вторник, 5 ноября 2013 г.

ФИЛЬМ О ЛЬВЕ ДОВАТОРЕ


Фильм о еще одном еврее, воевавшем на "Ташкентском фронте".

http://www.m24.ru/videos/32752?from=smi2

ИСТОРИЯ ДЛЯ ФИЛЬМА УЖАСОВ



Прочел это и подумал, какая потрясающая тема для сценария и фильма, но прошли, увы, те времена, когда подобное интересовало продюсеров, а чем не фильм ужасов? Впрочем, как и вся история СССР.

http://www.liveinternet.ru/users/klar_leo/post252621924/

СПЕШУ ПОДЕЛИТЬСЯ 5 НОЯБРЯ


Были времена!
Как не говори, весело было, хоть и в СССР. Мне эта давняя история дорога еще и тем, что в годы, описанные Сусловым, всеми силами старался проникнуть на эту страницу "Литературки", в чем мне безуспешно помогали Аркадий Инин и покойный Вагрич Бахчанян. Старался писать смешные рассказики, а мне говорили, что от моего смеха плакать хочется. Вот так и сейчас пишу.



Илья СУСЛОВ
(Потомак, Мэриленд)
 
И битвы, где вместе...
Илья Суслов, 1999 г.
Когда–то давно, под моим началом служил здоровенный рыжебородый парень Витя Веселовский, человек хороший и жизнелюбивый. Он позвонил мне и сказал: «Ну что ты сидишь на своих приключениях? Идем со мной работать в новую «Литературку». Они хотят устроить отдел сатиры и юмора. Я буду зав, а ты зам. Это потому, что я сознательный и партийный, а ты... Сам знаешь, кто ты».
Я ему сказал:
— Витя! Я еврей, но беспартийный. Кто ж меня возьмет?
— Берут! — убежденно сказал Витя. — Говорят, что газета должна быть настоящей. И профессиональной. Все дела ведет Виталий Сырокомский, первый зам Чаковского. На анкету не смотрит, смотрит только на деловые качества.
— Он не псих?
— Не знаю. Я о тебе говорил. Он просил зайти.
Это было в декабре 1966 года. Газета должна была выйти 1 января 1967.
Я пошел. В приемной уже сидел Витя. Он был трезвый и собранный. Ничего хорошего я не ждал.
За столом сидел невысокий плотный молодой господин в золотых очках. Не поднимая глаз, он сказал:
— Мне о вас много говорили. Говорили, что вы хороший работник. Нам нужны хорошие работники. Вы приняты. Надеюсь, вы не подведете нашу газету. До свидания.
Я был поражен.
— Это все? — спросил я. — А должность какая, зарплата?
— В нашей газете это не главное! — отрезал он. — Главное — любовь к делу и энтузиазм. Мне говорили, что вы энтузиаст. Зарплата будет хорошая. Должность — заместитель заведующего отделом.
Я вышел. Виктор остался. Наверное, в эту минуту Сырокомский взял мою анкету, потому что я услышал:
— Это что такое? Почему вы мне не сказали? Ну что же это такое?
— Так вы ж меня не спрашивали! — оправдывался Веселовский. — Вы ж говорили: «по деловым качествам!» — Слушайте, — нервно говорил Сырокомский, — у нас же явный перебор! Да и фамилия у него совсем ни о чем не говорит! Как же я мог подумать? Мне же голову оторвут. Скажут — свивает гнездо.
— Про него не скажут, — убеждал Веселовский. — Да и поздно уже! Вы ж его приняли!
— А он вам нужен?
— Вы даже не представляете как!
— А другой у вас есть?
Я сунул голову в дверь и сказал:
— А другого у него нет. Кто ж это умеет делать целую страницу сатиры и юмора в одну неделю? Вы шутите...
— Почему это «целую страницу?» — испуганно спросил Сырокомский. — Где это видано — целую страницу?
— Вот и я то же говорю... Вы не смущайтесь. Нет — так нет. Я привык.
— Ничего подобного! — сказал он. — Завтра выходите на работу.
Название «Клуб 12 стульев» родилось как–то сразу и сразу было утверждено.
Мы придумали несколько рубрик. Потом решили создать некий персонаж, который бы олицетворял серость, пошлость, мнимую многозначительность и бесталанность среднеарифметического советского писателя–соцреалиста. Решили, что имя у этого персонажа должно быть простым, как жизнь, как сама советская литература: Василий Федоров, Владимир Фирсов. Михаил Шолохов, наконец. (Очень мы недолюбливали последнего за его бандитские речи и хулиганские выступления), и пришел Марк Розовский и сказал:
— Фамилия ему предлагается Евгений Сазонов. Простенько, но со вкусом. И это имя будет нарицательным. И роман он пишет не «Тихий Дон», а «Бурный поток». И никто не догадается. Вот начало этого романа века: «Шли годы. Смеркалось. В дверь кто–то постучал. «Кто там?» — спросила Анна, не подозревая, что ее ждет впереди. (Продолжение следует)». А завтра я напишу продолжение.
И так пошло. Мы из номера в номер печатали творения нашего «душелюба»...
Но однажды я попался. На Шолохове. Вы помните про «Бумеранг». Там можно было найти безобидные, но смешные ответы читателям, типа:
Москва. П.О.Ни–ву.
Я купил с позолотою брошку,
Приколю тебе к теплой груди.
— Попробуйте сначала приколоть к своей...
В 1967 году появилось такое:
Ростов. М.А.Ш–ву.
От лица передовой общественности требую: закройте «Бумеранг!» — А где вас будут печатать?
На следующий день меня вызвал зам. главного редактора Артур Сергеевич Тертерян и сказал:
— Это все. Боюсь, что ваша карьера, Илья, кончилась. Получите волчий билет. Допрыгались!
— Что случилось, Артур Сергеевич? — спросил я, точно зная, что случилось.
— Сейчас по вертушке звонил секретарь Ростовского обкома партии. Он спросил, чья это провокация? И кто это осмелился травить Шолохова? Чаковский сказал, что сейчас это проверит и доложит. Вы зачем это сделали?
— Какой Шолохов? При чем тут Шолохов?
Тертерян с сардонической улыбкой показал мне «Бумеранг»: «Ростов. М.А.Ш–ву».
— Артур Сергеевич, — сказал я, — это письмо из Ростова от Моисея Абрамовича Шапирова. Какие инициалы я должен был поставить? И потом — Шолохов живет в Вешенской, а не в Ростове. В–третьих, почему я должен думать, что Шолохов — такой занятый человек — будет читать нашу несчастную страницу?
— Где письмо?
— Какое письмо?
— Этого вашего шлимазла из Ростова.
— Сейчас принесу! Это же уму непостижимо, вот так просто обвинить человека! Сразу — Шолохов, Шолохов! При чем тут Шолохов? — орал я, вылетая из кабинета.
Я пришел к себе и написал письмо от имени этого Моисея Абрамовича. Конверта у меня не было, а если бы и был, на нем должны были быть почтовые штемпели Ростова и Москвы. Я позвонил в Ростов и попросил срочно прислать письмо из Ростова от имени Моисея Абрамовича. Он помчался отправлять, потому что весь Ростов уже гудел от моего паршивого «Бумеранга». В отделе писем я по блату зарегистрировал письмо задним числом и понес Тертеряну.
Тертерян, покачивая головой, как старый еврей у Стены Плача, дочитал мою писульку и сказал:
— А где конверт?
— Какой конверт?
— Простой конверт из Ростова.
— Что же я, должен хранить конверты? Видите, он просит закрыть «Бумеранг», а я остроумно ему отвечаю...
— Я вижу ваше остроумие. Я не вижу конверта.
— Выбросил, наверное. Пойду поищу.
— Поищите, поищите, любезный.
И он пошел показывать письмо Чаковскому. Ах, как кричал Чаковский! Его было слышно на всех пяти этажах. На его месте я бы кричал еще громче. И зачем мне это было нужно?
Но все же Тертеряну удалось меня отстоять. С другой стороны, Чаковский сумел убедить ростовского вождя, что не на Шолохова же «Литературка» подняла руку! Да вот и письмо от какого–то идиота из Ростова...
Через два дня пришел конверт со штемпелями.
— Нашел, нашел! — кричал я, врываясь в кабинет Тертеряна. — Вот ваш конверт.
Тертерян брезгливо посмотрел на конверт и сказал:
— Оперативно. Вот только даты не совпадают.
Из «Бурного потока» Евг. Сазонова:
— Почему вы опоздали? — спросил Анну завуч Вероника Николаевна, старая, опытная педагог. (Продолжение следует.)
Штатным членом редколлегии у нас работал Георгий Гулиа, человек весёлый и очень опасный. Он когда–то получил Сталинскую премию. Ему отсылали наши штучки, если начальство в них хоть немного сомневалось. Он их с удовольствием рубил, а потом объяснял: «уж очень прозрачно было написано».
На редакционных летучках мы обсуждали вышедший номер и выясняли, что, с нашей точки зрения, хорошо, а что плохо.
В том номере прошел какой–то хороший рассказ и фразочка «Хорошо тому, кто носит подтяжки, говорить: «Затянем пояс!»
Гулиа сидел на летучке рядом со мной.
— Слушай, — шептал он мне, — это колоссально, что ты сумел сказать этой фразой! Это колоссально, слушай! Я тебе точно говорю, это замечательная фраза, она войдет в историю! Вот такое мое мнение.
Он поднял руку и сказал:
— Можно мне высказаться? До каких пор мы будем терпеть антисоветские выходки на 16–й полосе, а? Где это видано в советской печати так критиковать партию и правительство! Если партия на своем последнем пленуме совершенно правильно подняла вопрос об экономии в производстве и при потреблении продуктов питания, то кто дал право этим молодчикам с 16–й полосы обзывать партию «подтяжками», а? Слушай, я вам точно говорю, что некоторых уже пора разгонять. Развели здесь, понимаешь, демагогию, а мы, редколлегия, потом за них отвечай!
Я задохнулся!
Гулиа сел на место рядом со мной и прошептал:
— Слушай, не обращай внимания, это я так, для пользы дела. Фразочка колоссальная! Колоссальная, говорю, фразочка!
После ввода войск в Чехословакию и нашей реакции на него, нас стали проверять 8 цензоров. И полосы составлялись по старой российской цензурной методе: ты даешь начальству полосу с такой, скажем, фразой: «Если бы Лев Толстой жил в коммунальной квартире, он стал бы Салтыковым–Щедриным!» Начальство морщится и просит чего–нибудь другого. Ты несешь фразу: «Очереди станут меньше, если сплотить ряды».Начальство смотрит на тебя, как на красную тряпку и просит принести что–нибудь другое. Ты несешь фразу: «Знаете ли вы, что пулеметная очередь доходит до прилавка гораздо быстрее обыкновенной?» Начальство зеленеет и просит чего нибудь ещё. Ты приносишь:«Допустим, ты пробил головой стену. Что ты будешь делать в соседней камере?»
— Илья, — рычит начальство. — Вы издеваетесь? Можете принести что–нибудь человеческое?
— У меня больше ничего нет, — отвечаете вы, потупив глазки.
Начальство размышляет. Потом говорит:
— Принесите ту, первую. Тоже глупая, но не такая, как все эти.
Пришел автор. По профессии — барабанщик в оркестре. Принес рассказик. Называется«Памятник». Рассказик такой: стоит человек и ловит такси. Снег идет. Холодно. Такси не останавливается. Час стоит, ловит, другой... Вдруг видит, на той стороне улицы другой человек стоит, тоже, видно, такси ловит. С протянутой рукой. Потрогал его герой и видит, что человек окаменел. Замерз, видно. Взвалил его на плечи, отнес домой, положил на диван. Утром жена говорит: «Ты кого, дрянь пьяная, принес вчера? Совсем упился?» Он смотрит на диван, а там этот лежит, с протянутой рукой. Памятник с площади.
Напечатали. Начались звонки. Понеслись письма. Посыпались жалобы. От старых большевиков, главным образом. Как? На кого? Руку? Очумели? Советская власть кончилась? На Ленина? На самого? Сгноим!
Наш непосредственный начальник Тертерян был спокоен. Он меня усадил в кресло. Он мне воды принес. Он был на «вы». Он был бледен, как Д’Артаньян, вручивший подвески герцога Букингемского французской королеве. Он сказал:
— Илья, из этой ситуации мы уже не выпутаемся. ЦК просит крови. Свою я отдать не могу. Мы выпустим вашу.
— Чего, чего? — залепетал я, придумывая на ходу версию. — Какую кровь? Вы шутите. Мы же гуманисты. Мы же за мир между нашими народами. Мы же за разоружение.
— Вы зачем Ленина тронули? — шепотом спросил он.
— Я? Ленина? Что я, псих? Кому надо трогать Ленина?
— Чей памятник подобрал ваш алкаш на площади?
— Пионерки! — сказал я. — Пионерки! Он ее принял за пассажира. Мы ведь с вами — за нормальную работу такси. Вот о чем рассказ.
— Пионерка? — заорал он. — Пионерка делает салют рукой! С вытянутой рукой у нас только Ленин стоит! На Ленина...
— Минуточку! — сказал я. — Почему только Ленин? А пограничник? Он стоит на бульваре и защищает границу родины.
— Я умру от вас, любезный, — сказал Тертерян. — Пограничник руку держит козырьком, всматриваясь во внешнего врага, нарушившего границу. Козырьком. Вы Ленина...
— Хорошо, — сказал я. — Пусть не пограничник. Это просто гипсовый памятник спортсмену, футболисту, Мичурину. Почему Ленину? Нам с вами и в голову не пришел Ленин. Мы с вами этот рассказ читали, не было там Ленина. Откуда появился?
Тертерян брезгливо бросил на стол толстую пачку писем.
— Это из ЦК, — сказал он. — Большевики вас раскусили.
Большевики писали, что только сионистскими происками американского империализма можно объяснить факт появление этой мрази на страницах другой мрази, называемой«Литгазетой». Просим принять меры! — так заканчивались все письма трудящихся.
— Ну, что будем делать? — спросил я, совершенно угнетенный их праведным гневом.
— Будем снимать с работы, — устало сказал Тертерян. — Вот теперь уже допрыгались окончательно. Сколько раз я вас предупреждал...
— Дайте побороться, — сказал я. — Товарищ Ленин как–то не пришел мне на ум в тот момент.
— Врете, — сказал Тертерян. — Это мне он не пришел в тот момент.
Я пошел к себе, вызвал секретаршу и попросил разыскать в библиотеке сведения о всех памятниках в СССР, где герой с протянутой рукой. Таких оказалось два типа: Ленину и Кирову, что тоже было плохо. У остальных руки были на месте: у пояса, у бедер, на груди, за спиной. У Венеры вообще рук не было. .
Я сел писать письма большевикам. Я написал, что только безумцы могут подумать, что парторганизация «Литгазеты» (я был беспартийный, но знал, как надо писать) могла проявить такую бестактность. И какой мерой испорченности надо обладать, чтобы принять пошлую гипсовую скульптурку за памятник вождю! Памятники Ленину делают из гранита и мрамора, так что совершенно невозможно отнести их на себе домой и положить на диван, неужели такая простая мысль не могла прийти в голову людям, справедливо охраняющим чистоту ленинского учения от происков...
Поэтому, наряду с заботой о более добросовестном обслуживании советских людей некоторыми таксистами, был поставлен вопрос об эстетическом уровне убранства наших городов в части архитектурного и скульптурного их оформления. И не следовало уважающим себя коммунистам бросать тень на «Литературную газету» и на ее коллектив, помогающий партии бороться со всеми и всяческими недостатками, все еще иногда встречающимися в нашей жизни!
Я отнес проект письма Тертеряну. Он прочел, остался доволен и понес его Чаковскому. Чаковский прошелся по письму рукой мастера, убирая подтексты и ненужную и даже идиотскую иронию, сохраняя то выражение невинности и некоторой обиды за вверенный ему коллектив, которые были заложены в проекте письма. Письмо было размножено, подписано козлами отпущения (мной и Витей Веселовским) и послано в ЦК и по остальным адресам.
А мне стало так скучно и так страшно, что в следующий номер я вставил фразу, как никогда отвечавшую моим тогдашним настроениям: «Объявление. Вчера вечером потерял на углу Цветного бульвара и Садового кольца интерес к жизни».
Нас опять простили. Но с тех пор с нас требовали только позитивной сатиры. Знаете, что это такое? Это когда «на похоронах Чингис–хана кто–то говорит: «Он был чуткий и отзывчивый». Это когда «в действительности все выглядит иначе, чем на самом деле».
И когда ты понимаешь, что сделал все, что мог, что ты дорос до своего потолка, и у тебя нет ни сегодня, ни завтра, а только вчера, ты начинаешь задумываться об эмиграции.
И потом ты уезжаешь. И начинаешь жить вторую отпущенную тебе жизнь.

ПСЫ И ЛЕТУЧИЕ МЫШИ




Герою фильма «Вальс с Баширом» стали сниться бешеные псы, ровно столько, сколько было Бакинских комиссаров - 26 собак. Мчатся эти собачки по улице современного Тель-Авива, чтобы растерзать упомянутого героя. В ходе просмотра  этой ленты выяснятся, что мстит ему подсознание. Двадцать шесть собак в арабской деревне убил он из винтовки с глушителем, потому что псы лаем своим могли предупредить боевиков об опасности.
 В финале фильма выясняется, что жуткие собаки Баскервилей мстят практически всем солдатам и офицерам ЦАХАЛа за участие в Первой ливанской войне. Таков пафос этого израильского антивоенного фильма, наполненного беспощадной критикой Еврейского государства  и его армии.
 Бог с ними, с невинно убиенными собачками, очередной жертвой «израильской агрессии». Откуда взялось такое количество «друзей человека» в исламской деревне, среди арабов, ненавидящих собак и считающих их нечистыми животными, одним авторам фильма известно. Повторю, не в деталях этого фильма дело, а во сне, который мне явился ночным кошмаром совсем недавно. Накануне наткнулся в дневнике на свои записи о давней поездке в Варшаву и Аушвиц. Видимо, начитался неразборчивых, нервных фраз на ночь. Вот и приснился мне этот жуткий сон.
 Апрель 1943 года. Я узник Варшавского Гетто. Мне предлагают оружия, зовут сражаться. Я говорю, что стар, плохо вижу, от меня будет мало толку, но я согласен помочь восставшим всем, чем в силах. Спрашивают о моих силах. Я отвечаю, что профессионально работал в кинематографе….
 Дальше пунктиром, застывшими или движущимися фотографиями: горящее Гетто, группы приговоренных к смерти женщин и детей на улице, танки, бьющие прямой наводкой по подвальным этажам рушащихся зданий.
 Меня ведут перебежками через этот ад - и вот я в подземелье. Длинный коридор, по которому почему-то черными тенями носятся летучие мыши, затем коридор расширяется, превращаясь в зрительный зал. Несколько рядов обшарпанных кресел, с потолка капает холодная, как лед, вода, на полу хлюпает под ногами грязная жижа, но одна из стен чиста и на этом ярком пятне мелькают кадры черно-белого, документального фильма. Фильма о восстании в гетто.
 Мой спутник шепчет, что в Гетто есть киностудия, созданная евреями, и сейчас  я, как специалист, обязан дать оценку увиденного. В этом и будет состоять моя  помощь восставшим.
Я начинаю всматриваться в движущее изображение на стене. Солдаты СС, весело смеясь, идут по улице гетто. Бойцы Мордехая Анилевича поджидают их в засаде – и вот начинается отстрел этих веселых ребят, горит танкетка, подожженная еврейскими боевиками. Из танкетки выскакивают солдаты вермахта. Вот один из них падает, сраженный пулей угрюмого еврея – снайпера. Мы видим убитого: перед нами почти ребенок, мальчишка, этакий немецкий Гаврош, сраженный безжалостной рукой.
 Фильм снабжен текстом, из которого зрителям должно стать ясным, что сама война, как таковая, ужасна,  люди, стреляющие в людей – убийцы и сам факт сопротивления врагу, кем бы он не был, преступен.
 В финале ленты вижу известные кадры обыска немцами детей гетто, посмевших достать за его стенами морковь и картошку. И ползущий через это чудовищное изображение не менее чудовищный титр: ЭТИ ДЕТИ ЗАБЫЛИ ЗАКОН БОЖИЙ: НЕ УКРАДИ.
 Все – конец фильма.
   - Ну, как? – спрашивают меня.
 - Господ, - бормочу я. – Это ужасно. Чем заняты эти люди, которым полшага до печей Треблинки. Что вы делаете? Вы оплакиваете ваших врагов? Вы призываете к миру с палачами и убийцами?!
 Я говорю все это, срываясь на крик, но вдруг вижу, что кричу в пустоту, что рядом со мной нет никого и я  бегу обратно по мрачному коридору, навстречу метущимся черным теням летучих мышей.... Из подвала  вырываюсь на свет в мертвую, жаркую тишину разрушенного, горящего гетто.
 Только в молодости нас посещают сны, из которых не хочется возвращаться. С годами грехи наши мстят нам же муками сновидений.
В чем провинился я – не знаю, но, проснувшись, думаю, что не так уж много изменилось в нашей еврейской жизни, что государство Еврейское окружено точно такой же лютой ненавистью, как Варшавское гетто 1943 года. И только Армия Обороны Израиля хранит сам Израиль и его граждан от геноцида, замышленного новым, теперь уже арабским нацизмом и его друзьями по всему миру, даже в  Еврейском государстве.
 Не потому ли самое большое раздражение у этой публики вызывает именно ЦАХАЛ? Не потому ли и приснился мне этот нелепый, страшный сон с еврейской самокритикой накануне печей Треблинки?
 Честно говоря, долго не решался о нем рассказать, но вдруг наткнулся на один из рассказов о восстании Гетто. Вот отрывок из этого рассказа: «"ZOB" в основном состояла из организаций левого толка, придерживающихся социал-марксистской идеологии. Противоречие было в том, что в "ZOB" входил BUND состоявший из противников сионистского движения социалистического толка. По сути, члены BUND примкнули к ZOB слишком поздно. И потом BUND хотел присоединиться не к еврейским бойцам, а польским социалистам. Вышесказанное, наглядное доказательство тому, что между восставшими варшавского гетто существовали устаревшие идеологические разногласия, даже после невиданной по своему масштабу волны депортаций. Все анти-сионисткие группировки пришли к выводу, что "бейтар" был целиком про-фашисткой организацией, а ее члены состояли в бывшем в рядах дивизии Жаботинского и других социал-сионистов. По сути уже изначально "бейтар" был отвергнут движениями сопротивления. За неделю до начала восстания, когда подавляющее число заключенных уже было отправлено в Треблинку, встал вопрос об объединении сил. Но, как я уже говорил, ZOB был категорически не согласен объединяться с движением считавшимся про-фашистким. Ввиду того, что у Френкеля и его людей был количественно больше оружия, Мордехай Анилевич предложил им присоединится не в качестве группы, а как разрозненные боевики. По причине того, что люди Френкеля обладали военными навыками на много лучшими, чем у ZOB они согласились на предложение. В контексте данной ситуации идеологический спор между двумя группами сопротивления выглядел несколько странным, ибо немцы не различали между ними никакой существенной разницы. Было просто удивительно наблюдать, как каждый из бойцов с патриотизмом отстаивал идеологию своей организации. После войны, когда были опубликованы списки погибших этого восстания, под каждой фамилией стояло упоминание о той политической группе к которой он относился».
                        Рональд Ш. Зусман «Восстание в Варшавском Гетто».

Ничего не меняется. В фильме Ари Фольмана «Вальс с Баширом» меня больше всего раздражали не мифические жертвы «израильских агрессоров», не эти самые собачки, не портреты офицеров ЦАХАЛа, будто скопированные с карикатур в газете «Правда» за 1952 или 1967 годы, не полное отсутствие трактовки целей и смысла той войны в Ливане, а назойливая партийность автора: постоянно мелькающий на телеэкранах, без устали вещающий, Менахем Бегин и Ариэль Шарон, алчно поглощающий яичницу с мясом, в то время, как гибли ни в чем не повинные старики, женщины и дети в Сабре и Шатиле.
 Судя по всему, «группы сопротивления» в Израиле продолжают свой извечный спор, забывая, что для врагов Еврейского государства они всегда были и будут одним народом, не имеющим право на жизнь.  Какая, в сущности, разница, если за фамилией кинорежиссера Фольмана обозначат его партийность, вполне возможно, партию «Мерец», а за моей чиркнут – беспартийный.

 Я пишу этот текст 7 мая. Завтра исполнится 66 лет с того дня, когда был погашен последний очаг сопротивления в Гетто. Восставшие, несмотря на партийные распри, сражались с нацистами почти месяц, дольше, чем многие европейские государства. Они знали, что обречены, но знали и то, что погибать, сражаясь и убивая врагов, дело достоинства и чести любого народа. Да и кошмарный фильм, сотканный моим больным сном, не мог, конечно же, не мог! тогда появиться. Вот в 2008 году - совсем другое дело. 

ГОРОХОВЫЙ СУП Рассказ

     
    
 Старик Гаврилов ел все, кроме горохового супа. Он глотал любую еду, кроме жареных гвоздей и этого супа. Гаврилов даже запах гороха не переносил. Мне же всегда казалось, что горох ничем не пахнет, но Гаврилов утверждал, что вонь от этого безобидного продукта слышит за версту.
 Однажды мы крепко выпили со стариком Гавриловым, и он сказал: гореть ему в аду, как раз, из-за этого самого гороха. Я тогда плохо соображал, и решил, что это шутка насчет ада, а у Гаврилова просто организм скверно воспринимает подобную пищу – и все.
 Мы в те годы постоянно шутили, ерничали, а серьезно говорить боялись. Страшно было – говорить серьезно.
 Но старик в тот вечер несколько раз повторил насчет гороха, и я понял: надо бы спросить, почему он сходит с ума на эту тему, хотя бы потому, что еще не один человек в мире не продал свою душу Сатане за гороховую похлебку.
 Я тогда решил, что спрошу обо всем этом у Гаврилова по дороге к метро. И спросил, как только мы вышли из дома в сладкую, дымную сырость питерской осени.
 Это я теперь пишу, что она была «сладкой», а на самом деле – мерзкой была та сырость, пробирающей до костей. Ничего не поделаешь, время меняет эпитеты и определения. Это на старых, хороших картинах краски не тускнеют и не становятся ярче. Память человеческая – холст ненадежный.
-         Ты про горох хотел рассказать? – спросил я тогда, надвинув берет на уши.
-         Чего это? – буркнул старик.
-         Сам сказал: как выйдем, сразу расскажу, почему из-за гороха можно попасть в ад?
-         Врешь, - сказал Гаврилов. – Ты, сукин сын из брехни себе профессию сделал. Гореть тебе тоже в аду за это, понял?
-         Вместе будем гореть, - сказал я. - Ты за горох, а я за брехню. В компании не так скучно.
-         Пошел ты, – сказал грубый Гаврилов.( Он писал очень хорошие стихи, но и не думал публиковать их, а потому был уверен, что имеет право хамить всему миру). 
 Трезвым я никогда не обижался на Гаврилова, но тогда был не тот случай. Повернулся – и пошел, как было велено.
-         Стой, - сказал Гаврилов.
Послушно остановился, но застыл к нему спиной. Еще, помню, подумал тогда, что так стоять гораздо приятней. Сырой, мерзкий ветер дул в спину.
-         Я молодой любил советскую власть, - тихо сказал Гаврилов. – Я ее любил, как мать родную.
 Тут я повернулся. Представить себе старика Гаврилова, любящим советскую власть было трудно. Я тогда подумал, что это мерзкий  ветер исказил смысл речи моего спутника.
-         Я тогда любил советскую власть, - повторил мне в лицо Гаврилов. – Меня в армию не взяли по зрению. Я думал тогда руки на себе наложить, хотя четыре года уже прошло, как война кончилась. Я был комсомолец прилежный, даже комсорг на нашем заводе сучьих турбин. Пошел тогда в райком и сказал, что в  компартию хочу. По месту работы, в партком, не стал обращаться. Решил для скорости приема прямо наверх отнести заявление. Вот как я любил Советскую власть.
-         Тебе за это, Гаврилов, в аду гореть, - сказал я. – Причем тут горох?
-         Ты хоть еврей, а дурак, - безошибочно определил Гаврилов. – За идеи в аду не горят. Только за поступки.
 Не стал спорить, и мы поплелись дальше, к станции метро «Чернышевская», ровно 15 минут хода от дома, где я тогда жил. Мы зачем-то перешли улицу к чугунной ограде кинотеатра «Спартак». Там старик остановился у афиши, и прочитал анонс нового фильма: «Премия».
-         Всем гореть в аду, - сказал, тяжко вздохнув, Гаврилов. – Ты только погляди: не стал он, сучий потрох, деньги брать, которые не заработал. Героем определили. Я вот не беру те, что заработал, а кто обо мне слышал?
-         После смерти прославишься, - сказал я. – Ты не переживай.
-         Долго ждать, - буркнул старик. – Еще лет пятьдесят – это точно. Это хорошо. Ада боюсь. Чертей с вилами. Не хочется помирать.
-         Ну и живи, - разрешил я великодушно.
Мы  вышли на улицу Петра Лаврова. Теперь этой улице вернули старую, немецкую фамилию: «Фурштадская», а этот Петр Лавров был революционер и смутьян. Он вышел из моды, и улицу у  Лаврова немцы забрали обратно.
-         Ну, так как,  приняли тебя в партию? – спросил я.
-         Нет, – буркнул Гаврилов. – Сказали: доказать преданность идеям Ленина-Сталина должен делом. В деревню послали, уполномоченным райкома по сельскому хозяйству. Сначала, значит, в Осташков отбыл. Там разнорядку получил: в деревню Шуты. От «железки» километров девять на попутке. Приехал, вот в такую непогодь. Деревенька – дрянь, изб сорок – не больше. В том колхозе горох выращивали. Веришь – один горох. Еще до войны выпал им такой фарт: горох выращивать на концентрат для армии. Там же и сушилка была и пресс от фирмы « Шлютс». Помню, на прессе дата выпуска имелась: 1914 год.
 Колхоз назывался «Путь Ильича», председателем там был Хренов Василий Егорыч. Таких кривоногих людей я больше никогда не встречал. Хренов сам себя называл – жертва рахита, а еще был он лысый совсем, хоть и не очень старый. Лысый, а бородища жуткая, как у Карабаса Барабаса.
 Мне в райкоме так задачу объяснили: « Ты, парень, едешь со всеми властными полномочиями. Урожай колхозный должен весь пойти государству, на восстановление хозяйства после жуткой войны с фашистом.  Город от голода пухнет. Карточки хоть и отменили, но рабочему классу жрать нечего. В  случае обнаружения воровства продукта, сигнализируй, сразу вышлем милицию».
 Дождь перестал моросить, и мы, как–то сразу, не сговариваясь, сели на мокрую скамейку. Помню, на плащи понадеялись, но они промокли тут же. Так я сидел с мокрой задницей на улице Петра Лаврова (ныне Фурштадская), и слушал рассказ старика Гаврилова.
-         Этот кривоногий председатель меня  в своей избе пристроил. Сказал, что чище для ночевок места не найдешь. У него баба была и детишки: двое, кажется. Утром мы с ним и пошли в сушилку, к тому прессу. Плотный такой был сарай, снаружи обитый черным толем, а внутри горелки парили под частой сеткой, и труба широкая над всем этим, вроде каминной.
 Я еще, когда шли вдоль берега реки, в тумане, удивился, когда на это черное строение вышли с дымом над широкой трубой.
 Человек десять работали на той сушилки. Тихий народ, малокровный, почти все бабы, и почему-то в валенках. До снега, морозов было еще далеко, а дамы в этой дикой обуви фигуряют.
 Я у председателя спросил, почему так? Он ответил, что обувь удобная для работы, ноги в ней не болят и не так колко ходить по гороху.
 Ну, стал я эту сушилку «пасти». Дурное дело. Прихожу к концу рабочего дня, становлюсь в воротах. Мимо меня колхозники идут тихой тенью. В руках ничего, карманы выворачивали они сами, как по команде. Шапки снимали…. Только через  неделю стал я замечать: слишком тяжело народ шагает, еле ноги в валенках волочит. Тут все и сообразил. Ничего не стал говорить председателю, а на следующий день встал в воротах и командую:
-         А ну, разувайсь! – так разнервничался, помню - линзы моих очков совсем запотели. Я их  снял и протер…. Вижу, разувается народ и покорно высыпает горох из валенок. Слово не говорят. Вот так разуваются молча, отходят к загородке и высыпают. Потом все ко мне подошли, чего-то ждут, вроде как приговора и смерти.
«Идите, - говорю я. – Завтра разберемся».
Они и пошли…
 Запер я сушилку на амбарный замок - и домой, к председателю. Все ему рассказал, как   воровство раскрыл и пресек хищения на вверенном ему производстве. Помню, взахлеб рассказал. Я ему тогда много правильных слов выдал про нашу родную, советскую власть, про мудрого учителя, товарища Сталина и про то, что об этом вопиющем безобразии буду вынужден сообщить в милицию и райком партии….
  Гаврилов замолчал. На соседней скамейке решили пристроиться  старички – шахматисты. Они прежде аккуратно вытерли скамейку газетами, а потом уселись, предварительно засунув в щель между планками спинки фанерку, и раскрыли на ней шахматную доску.
-         Пошли, - поднялся Гаврилов, и мы двинулись  прямой дорогой бульвара, ступая по мокрым, опавшим листьям к станции метро им. Чернышевского.
-         Ну, что дальше было? - поторопил я замолчавшего старика.
-         Ничего такого, - сказал Гаврилов и вытер моим беретом свое мокрое лицо. – Кривоногий кобылу запряг в телегу. Была в колхозе одна кобыла и одна телега, и мы отправились по дворам. Темень, грязь, впереди лошади гнутым циркулем сапоги переставляет председатель, а я позади телеги плетусь.
 Остановка. Стук в окно. Выходит хозяйка. Почему-то только хозяйки выходили, хотя в деревне были и мужики. Немногих видел, но были. Бабы сразу, без слов, все понимали. Уходили и вскоре возвращались с мешком, полным гороха. В тишине все происходило. Только раза два дети заголосили в избе. Так мы шли от двора к двору…. Десять дерюг с горохом лежало в телеге. Помню, спросил у кривоногого, есть ли у людей скотина. Ответил, что давно уж нет. Спросил о птице. Он сказал, что курей пяток имеется, а потом зачем-то добавил, что у них специализация по гороху. Будь он проклят, тот горох! Мы его свезли в сушилку и высыпали, куда положено.
-         Не надо в милицию, - сказал кривоногий председатель. – Засудят баб, а у них дети, да и работать на советскую власть будет некому. Боле  в валенках не пускай. У них трудодни есть: по два мешка картохи, и по пяти кил пшена. Даст Бог, зиму протянем.
 Когда домой вернулись, председатель на ужин отлил мне супу горохового из чугуна. Я голодный был, как черт, а есть не стал. Вот с тех пор даже видеть не могу тот суп…. Ну вот, через неделю  вернулся в Осташков, отрапортовал, что все нормально, получил бумагу, и в Питер.
 Там меня в райкоме похвалили и сказали, что мой кандидатский срок пошел, а я сказал, что не нужно мне это, так как в деревне понял, что еще не созрел для такой чести: по молодости сознания партийного не хватает.
 Умный у нас был второй секретарь, из наших, заводских. Он все понял, только усмехнулся и оставил меня в покое.
-         А совесть тебя в покое никак оставить не может? - сказал я то, что в трезвом виде не смог бы выговорить никогда.
-         Верно, - усмехнулся на эту мою душевную жестокость старик – Гаврилов. – Много пакостей в жизни делал, а те валенки с горохом забыть не могу.… Так что гореть нам с тобой в аду синим пламенем. Знаешь, мне почему-то ад той сушилкой гороховой представляется. Только на решетке раскаленной я лежу голый совсем, а те деревенские бабы в валенках меня вилами ворочают с боку на бок.
 По этой шутке я понял, что протрезвел старик – Гаврилов, как и положено, у самой станции метро, у милицейского поста. Впрочем, какой «старик». Ему тогда и пятидесяти не было. Он умер через двадцать лет, совсем недавно, в Мечниковской больнице от болезни сердца. Это я уже в Израиле узнал, от общего знакомого.

 Теперь Гаврилов, вполне возможно, в аду. Не знаю. Встретимся, тогда и определю точно… Он в лечебнице, как говорят, с месяц пробыл. Голодал, наверно, потому что в русских больницах очень любят кормить хворый народ пустым, гороховым супом.
Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..