, — кивает Менде и с озабоченным видом рассказывает историю о благочестивом еврее, знающем Тору, весьма состоятельном, но очень жадном. Только в одном он не был скуп: ездил по деревням, делал еврейским детям обрезание и не брал платы ни с бедняка, ни с богача. Однажды явился за ним слуга богатого хозяина и повез в карете по заброшенным дорогам, где давно не ступала нога человека. Только на третий день приехали они в деревню с красивыми домами. Слуга привел еврея в дом к хозяину, когда все были на работе, ни раньше ни позже. Еврей побродил по комнатам, подивился роскоши, которую увидел. Но больше всего его удивило другое: он узнал многие вещи, потому что точно такие же были у него дома. В одной комнате увидел свой комод, в другой — зеркало, в третьей — люстру. И вот добрался он до комнаты, где лежала роженица. Она приняла его, будто давно ждала, и сказала: за то, что он согласился поехать в такую даль, она расскажет ему правду. Пусть знает, что находится в доме, где живут бесы, а ее муж над бесами главный. Только она здесь человечьего роду. Когда маленькой была, бесы похитили ее, она‑то давно пропащая, ничего не поделаешь, но его хочет предупредить, чтобы он у бесов в доме ничего не ел, не пил и подарков от них не принимал. А если он ее не послушает, останется здесь навсегда и тоже бесом станет.

Бадана видит, что Менде рассказывает глупую сказку, вычитанную из грошовой книжки. Смеется над собой, что испугалась, пересчитывает вязаные варежки и летние перчатки из белого шелка.

— А зачем бесам обрезание? — Бадана натягивает белоснежную перчатку до локтя, рассматривает свою руку, будто размышляет, не надеть ли такие перчатки на свадьбу. Насколько она знает, говорит, бесы — не евреи, они обрезание детям не делают.

— Есть и еврейские бесы. Они филактерии надевают, субботу справляют, Тору учат, — отвечает Менде и рассказывает дальше, как на обрезание съехалась разношерстная нечисть из пустых полей и густых лесов, разрушенных мельниц и с заброшенных кладбищ и гуляла, веселилась, пьянствовала, пела и плясала семь дней и семь ночей кряду. И всякий раз, когда хозяин предлагал еврею поесть или выпить, хоть пригубить, тот отвечал, что нельзя, у него сегодня пост. А на седьмой день, когда веселье шло к концу, хозяин стал водить гостя по комнатам и просить, чтобы тот взял себе золотой кубок, или серебряный кувшин, или нитку жемчуга — что угодно. Хотя бы маленькое колечко — подарок за то, что приехал в такую даль на обрезание.

— Но он не взял. — Бадана осматривает пару тонких чулок, не спущена ли где‑нибудь петля.

— Нет, не взял. — Менде даже удивляется, что ребецн угадала. Но чем кончилась история, ей не угадать. А кончилась она тем, что хозяин привел гостя в комнату, где на стенах висели связки ключей. И еврей увидел на гвозде ключи от своих шкафов, кладовых и амбаров. И заплакал, и задрожал. Хозяин спросил, почему он плачет. Еврей ответил: как же ему не плакать, если он видит в комнатах свои комоды, зеркала, часы, а на стене его ключи висят? И тогда главный бес рассказал: он властвует над имуществом всех скупых людей. Их добро находится у него в доме, они сами им не распоряжаются — не могут заставить себя сделать пожертвование и считают каждый съеденный кусок. Но поскольку еврей преодолел в себе злое начало и не принял подарка, он может с миром ехать домой. Только пусть впредь не будет таким жадным. Бес отдал еврею связку ключей и отправил его домой. И с тех пор сердце еврея обратилось к добру. Он выстроил большую каменную синагогу и постоянно делал щедрые пожертвования до самой смерти.

Менде умолкает. Большими спокойными глазами смотрит на Бадану, оглядывает тихую мансарду, где свет керосиновой лампы на столе и тени на стенах сплетаются в волшебные узоры. Ребецн Бадана, ничуть не изменившись в лице, занимается своим делом: ощупывает тонкие носовые платки, вынимает из длинных, узких картонных коробок разноцветные ленты и косынки. Морщит лоб, подсчитывая, сколько товара продала, сколько осталось, кто ей денег должен, — и сбивается. Сейчас ее голова занята другим.

Было бы у нее все хорошо, она не стремилась бы выйти за реб Авигдера. Да, ее Велвеле был не от мира сего, ничего в жизни не понимал, но он был само благородство. Реб Авигдер все‑таки грубоват, все‑таки простоват, хоть и бедным щедро подает, и перед омедом молится. Похоже, дочки сердятся на него не за то, что он жениться собирается, а уже давно, еще с тех пор как их мать жива была. Говорят, как он овдовел, к нему гойки приходят белье стирать и на ночь остаются. А еще говорят, что и при живой жене бывало не раз: зайдет в магазин молодая хозяйка за мукой да вдруг как взвизгнет, а потом кричит, чтоб он других щипал, а ее не смел. Наверно, он так делал, потому что жена вечно больная была и странная, как ее сын, Ерухимка этот, думает Бадана и вздыхает.

— Вы мне, Менде, длинную историю рассказали, — она растягивает черную ленту, будто показывая, насколько длинную. — Я понимаю. Вы хотите, чтобы я у реб Авигдера еще денег попросила на колодец, кроме десяти злотых, которые он вам дал, когда я в магазине была. Наверно, потому вы и шамеса уговорили меня посватать? — Она поворачивает к носильщику молодое, свежее, румяное лицо, смотрит с доброй, дружеской улыбкой.

Менде кивает: да, он хотел сватовством на колодец заработать. Бадана отвечает, что не будет у реб Авигдера денег просить, не пойдет за него замуж, чтобы его имущество разбазаривать, а в бесов она не верит — вдруг отодвигает коробочки и обеими руками, короткими, полными, облокачивается на стол. А если бесы и существуют, говорит, она их не боится. Эти якобы добрые люди хуже чертей и бесов. Когда ее Велвеле был жив (он никогда бесов не упоминал), злословили, что она ему не пара, а она никогда на свою горькую судьбу не жаловалась, чтобы не думали, что она жалеет, что вышла за кроткого, как голубь, раввина и праведника. А когда он умер, она из ребецн стала простой женщиной, и теперь злословят, что она выглядит молодо, веселится, смеется. А что, нельзя? Она не должна все время тосковать и с реб Авигдера деньги тянуть, чтобы с самого начала ему разонравиться.

— Вы же ребецн, неужели бесы для вас ничего не значат? — удивляется Менде. Ну, а проповедник реб Меер‑Ноех для нее что‑нибудь значит? Когда‑то проповедник починил колодец, за что удостоился награды на том свете и доброй памяти на этом. Теперь колодец разрушен, и проповедник унижен в обоих мирах. Буквы на доске позеленели, затянулись плесенью. Так что ребецн, которая скоро станет женой богача, говорит Менде, должна бы починить колодец в память и о проповеднике, и о своем муже реб Велвеле. На памятной доске в честь реб Меера‑Ноеха вырежут имя реб Велвеле, раввина и праведника. Он при жизни немало горя и унижений изведал, так пусть ему хоть после смерти будет утешением, что его имя не забыто.

— Неправда! — Лицо Баданы вспыхивает. — Мой муж был со мной счастлив. Это мои враги, жены местных раввинов и старост, придумали, что Велвеле был несчастен со мной. Имя моего мужа не забудется. Он после себя дочь оставил… Ривкеле! Ривкеле! — Ребецн бросается к открытому окну и кричит в темноту, будто призывая дочь в свидетели, что родители жили счастливо. — Ривкеле, Ривкеле, ты куда опять пропала?

Менде помнит, что жена Бунемла тоже не захотела, чтобы на доске вырезали имена ее умерших детей. И слепой Муравьев не хочет дать на колодец, потому что не может закрыть воду на замок и потому что на доске уже стоит имя проповедника. Но почему ребецн так рассердилась, Менде не понимает.

В дверях появляется Ривкеле, бледная, стройная, смотрит во все глаза. На худеньком личике испуг.

— Мама! — дрожит ее голос, обычно звонкий, как серебряный колокольчик. — Ерухимка мне рассказал, что ты замуж за его отца собираешься. Это правда?

— Если Б‑г поможет, — улыбается Бадана, смущенная вопросом Ривкеле, и, будто заранее приготовилась к разговору, раскрывает объятия навстречу дочери. — Ты ведь любишь Ерухимку. Вы с ним будете как брат и сестра. Я тебе обновки справлю.

— Не хочу! — Ривкеле топает ножкой с такой яростью, что мать убирает руки за спину и испуганно отступает в угол. — Ерухимка отца боится, потому что тот кричит на него. А я его терпеть не могу, он мерзкий, волосатый! — выкрикивает Ривкеле и вдруг бросается к Менде, прячет голову у него на коленях, словно прижимается к огромному плюшевому медведю, и приглушенно всхлипывает: — Не хочу, чтобы мы с Ерухимкой были как брат и сестра. Хочу за него замуж. Я из дома убегу. Убегу, убегу…

— Ривкеле, Ривкеле… — Менде гладит ее по голове тяжелой, косматой лапой, не зная, что еще сказать.

Ребецн очень хочет надавать дочери по щекам и косички повыдергивать. Сколько лет ей все силы отдавала, но теперь, когда ненаглядная доченька выросла, Бадана имеет право и о себе подумать. Ей тоже пожить хочется, она еще далеко не стара. Но Ривкеле плачет, и злится, и к Менде льнет, и все это выглядит, будто она кричит матери в лицо, что отец не был с ней счастлив… И мать стоит, забившись в угол, отвергнутая, пристыженная, онемевшая.

Глава XIII

Молельня «Тиферес‑Бохерим» сидит на Старой синагоге, будто внучок сидит на плечах у деда, а тот придерживает обеими руками ермолку — поросшую мхом крышу, — чтобы озорник ненароком ее не снял. Но «Тиферес‑Бохерим» — это вам не какой‑нибудь сорванец. Молельня молодых рабочих и приказчиков гордо смотрит поверх крыш, но даже не думает сорвать с деда ермолку и сбежать из Синагогального двора.

В «Тиферес‑Бохерим» молятся и учат Тору молодые люди, не слишком набожные, но и не желающие порвать с еврейством. Прихожане — тихие, скромные ребята из приличных семей, не настолько дерзкие, чтобы ходить с непокрытой головой, по субботам играть в футбол или кататься по Вилии на лодке. Заходят в «Тиферес‑Бохерим» и рабочие пареньки, которые по вечерам гуляют в одиночестве: галстук завязан неумело, рубашка выглядывает из расстегнутого ворота куртки, брюки не отпарены, без складок. Если такой и заговорит с девушкой, то взять ее под руку не решится. В «Тиферес‑Бохерим» легко и свободно чувствуют себя приказчики, которые состоят в союзе служащих, но не вмешиваются в дискуссии, не участвуют в забастовках, не читают романов. Иногда здесь появляется пара студентов — сыновья раввинов, вырвавшиеся из ешивы и поступившие в университет. Напрасно отцы пугали, что выгонят их из дома и справят по ним траур, как по выкрестам или покойникам. Угрозы не подействовали. Но в четвертом или пятом семестре раввинских сынков тянет в синагогу. Проснувшись субботним утром, они не могут заставить себя побриться. Надевают четырехугольные шапочки‑баторувки и, захватив карманные молитвенники, отправляются в «Тиферес‑Бохерим».

Вход в молельню «Тиферес‑Бохерим» на Синагогальном дворе. Вильно. Начало XX века

Их ребе — Ехиел Сроелов. Невысокий, худощавый, у него седая бородка, хрипловатый голос и огромный горб. Каждую субботу реб Ехиел нараспев разбирает для учеников гафтору , и, несмотря на хрипотцу, его голос звучит так сладко, так мелодично, что даже старики субботним утром карабкаются по крутой лестнице «Тиферес‑Бохерим» послушать, как Сроелов объясняет слова пророков.

Дети реб Ехиела Сроелова уехали в Палестину, и он с женой тоже туда собирался. Но двое его взрослых детей погибли при учиненном арабами погроме. Потом еще долго, стоило реб Ехиелу появиться, в молельне повисала мертвая тишина, и шамес вызывал его к свитку третьим  — испытанное средство поддержать силы. После несчастья он еще больше сгорбился, бородка совсем поседела, глаза погасли, а голос стал еще более хриплым. Но реб Ехиел остался пламенным сионистом, и по субботам он нараспев читает гафтору еще слаще, чем прежде. Ученики преданы ему всей душой, и простолюдины из окрестных переулков готовы идти за ним в огонь и воду.

Но в виленской «Агудат Исраэль»  о Сроелове невысокого мнения. Там заправляет Юдл Цофнас, сам из богатой, известной семьи, и тесть его на весь город гремел. Юдл пусть не гений, не великий знаток Талмуда, но человек очень умный. Соратники величают его Цофнас Панеях . К тому же Юдл Цофнас очень красив. У него золотистая борода, он носит золотые очки, но прежде всего в глаза бросаются длинные, изящные пальцы с аккуратно подстриженными ногтями. Говоря или слушая, он рассматривает свои холеные пальцы, словно ждет от них совета в политической игре. Когда он сидит за столом в гостях у кого‑нибудь из товарищей, пальцы отражаются в прозрачном стакане с темным, как вино, чаем, будто белые клавиши пианино, и молодые набожные хозяйки в паричках с Цофнаса глаз не сводят. У него постоянно заложен нос, но религиозных сионистов из «Мизрахи»  он за версту чует и спуску им не дает.

Однажды Юдл Цофнас услыхал, что в «Тиферес‑Бохерим» на субботней трапезе поют «Гатикву»  и что там даже шекели продают. Позже ему рассказали, что в субботу утром реб Ехиел Сроелов, читая гафтору, пропел: «“Ми ата гар гагадоль лифней Зрубавель лемишор” . Есть и в наше время Зоровавели. Как доктор Герцль , который разговаривал с турецким султаном. Как Нахум Соколов , который знает двенадцать языков». А потом Цофнасу передали, что Сроелов читает с учениками комментарий Мойше Мендельсона, да еще имеет наглость называть этого Мендельсона Рамбаман, как великого мудреца, прости Г‑споди.

Празднование окончания изучения трактатов «Брахот» и «Шабат» в «Тиферес‑Бохерим» 1932

— Мойше Мендельсон был горбатый, и Сроелов горбатый. У него мозги такие же кривые, как спина, — бросил Юдл Цофнас, и его слова быстро разнеслись по городу. Но евреи из переулков около Синагогального двора ненавидят Цофнаса, будто мерзкого паука.

— Кто он такой? Что‑то его не видать у нас ни на праздниках, ни на похоронах, — говорили евреи, а один даже задал непростой вопрос: — Если этот праведничек считает, что можно всю Палестину разрушить, лишь бы не дружить с кибуцниками, живущими в убогих домах, то почему у него ногти такие ухоженные?

— Кибуцники, что живут в убогих домах, субботу не соблюдают, а реб Юдл Цофнас за ногтями на буднях ухаживает, — ответили товарищи из «Агудат Исраэль». — Какое отношение одно имеет к другому?

— Самое прямое! Не должен по‑настоящему праведный еврей с такими холеными руками ходить, — возразили простолюдины, сторонники Сроелова из молельни «Тиферес‑Бохерим».

Сам Сроелов ни словом не обмолвился, продолжил делать свое дело и вскоре еще больше восстановил против себя «Агудат Исраэль» — после истории с кинематографом.

Зимним субботним утром народ вышел во двор и увидел на стенах афиши: в кинематографе Штремера покажут фильм «Разрушение Иерусалима» и там будет петь хор виленской Городской синагоги. Тем же утром за гафторой ребе Сроелов пропел: кто хочет вечером после субботы сходить на «Разрушение Иерусалима» — пусть идет! По окрестным переулкам тут же разнеслось:

— Ребе Сроелов приказал идти смотреть картину!

Проходной двор зимой

Морозы стояли лютые, в кинематографе Штремера холодина — хоть волков гоняй. Евреи из Проходного двора и из двора Рамайлес надели высокие валенки, женщины в шали закутались, на детей надели меховые шапочки с опущенными ушами, башлыки, шерстяные платки, вязаные варежки. Прихватили что нашлось перекусить и по Большой улице двинулись к кинотеатру. Раскупили билеты, расселись на галерке, дети к родителям под полы залезли, и все стали смотреть, как на экране священники в белых одеяниях благословляют народ, как еврейские богатыри бьются с вавилонскими солдатами и как пылает Храм. Когда он загорелся, встал хор Городской синагоги, сидевший там, где обычно сидит оркестр, и затянул «Плачь, Сион, с городами своими», как в пост Девятого ава. Потом показали, как евреев угоняют в плен, и хор запел «Гатикву». Укутанные женщины, мужчины в валенках рыдали и закусывали холодными пирогами с гречневой кашей, запеканкой и хлебом с гусиным жиром. После третьего сеанса билетеры попытались выгнать зрителей, потому что снаружи у кассы выстроилась длиннющая очередь, но женщины подняли шум:

— Вам что, жалко? Большое дело! За свои деньги будем сидеть, сколько захотим!

— Пойдем отсюда, это сказка для детей, — громко сказала кавалеру какая‑то девушка. — Тут даже про любовь ничего.

Женщины восприняли ее слова как личное оскорбление. В темном зале раздались крики:

— Дура! Любовь ей подавай! А как Храм горит, тебе не нравится? Шла бы лучше кур ощипывать!

Девушка завизжала, кавалер полез в драку, получился большой скандал. Но тем дело не кончилось. Ребе Сроелова обвинили, что из‑за него евреи нарушили субботу: покупали билеты, а хор в ермолках и талесах пел в кинотеатре. Нашелся один, который возразил: ребе «Тиферес‑Бохерим» ясно сказал, что можно идти на сеанс не в субботу, а вечером, когда она кончится. Но «Агудат Исраэль» дружно набросилась на защитника:

— Вы его адвокат? Он должен был предусмотреть, что кто‑нибудь и до исхода субботы пойдет. А вообще можно в театр ходить, в кино, в цирк? В собрании насмешников сидеть? 

— Если знали, что там «Гатикву» будут петь, должны были понимать, что субботу осквернят, — заявил Цофнас Панеях и предложил отобрать у Сроелова жалованье.

Но прихожане «Тиферес‑Бохерим», приказчики и рабочие, которые никогда не выступали в своих профсоюзах, вдруг закричали: если их ребе хоть пальцем тронут, они настоящее разрушение устроят, а не на экране. И евреи из окрестных переулков тоже расшумелись:

— За что такое ребе Сроелову? Его дети в земле гниют, а рыжий обманщик, который хочет лишить его куска хлеба, золотые очки носит!

— У вас руки холеные, а у меня — во! — сказал один парень и поднес кулак прямо к носу Юдла Цофнаса.

Юдл понял, что лучше замолчать, если жизнь дорога. Но предсказал: если виленские раввины не вмешаются и позволят Сроелову бесчинствовать дальше, он еще не таких дел натворит.

Вот на этого ребе Сроелова и положила глаз жена Бунемла Цивья‑Рейза: пусть поможет починить колодец во дворе.

— С чего это ты реб Ехиела вспомнила? — с подозрением спросил реб Бунемл. — Ты же меня теперь называешь не иначе как «колодезный Бунемл». Смеешься, что я на себя эту заповедь взял.

— Сроелов не стремится побольше заповедей выполнить, но у него сердце доброе. Я уверена: если он сможет что‑нибудь сделать, то сделает скорей, чем какой‑нибудь ханжа, — ответила Цивья‑Рейза.

Реб Бунемл понял, что Сроелов нравится его жене, безбожнице этой, потому что велит евреям в кино ходить. Но все ж позволил себя уговорить и в первую субботу после Девятого ава вместе с Менде отправился утром в «Тиферес‑Бохерим».

 

В Вильно у каждого братства своя суббота. Братство, которое помогает приезжим, взяло себе субботу, когда читают главу «Ваейро» . Братство, дающее беднякам беспроцентные ссуды, имеет право на субботу, когда читают «Мишпотим» . А первая суббота после Девятого ава — сионистская. Молельня «Тиферес‑Бохерим», оплот религиозного сионизма, сегодня набита людьми и украшена разноцветными лентами, бело‑голубыми флажками и бумажными шестиконечными звездами.

На почетном месте, у восточной стены, сидит ребе Ехиел Сроелов. Поскольку он маленького роста, один из его учеников, столяр, приладил к его месту табуреточку, чтобы ребе сидел выше всех и его было хорошо видно. Правая рука Сроелова — Шмереле Шарафан, молодой человек с русой бородкой и живыми глазами. На жизнь, как он сам говорит, он зарабатывает тяжким трудом репортера. О чем бы ни писал, надо упомянуть редактора. Подрались где‑то блатные — надо написать, что драка случилась в десяти улицах от той, где живет редактор, наш выдающийся земляк! Выкинул хозяин жильца из дома — надо не забыть указать, что за выгнанного жильца заступился редактор, наш выдающийся земляк! Изготовители зонтов устроили собрание — город должен знать, что на собрание был приглашен редактор, наш выдающийся земляк! Зато в «Тиферес‑Бохерим» Шмереле Шарафан — сам и редактор, и издатель стенгазеты, пестрящей новостями двора и молельни. Шмереле присматривает за молодыми учениками, он их ребе. По субботам распределяет вызовы к Торе, как староста, раздает прихожанам молитвенники, как младший шамес, на праздниках развлекает народ рифмами, как свадебный шут.

Члены правления «Тиферес‑Бохерим»

Праотец Авраам молельни «Тиферес‑Бохерим» — реб Ехиел‑Хаим Глезер. Праотцом Авраамом назвал его Шмереле. Как Авраам обращал в еврейство идолопоклонников, так реб Ехиел‑Хаим приводит в «Тиферес‑Бохерим» мальчиков, да и взрослых парней. У него в кармане всегда найдутся кусочек черного бисквита и маленькая бутылочка водки. Поймает где‑нибудь мальчишку — угостит бисквитом, ущипнет за щечку и расскажет, что по субботам в «Тиферес‑Бохерим» обязательно раздают леденцы и поют песни. Встретит скромного молодого человека с покрытой головой и бледным интеллигентным лицом — пропустит с ним по стаканчику и объяснит, что современные девушки уже взялись за ум. Современные девушки понимают: где Тора, там и мудрость, быть немножко евреем — не порок. Женихов из «Тиферес‑Бохерим» расхватывают как горячие пирожки. Правда, реб Ехиел‑Хаим очень близорук, из‑за чего нередко ошибается. Часто угощает водкой какого‑нибудь парня с рябым лицом и злыми глазами, а тот, не поморщившись, залпом выпивает стакан и просит еще. Только начав разговор, реб Ехиел‑Хаим понимает, что ему попался драчун и картежник. Вот и теперь реб Ехиел‑Хаим ошибается. Подходит к маленькому, щуплому, как ребенок, реб Бунемлу:

— Будешь приходить в «Тиферес‑Бохерим», дружок?

— Слишком стар я уже для этого, — грустно улыбается реб Бунемл, пытаясь отдышаться. Устал он, поднимаясь по узкой, крутой лестнице молельни, будто на Замковую гору взобрался.

— Ну, ничего. Помолитесь с нами. — Шмереле Шарафан сует один молитвенник в руки реб Бунемлу, другой — Менде и убегает, прежде чем гости успевают сказать, что уже молились с другим миньяном.

Возле бимы примостились двое студентов. Один — сын раввина, тонкогубый, глаза как щелочки — до сих пор ведет в душе войну с родными, которые не хотят, чтобы он учился в университете. У другого студента толстые губы, красное, как свекла, лицо и добродушная, глуповатая улыбка. Сразу видно, из простой семьи: отец — извозчик где‑нибудь в местечке, а сын получает из дому посылочки с едой и письма, в которых ему напоминают, чтобы оставался евреем. Стену подпирают несколько аптекарей: обвисшие щеки выбриты до синевы, длинные руки болтаются, как плети, одежда поношенная. От них ощутимо пахнет просроченными лекарствами и пыльными комнатами, где стоят обтянутые обшарпанной клеенкой стулья и этажерки, забитые старыми русскими журналами.

В восточном углу расположился рослый, круглолицый еврей в маленькой ермолке на выбритой тяжелой голове. Густые черные усы свисают по обеим сторонам рта, как скобки. Это учитель из талмуд торы , где когда‑то воспитывались нынешние прихожане «Тиферес‑Бохерим». За жестокость ученики прозвали его Татарином. Когда в классе становится шумно, а он не может найти виновного, линейкой лупит по ладоням и кончикам пальцев всех подряд. Многие в «Тиферес‑Бохерим» ненавидят его до сих пор и, бросая на него взгляд, все еще чувствуют, как ладони и пальцы горят от боли.

Самым почетным гостем на сегодняшнем торжестве считает себя реб Залмен Клейнштейн. Нет в Вильно ни одной синагоги, где реб Залмен не произнес бы возле ковчега пламенной речи, от воодушевления раскачиваясь на длинных, крепких ногах. Он основал братство тех, кто раньше учил Талмуд, под названием «Врата Сиона». Потом создал братство тех, кто сейчас учит Талмуд, и назвал «Проповедники Сиона». С огромным трудом объединил виленских торговцев в братство «Гора Сион». Но простые люди, живодеры и ломовые извозчики, тоже имеют право на Палестину, и для евреев Нового города он придумал оригинальное название «Любовь к Сиону». Не успокоился, пока для евреев Заречья не придумал название «Строители Сиона», а чтобы лукишкские евреи не чувствовали себя обиженными, основал для них братство «Сыновья Сиона». Тогда настало время подумать об антокольских евреях. Реб Залмен отправился к ним в синагогу, прочитал там проповедь на два часа и закончил так:

— Мидраш рассказывает, — шевеля подстриженными усами, он старался выговаривать звук «ш» там, где у него частенько выскакивал «с» , — что колено Рувима, колено Гада и полколена Манассии были изгнаны первыми, потому что любили деньги больше, чем Страну Израиля, и были избраны, чтобы жить за ее пределами. Евреи Антоколя! Есть в Вильно один раввин, чье имя я не хочу называть. В прошлую субботу он запер синагогу и не пустил меня выступить с проповедью. Этот раввин, чье имя я не хочу называть, клевещет, что мы, религиозные сионисты, хотим покрестить своих детей, а преподавать иврит на иврите еще хуже, чем креститься. Евреи Антоколя! Назло этому ненавистнику Сиона, чье имя я не хочу называть, мы, чтобы изучать «Эйн Янкев», создадим братство «Знамя на Сионе», как сказал пророк: «Поднимите знамя на Сионе» , и да придет на Сион избавление, аминь!

Вот так, цитатами из пророков и мидрашей реб Залмен Клейнштейн годами вел войну за Палестину. Но создать молодежное братство реб Залмену не удалось, хотя он заранее придумал для него с десяток названий. И сейчас он раскачивается вперед‑назад на своих сильных ногах и открыто завидует своему товарищу, реб Ехиелу Сроелову, который привлек столько молодых рабочих не длинными проповедями и цитатами, а дружескими посиделками и пением гафторы.

В углу, набросив на голову талес, скрылся от посторонних глаз реб Михл Урьяшзон, чтобы не слышали, как он беспрерывно кашляет и всхлипывает, будто сегодня Йом Кипур, а не первая суббота после поста. Еще лет пятьдесят назад, двадцатилетним парнем, реб Михл Урьяшзон ездил по всей Литве, ко всем известным просвещенцам и богачам, чтобы прививать им любовь к Сиону. Потом они выбились в вожаки, а он, первый, остался последним. По молодости он успешно изучал Талмуд, но вдруг ему взбрело в голову поехать в Кенигсберг и стать студентом. Не окончил, пошел в торговлю — не предводитель, не талмудист, не профессор, и разбогатеть не удалось. И ведь сам виноват! Он, который в жизни никого не боялся, побоялся поехать в Палестину, чтобы не разрушить свою мечту.

Реб Ехиел‑Хаим, сослепу приняв реб Бунемла за ребенка, теперь обнюхивает Менде, прежде чем заговорить с ним, чтобы опять не ошибиться. Менде удивленно рассматривает украшенную молельню, как ребенок витрину с игрушками. Реб Ехиел‑Хаим начинает разговор:

— Как я понимаю, вы молились с первым миньяном. Я тоже в «Шева‑Кроим» уже помолился. Вижу, вам нравятся наши ребята. Простите, но почему бы такому человеку, как вы, не прийти вечером поучить в нашей компании «Хаей одом» или «Эйн Янкев»? Лишних знаний не бывает. А в субботу на третьей трапезе мы по стаканчику пропускаем, маринованной селедкой закусываем и праздничные гимны поем.

— Я туговато соображаю, — отвечает Менде и рассказывает, что рано осиротел и пришлось идти на жизнь зарабатывать. Когда молиться, он узнает из календаря на идише и читает книжки о мудрецах и праведниках.

Реб Ехиел‑Хаим видит, что перед ним простой, честный человек. Такого надо залучить в братство. Рассказы о праведных евреях — это прекрасно, говорит реб Ехиел‑Хаим. Но их прочитал, и все, перечитывать не будешь. А вот Пятикнижие… Г‑споди! Он, реб Ехиел‑Хаим, далеко не молод, уже и сам не помнит, сколько раз читал в Торе, как Ной спасся в ковчеге от потопа, и как праотец Авраам отправился в Ур Халдейский, и как братья продали Иосифа. Но сколько ни перечитывай, всегда — как в первый раз. Он спросил у ребе, почему так, и тот ответил: потому что душа еврея и главы Торы — это одна семья. Получается, у каждого еврея, изучающего Пятикнижие, столько братьев и сестер, дядьев, теток, племянников и племянниц, сколько в Пятикнижии глав.

— А какая глава считается сыном? — спрашивает Менде и рассказывает, что его жена Михла и он сам очень хотели бы сыночка.

Действительно простой человек, думает реб Ехиел‑Хаим. Что ж, не беда. «Счастливы простодушные в пути!»  Он говорит гостю, что надо выбрать самую любимую главу, она и будет сыночком ему и его жене. Так что гостю надо бы каждый вечер приходить в «Тиферес‑Бохерим» и учиться вместе с ним, реб Ехиелом‑Хаимом. Будут сидеть за столом среди маленьких озорников, а ребе Сроелов будет объяснять им недельную главу.

Нет, стоит на своем Менде. Он соображает медленно, ему за мальчишками не угнаться. У него другой план: даст Б‑г, когда‑нибудь он наймет себе частного учителя. Но сейчас у него ни денег, ни времени. Он занят сбором денег на ремонт колодца. Ради этого они с лавочником реб Бунемлом и пришли в «Тиферес‑Бохерим». Хотят поговорить с ребе Сроеловым, чтобы те, кого сегодня вызовут к Торе, пожертвовали на колодец.

— Неудачная мысль, — разводит руками реб Ехиел‑Хаим. — Сегодня ж суббота после Девятого ава, в «Тиферес‑Бохерим» на Палестину собирают. Поэтому столько народу и собралось.

— А евреям из Синагогального двора что делать? В Палестину ездить, чтобы воды попить? — спрашивает Менде.

Но реб Ехиел‑Хаим уже не слушает. Отходит в сторону и пожимает плечами: конечно, счастливы простодушные в пути, но этот, пожалуй, слишком прост.

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..