среда, 19 ноября 2014 г.

СЛАДКОГОЛОСЫЕ СИРЕНЫ РОДИНЫ


Русский гений будто заранее понимал, что спасти человека, изменить что-либо в этой "юдоли печали" практически невозможно. Он никогда не звал к мужеству сопротивления несчастьям и злу. (Слабые в художественном смысле произведения, так называемых, революционеров-демократов не в счет). "Манком" русского искусства, следствием "жалостливости" всегда был обычай скрывать  "диагноз", не говорить человеку, что сам он отвечает за мир, в котором живет, сам виноват в том, что мир этот несовершенен, пошл или невыразимо скучен.
Долговременное преклонение перед народностью, последовательный поиск врага и фронда к власти, привели к чудовищным потрясениям и травмам гражданской смыты, череды войн и кровавой бане сталинизма.
Русская муза всегда была "иссечена кнутом", вдернута на дыбу нищеты и бесправия народа. Русский гений сам стремился попасть в "ловушку дьявола". Так Иосиф Бродский  называл концентрацию на зле, невольное подчинение этому злу.
Мудрец Израиль Бешт говорил задолго до Бродского: "В печали зло". Но голос русской культуры всегда был печален, настоян на слезах и муке. Хмель от такого "ерша" был чудовищен, и погубил он до времени ни одного великого таланта России. 
Великий роман Михаила Булгакова возник не на голом месте. В нем Сатана перерождался настолько, что терял свои родовые качества. В поисках виновного зло утратило фатальные черты. Роман – стон, роман – жалоба, роман – реквием по самому себе… На краю бездны отчаяния никто не в силах помочь человеку, кроме Сатаны… Накануне октябрьского переворота была еще, пусть слабая, но надежда. В России двадцатых-тридцатых годов прошлого века надежды на золотой век не осталось совсем. На ее месте появился чудовищный во лжи, настоянный на яде иллюзий, миф коммунизма.
"Природы вековечная давильня перемешала смерть и бытие в один клубок, но мысль была бессильна соединить два таинства ее". Великого поэта Николая Заболоцкого жестоко пытали в застенках НКВД. Он знал, о чем писал, и с полным правом наставил на невозможности соединения смерти и жизни в абсурдности, ирреальности бытия.
Евреи России охотно приняли предложенные отечественной культурой правила игры. Они напрочь забыли о том, что в основе иудаизма полное отделение жизни от смерти в законах кашрута, в невозможности смешать мясо и молоко, в полном отторжении крови, в характере еврейских праздников, в традициях фанатичного чадолюбия….
Впрочем, художественная культура России была противоположна не только еврейским ценностям. "Жизнеутверждающая мертвечина" социалистического реализма иногда кажется вполне  логическим концом ( коллапсом) великой культуры старой России….
Есть в замечательном русском языке страшное слово "отмучился". Не умер, скончался, погиб и так далее, а очень часто  отмучился. Слово, во многом, как мне кажется, ключевое, определяющее. Жизнь русского человека на протяжении веков была и не жизнью вовсе, а смертной мукой.
Все евреи, в разной степени, конечно, - дети Иова многострадального. Бедняги, не утратившего чистоту и веру под гнетом самых тяжких испытаний. В летописях  Торы много крови, мук и страданий, но нет даже намека на возможность суицида. Нет сладостного упоения трупным запахом. "Думай о смерти!" – это придумано кем угодно, только не евреями. Вот уже четыре тысячи лет дети Иакова живы, потому что упрямо не хотят даже думать о смерти. В сказанном нет ни грамма расизма. Я говорю о культуре, в которой художник любой национальности принимает общие правила игры…
Зачем мы здесь? Вполне возможно и родина предком нам нужна, чтобы стать другими, вспомнив о культе радости и жизнелюбия. Начать жить с верой в неисчерпаемость мира и в бесконечность пути к Творцу.
Ковчег Ноя все еще плывет через тысячелетия истории. Бури, рифы, отмели не смогли погубить его, пустить ко дну. Истинные страдания не давали команде ковчега плакать, а моря пролитой крови не позволяли молиться идолу смерти.
"да будут прокляты вещатели Апокалипсиса!! – сказано в Талмуде.
Пусть сладкоголосые сирены родины зовут нас. Пусть поют… Какой у них восхитительный голос – стон, как он красив и даже гениален… Не запечатывай уши воском. Только привяжи себя накрепко к мачте, чтобы не дать самому себе команду к повороту, смене галса. Я не хочу конца путешествия ни себе, ни своим детям.
Это больно – быть привязанным к мачте, но все проходит… Не исчезнет, просто затихнет и этот чужой, упоительный голос печали и неизбывной тоски…

-          Перестань писать печальные рассказы, - просит мой сын – взрослый и женатый мужчина.
Он прочел мою последнюю книгу, изданную в веселом и солнечном городе Одесса, и сделал именно этот, неожиданный для меня, вывод. Я начинаю спорить с ним, доказывать, что он не прав.
-          Перестань писать грустные рассказы, - повторяет сын, не желая даже выслушивать доводы отца. – Читаешь, и плакать хочется.
Семь лет я заставлял себя переродиться. Семь лет сам себя привязывал к мачте, а оказалось, что сладкоголосый голос сирен не вне, а внутри меня. Семь лет я ненавидел свою тень, свою грусть, свои слезы… И все это для того, чтобы в конце пути понять, что оказался в той же точке духовного пространства.
-          Перестань писать печальные рассказы! – требует мой сын.

Я перечитываю написанное, и вижу, что он прав. И даже веселые мои истории сентиментальны, будто их автор так и не смог постичь искусство искренней и веселой улыбки.

ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ АШКЕЛОНА


Время без кавычек – это время, а в кавычках – название газеты. Отметил я ее за приложение, под названием "Калейдоскоп". Там печатались пристойные, достаточно, серьезные материалы: стихи, проза…Имена встречались известные на его страницах, весьма почтенные имена добротных мастеров писательского дела.
Счастливый, живу я в Ашкелоне, на самом берегу прекрасного моря, каждый день купаюсь в его волнах, произвожу археологические раскопки, вороша песок на круче у пляжа, и пишу свои первые рассказы в Израиле для приглянувшейся газеты, начиная разговор о вещах странных…
" Поговорим о вещах странных. Обращаюсь к тем, кто одинок и устал от суетной корысти будней.
В городе Одессе один слабоумный носил в кармане песочные часы. Они ему нравились по какой-то там причине. Иногда безумец доставал хрупкую вещицу и бережно держал на ладони, показывая с улыбкой окружающим этот замечательный инструмент определения времени. Сумасшедший жил по этим песочным часам и других, надо думать, не признавал. У безумца было свое время - условное и быстротечное, по сути, и совершенное по форме: прозрачное, воздушное, с талией осиной.  Время, шепчущее голосом сыпучего песка.
Странный одессит раздражал людей неразумных и мрачных. Каждый из нас вправе жить по своим, личным часам. Собственно все, что нас окружает, имеет свое время. Вселенная – свое, камень – свое, дерево – свое, и люди - человеки – тоже свое. И города, конечно.
На пляжах Ашкелона, в сыпучих песках холмов, под развалинами крепостей в глиняных черепках от амфор, кувшинов и блюд оно сохранилось, как в несгораемом сейфе – время человека.
Огромная мельница побережья перемалывает жерновами волн гранит и базальт, ракушечник и водоросли. Все превращает в невесомую пыль, годную для песочных часов. Все – и рукотворные черепки тоже. Секунды человека становятся мгновениями Космоса. Но процесс этот долог, нашему глазу неподвластен. Люди себе другие часы придумали – скрипучий механизм, суетливый, бестактный. Кричащий а не шепчущий. Маятник и секундная стрелка слишком откровенно напоминают нам о смерти, под ритмично-похоронный шаг механизма пружин и шестеренок. Культура – это еще и попытка спасти ушедшее время в особых часах, без трения на износ.
Собрать бы все черепки, спасти от жерновов волн, расположить в музее под стеклом, сохранить для потомков пластом культуры. Так, собственно, и создавалась цивилизация старого света, на собранных черепках, на костях и нищете. Грабежом и в войнах – копилось лишнее, хранилась роскошь, сотворенная Гением и Мастерством.
"Седые" государства стоят на сундуке с драгоценностями. Израиль – юнец с пустыми карманами. Когда-то был и сундук с богатствами сказочными, но в изгнании, в рабстве, на кострах ненависти все сгорело, кроме Книги Книг. Сокровище небесное оказалось надежней драгоценностей земных. А черепки, бриллианты, картины и скульптуры – все это нажить можно. Сохранить бы клочок земли, на котором стоим.
Зачем? Не в музеях дело. Здесь заняты неблагодарным, странным, трогательным делом – склеиванием черепков, потому что новую жизнь на этом берегу ничем другим и не назовешь. Время человека жестоко в дискретности своей. Когда-то на этих холмах жизнь шла своим чередом и по своим законам. Она бурлила в трущобах старого города и медленно текла под колоннами дворцов над песком пляжей. Она смешивала языки и товары, архитектурные стили и религиозные традиции. Бог единый жил здесь рядом с неукротимым Посейдоном и мрачным зверинцем языческих идолов. Только насилие над верой разрушило благодать терпимости. Статуи императоров осквернили стены синагог – и старый, надежный мир рухнул.
Но прежде, кто знает, может быть и жил на этом берегу мой предок – обнимал жену, ласкал детей, а хлеб насущный добывал, сидя за гончарным кругом. Не он ли соединил молекулы глины вот для этого черепка от блюда для фруктов? Хочу, чтобы это было так. Тяжко сознавать себя безликой пылью в песочных часах времени.
Две тысячи лет ты не мог опереться на свою землю, а людям воздуха нет отдыха и нет покоя. Бесспорно,  часы еврейской жизни шли и в изгнании, но ход их был случаен, а, порой, мучительно труден. Любая жестокая рука могла остановить маятник или сломать стрелки.
Народ солнечных часов коротал случайное время в холоде, за тучами, силясь выдать чужое за свое, но всегда помнил, что на этом берегу Самсон в ярости крушил посуду вероломных филистимлян. Черепки – знак раздора? Или на счастье бились те кувшины и чаши?
Еврейской шпане, конца двадцатого века, плевать на фортели истории. Она давит черными колесами тракторонов  жалкие черепки на пляжах Ашкелона. В реве носится она под палящим солнцем на смотринах мужества, силы и скорости.
Мчатся тяжелые колеса тракторонов по ямам, камням, по пене волн. Колеса не различают песчинки. Песок безлик, ракушки похожи одна на другую – отсюда и безоглядная скорость. У отчаянных мальчишек свое время и зрение тоже свое. Они скользят на досках по волнам своего моря, и давят колесами свой песок.
Но я надеюсь, что простят они несчастному еврею галута хитроумный ракурс и линзы микроскопа. Я вижу, что песчинки не похожи друг на друга, и знаю, что и мир человека держится на этой непохожести, на "разности потенциалов". Одноликость, одномерность, одноцветность легко уничтожима. Быть самим собой очень трудно, но нет иного пути к спасению и человека и народа.
Эти черные от загара мальчишки на пляже –  потомки Иакова, потому что отцам их, дедам и прадедам достало мужества пронести свое не подобие свое через века гонений и ненависти. Хороши они или плохи в этой непохожести – не знаю и знать не хочу. Дело не в оценках, а в великом инстинкте жизни в борьбе с пустотой вакуума.
Полторы тысячи лет этот берег был мертв. Земля разграблена и убита. Часы времен пересыпали свой песок без участия человека. Посуда превратилась в черепки, дворцы – в развалины, цветущие сады – в пустыни.
Возможно, нет у человека прав на целину. Может быть, высший нравственный закон требует оставить ее за травами, колючим кустарником, зверьем и насекомыми. Но эта земля – дом, некогда оставленный хозяином против его воли, и не могла она остаться пустой.
Строительные краны, волнорезы причалов, белые виллы под красными, черепичными  крышами – простые знаки возвращения человека и жизни на этот берег. Здесь не склеивают старые черепки, все-таки от "черепа" они, от смерти. Здесь в гигантских чанах замешивается новая глина нового бытия.
Евреи смотрят на мир Божий с прищуром, защищаясь от слепящего солнца? От природной любви к юмору? Дети пророков и царей, обычных мастеров и безумных бродяг, справедливо относятся с подозрением к пафосу. Ну, черепки от старой посуды, ну, стройка, ну, сады. Чего там нюни распускать! Всем людям свойственно добывать пропитание и прятаться от непогоды  под крышей дома. Не буду спорить. Сам  был упрямым скептиком и циником в той жизни. Но сегодня прошу простить мне этот наивный отрыв от земной тверди, потому что совсем недавно вошел я в этой странный музей под открытым небом, щедро усыпанный обломками древних блюд, светильников и кувшинов.
Как-то становится спокойней, когда иду к морю, убежденный, что в песке холма найду черепок с вмятиной от большого пальца гончара, умершего за полтора десятка веков до моего появления на свет. Я сожму черепок этот в кулаке и почувствую тепло разогретой глины. Весь этот огромный, залитый солнцем пляж, - мои песочные часы. Земной шар переворачивает их от дня к ночи, от ночи к дню. И время в них бесконечно".

Так я писал  семь лет назад, под воздействием обычной эйфории, убежденный, что строгий цензор - Сериков остался там, в той, навсегда ушедшей жизни, а я отныне завоевал право на не подобие, переместив себя в пространстве. Но уже тогда, затаившись до времени, смотрел на меня строго еврейский Сериков - Лурье, и готов он был, рано или поздно, дрожащей рукой поставить мне двойку за сочинение, отомстив за то, что когда-то я смог перехитрить его, отсрочить наказание, сдув в сортире с учебника безликий, стандартный текст, сотворенный на конвейере смерти…
О, этот вечный окрик фельдфебеля: " Не рассуждать! Смирно стоять!". А ты, уже старик, и не можешь угомониться. Ты рассуждаешь, стараясь понять  мир, в котором живешь. К чему это? Зачем? Что ты можешь исправить? На что повлиять. И, если уж не можешь молчать, рассуждай по общепринятой модели. Сам не способен на отдых, не заставляй трудиться других. Забудь это пошлое, отринутое, надоевшее всем, как старый анекдот: из другого мира, из другого времени: "Не позволяй душе лениться". Какая душа? Ей негде спрятаться в сытом, безумном теле. Человечеству нечего будет возвращать Богу, если исчезнет его душа… 
Внезапный толчок. Ты падаешь… И песочные часы, положенные горизонтально, перестают отсчитывать время.
"Достал, сука!" – вопишь ты, отдавая дань постмодернизму и нынешней моде на ругань. – Достал, гад!"     

На втором этаже старого, запущенного строения ютилась тогда газета "Время". За длинным столом сидели у компьютеров сурового вида люди. Тесно, рядом и друг против друга сидели эти люди, как рабы - гребцы на галере.
-          Папа, уйдем отсюда, - зашептала в испуге моя дочь. – Они злые.
-          Они – несчастные, - сказал я. – Ты ничего не понимаешь.
-          Несчастные и злые, - нашла возможность для компромисса моя мудрая дочь.
Я же не хотел поверить в то, что видел своими собственными глазами. Нет, эти суровые  люди газеты примут и поймут меня. Как можно быть несчастным и злым на своей земле и под таким щедрым солнцем?

"Не строй из себя белочку - целочку", - брезгливо советует мне моя женщина. Она точно знает, кто я такой, но не догадывается, как заманчиво строить свой, собственный мир, в котором можно выжить. Строить, вопреки всему, вопреки очевидности, вопреки самому себе.   

О ЛЮБВИ К РОССИИ



Теперь, почувствовав себя в безопасности на другом берегу, я мог говорить не только о ненависти, поразившей мою психику на родных просторах, но и о любви к своей родине…
Родина каждого – это всего лишь крохотный островок в океане безбрежности. Он и мал и велик одновременно. Что такое ностальгия? Тоска по первой любви. Бывает она у каждого нормального человека.  У евреев галута, увы, тоска по любви неразделенной…
Над твоей родиной в Петербурге особое благоволение небес. Минут семь ходьбы до Летнего сада, а там Пушкин, ближе к Литейному, на Моховой – квартира великого цензора Ивана Гончарова. Как раз напротив окон Иосифа Бродского, в доме Марузи, в угловом здании Манежного переулка жил Корней Чуковский, тут же, поблизости, опять же на углу Литейного и Пестеля -Пантелеймоновской, написал лучшие свои стихи Самуил Маршак, чуть дальше по Литейному проспекту, смотрел из окон своей квартиры на "Парадный подъезд" классик из школьной хрестоматии, по другую сторону от дома Марузи, в пяти минутах ходьбы от этой бардовой громады, выходящей на церковь лейб – гвардии Преображенского полка и казармы Броневого дивизиона, имел странное пристанище в квартире Бриков Владимир Маяковский, да и в самом доме Марузи долгие годы просторно и шумно жила знаменитая парочка – Дмитрий Мережковский и Зинаида Гипиус.
Что-то приворожило всех этих замечательных людей к этому району Питера, к этим камням под серым, вечно дождливым, небом моей родины. Все они существуют там, пусть призрачно, тенями, и по сей день. Камни следов не оставляют, но память о прожитом хранят крепко.
Призраками был полон и твой дом, как раз напротив здания, где погиб нечастный Всеволод Гаршин, бросившись в проем лестницы.
Дом, в который меня принесли из Снегиревской родильной больницы, построили в начале прошлого века с обычной, доходной целью. В те времена он принимал постояльцев по ранжиру, соблюдая иерархию чинов и званий. Каждый жил на предначертанном этаже в предначертанных апартаментах и поднимался в свой удел по ковру парадной лестницы. Восходил степенно, с достоинством, без суеты. Суету, хлопоты, крик, запахи кухни, пьянство и хамство  "белая" лестница трусливо прятала, оставляя "черной". Затем рухнул  продуманный и естественный порядок, но старый мир императорской столицы не мог умереть совершенно. Остался город – призрак. Призрачные тени бродили по истертым ступеням "черной" лестницы, цепляясь за голое и проржавевшее железо перил, стонали, скрипели и задыхались от вони кухонь, переваривающих скудный и несвежий харч социализма.
Классики "пятачка" наверняка знали, почему так произошло. Величественный храм, в центре района, сооружение знаменитых скульпторов Фельтена и Серова,  окружали могучие чугунные  цепи на ограде из трофейных, тоже чугунных, пушек. Бог – цепи – орудия смерти – несоединимое, невозможное ни в каком другом месте, кроме Петербурга… Цепи, пушки, бог… Верно – бог с маленькой буквы. Тот, другой Невидимый и Всевластный, не смог бы дышать за богохульственной  оградой. Да и нужны ли ему храмы. Он сам – Храм…
Когда-то, не сознавая свою чуждость, я ходил в Полковую церковь греться. У печного отопления были свои преимущества и недостатки. Поленья нужно было тащить из подвала на четвертый этаж, роняя на ступени "черной" лестницы березовую труху вперемежку с каплями пота, затем наколоть лучину для растопки тупым и широким ножом и только потом насладиться живым теплом из печи у распахнутой, скрипучей дверцы… В церкви тепло доставалось даром, без труда. В те годы верующих было немного и никто не мешал мне спасаться от сырой, колючей мерзости петербургской зимы… Однако, с годами мой иудейский профиль стал до неприличия очевиден и чужд этому месту. И была та слеза, остро пахнувшая водкой, в морщине тонкогубого лица, и хрип из прорези рта:
-          Ты, сука, спасителя распял?
Это была критика "справа". Тут, как раз, я и "слева" пинок получил: не приняли в пионеры. Кто-то настучал, что недостоин школьник Красильщиков носить красный галстук, потому что тайно посещает он Храм Божий.
-          Ты что, верующий? – отступив на шаг, зашептала в ужасе пионервожатая.
-          Только погреться, - бормотал я в растерянности. – Там тепло.
-          Прекрати сейчас же! – все тем же, свистящим шепотом, требовала пионервожатая, - ты что забыл? Пионер – всем ребятам пример, а ты какой пример показываешь? Так все начнут ТУДА ходить греться…
Цепи, пушки, бог… И обязательно нищие между орудийными стволами калитки… Цепи, пушки, бог, нищета…
В конце шестидесятых почти весь "Литературный пятачок" попал под бедствие капитального ремонта. Родителям моим предоставили временную жилплощадь, а сам дом года три мучили отбойными молотками, кувалдой и ломом…. Каждый визит из Москвы я отмечал визитом к разоренной родине.
Однажды попал под выброс печей из обнаженных окон. Это было зрелище! Вниз, на дно двора – колодца, летели обожженный кирпич и листы гофрированного железа. Грохот, пыль, парящие, словно черные бабочки, лохмотья сажи… Тогда мне показалось что это и есть похороны моего детства…
После ремонта дом преобразился. Полы и переборки неестественно утончились, и дом стал слышать сам себя. "Глухая" прежде, коммунальная жизнь стала озвученной, шумной, открытой. В семейные дрязги дребезжанием трамвая, гудками машин, скрипом тормозов – ворвалась улица…И все-таки, рассчитанный на столетия, мой дом выстоял, выдержал натиск невольной халтуры. Дом не рухнул под равнодушными руками и не сгорел от стыда… Впрочем, как и весь Петербург…
Тоска по мусору. Ностальгия по свалке, где на каждом черепке, обломке былого отпечаток твоего пальца. Нехитрое дело возвращаться в мечтах к фонтанам Петродворца, мучает меня не память о позолоченном Самсоне, а запах  подвальной сырости в ноздрях. Против воли ты остался призраком памяти в гнилом подвале, где хранились дрова для погибших печей; подвале, откуда волок ты связанные колючей проволокой поленья…
Нет в Торе ни слова о муках ностальгических праотца нашего Авраама. Но были они, эти муки, несомненно. По мусору халдейскому страдания… Авраам первый познал эту пытку, но упрямо шел вперед, в неведомое, послушный невидимому зову… Заключив Союз, он не оглядывался назад. Ему, как и всему семейству Лота, было это строжайше запрещено. Творец знал, как опасен поворот на 180 градусов. Но почти все мы покидаем свое "Междуречье", озираясь растерянно, и превращаемся в соляные столбы. Памятники слез…

Я любил ту девочку, а она не любила меня. И переулок, загаженный собаками, где жила девочка Наташа, так и не стал моим, вместе с изморозью на граните набережной и орудиями ограды Полковой церкви…Все смешалось со временем, и все остается там, в неподвижности, а я ухожу, проклятый и обреченный на боль и движение, неразделенную любовь и глупую тоску по совершенству.

Не жена - жены Лота… Прежде не понимал их и гневался на жестоковыйность непослушных, но теперь… Вот еще одна из них у прилавка "свинячей лавки" ворчит, что такой колбасы, как у них, на Бессарабке, в этой стране не сыщешь.
-          А творог! Разве это творог? Простите меня, пожалуйста, но это глина…
Там, в развалинах Содома и Гоморры, творог был вкуса исключительного. Мы плачем, превращаясь в соляные столбы, только дети наши бегут вперед, не оглядываясь. Им некогда оглядываться. Мир впереди кажется им безбрежным, а будущее – бесконечным. Как счастливы, как легки они без тяжкого груза прожитого и пережитого.
Первым нашим домом была утроба матери. Там, в тишине и покое невесомости, под надеждой защитой, с нами происходили невообразимые чудеса. Из эмбриона мы превращались в рыбу, птицу, в животное, чтобы появится на свет – человеком… В основе любой ностальгии – тоска по девяти месяцам волшебных превращений. Тоска, не осознанная в детстве, ибо рост человека вне матери тоже быстр, увлекателен и полон чудесных превращений. Только с завершением роста мы начинаем замедлять шаги, в борьбе с соблазном оглянуться, вернуться в прошлое. И прошлое это начинает казаться нам райским садом, и, в страхе неизбежного конца, - залогом бессмертия. Но, по сути, мы снова хотим пережить невозможное – чудо формирования плоти. Мы хотим жить мифом, обманом. Нам не нужна относительная свобода и горькая правда. Впереди нам мерещиться один лишь ужас неотвратимо бегущего времени. Мы не согласны на 40 лет скитаний в пустыне. Мы убеждены: только то, что за спиной, способно вернуть нам утраченную молодость и здоровье.
-          Смотрите! Разве это буженина? Вот у нас, в Гомеле, была буженина… Зачем мне пробовать? Я не слепая.
Нет ничего сильнее инстинктов атавистических. Даже не от древнего предка они, а от рыбы или птицы. Всегда с нами этот инстинкт возвращения на место нереста или в гнездо, где вылупились когда-то. Мы все были травой, рыбой и птицей… А буженина тут ни при чем. Это так, к слову…
Вот мороженое в кинотеатре "Спартак" ! Не было ничего вкуснее, нет и не будет. Профитроли "Севера" или буше "Лакомки" казались пресной ерундой рядом с эти чудом кулинарного искусства. Сразу, по правую руку, у входа, в нише, ставились бидоны, полные волшебного, застывшего нектара. На чутки весы помещался нежный вафельный стаканчик. Такой нежный, будто не было в нем ни грамма веса. В стаканчик круглой серебряной ложкой на длинной ручке, извлеченной из ведерка с теплой водой, опускались сладкие белоснежные шарики… Ты брал мороженое, отдавая за это чудо потные, медные копейки, и, отойдя всего лишь на шаг, делал первый жадный, нетерпеливый надкус и, прижимая языком надкусанное к жаркому небу, млел от таяния и, помедлив, глотал упоительную влагу… Нет ничего вкуснее мороженого нашего детства.
Со временем пришлось покупать не одну, а две порции. Я любил тут девочку, а она не любила меня, но соглашалась на поцелуи после кино и мороженого… Да и не только на поцелуи. Тогда любовную лихорадку не могла излечить жизнь в коммуналках. Проблема "как" не была актуальной, насущным был вопрос "где?". Климат петербургский, как правило, не позволял предавать любовным утехам на свежем воздухе. Бездомные, мы смиряли свою плоть и шли целоваться в роскошные подъезды дворцов на набережной Невы. Любые двери были тогда открыты, а там, за покорным скрипом дверных петель, - витражи стрельчатых окон, мозаика  полов, мраморные ступени, причудливая лепнина под потолком, и простите за прозу - тепло батарей парового отопления, но главное КАМИНЫ. Мы топили это чудо газетами, целовались до полного одурения, до тех пор, пока сладкий вкус мороженого на губах, не был вытеснен  привкусом крови.  

Все уплывает безвозвратно. И город – тритон уносит могучее, свинцовое течение реки. Сегодня двери дворцов, выходящих на большую Неву, крепко заперты. Камины, роскошь лестниц и обычное тепло – собственность контор и проживающих в дворцах этих граждан… Вернуться в прошлое физически невозможно. Только память всегда с нами. Тот мгновенный поворот головы перед неотвратимостью превращения  в "соляной столб плача".
-          Вы не замечали, здесь гречневая каша какой-то гадостью пахнет? Как это… В Никополе… Бросишь сырую на раскаленную сковороду – и сразу дух такой сладкий…
Сладкий дух. Даже от смрадной помойки нашего детства дух сладок. И не надо обижаться. Это так. Отмыты тела и души, но тоскуют они о грязи, об особенной, родной грязи – въедливой и вездесущей… Мы движемся вперед, но как-то странно движемся – пятимся задом, спотыкаясь и падая. Мы больны своим прошлым, больны неизлечимо.
-          Так, слушаю вас, на что жалуетесь?
-          На память, доктор.
-          Все забываете?
-          Напротив, все помню.
-          Как это "все"?
-          А так… Вечные дожди и черно-серый снег Петербурга, косые каменные тумбы по обе стороны арки дворов, истертый мозаичный пол на лестничной площадки, огромную надпись на тупиковой стене во дворе: НЮМА УМЕР. Не знаю, доктор, кто такой этот бедный Нюма, а забыть некролог этот не могу….
-          Да, случай непростой. Вас мучает лишняя память. Она вам совершенно ни чему. По счастью, от дурацкой ностальгии недавно синтезировали лекарственный препарат…
-          Новая марка водки?
-          Нет, что вы!? "ЗАБВИН" называется… Неделя приема – и спокойная жизнь вам обеспечена… Выписываю рецепт: по одной таблетке два раза в день.
-          После еды, доктор?
-          Не имеет значения.
Идешь в аптеку и незамедлительно получаешь упаковку с "Забвином". Но ты не способен начать лечение – смелости не хватает. И, поразмыслив, выбрасываешь таблетки в мусорное ведро.
Ты убежден, ничего не поможет. "Рабство египетское" будет плестись за нами, пока живы. Чужой гений в чужих камнях чужими цепями навечно прикован к тачке нашей судьбы. Мы обречены на дорогу, и нечего жаловаться на больную память и ненависть неподвижных: путник – бродяга всегда чужой и всегда под подозрением. Возвращение в Сион есть трогательная и отчаянная попытка обретения родства и покоя. Евреи – блудные дети мира. На голых пятках наших пыль всей земли… И тоска по оставленного – наш необоримый удел…
Так я рассуждал утомительно и пространно шесть лет назад, но и сегодня готов подписаться под каждым словом.        
Все это было: и борьба с самим собой, с тем, каким ты стал за долгие годы жизни в России, и попытка переродится, лихорадочная, отчаянная, но  безуспешная попытка. Невозможно уйти от самого себя, когда за спиной пол века. Как признать прожитое ошибкой или преступлением? Как осудить самого себя? Или то в тебе, что было долгие годы твоим естеством?  

Я пытался. Я делал все возможное, чтобы перестать слышать голос сладкоголосых сирен родины. 
                      1998 г.

РАССКАЗ СОЛДАТА



Мальчишки играют в футбол в ста метрах от дороги. Носятся по каменистому, грязному пустырю от одного края до другого. Обычно их не меньше пятидесяти человек. Так играют: 25 на 25. Дикий футбол получается. Вместо штанг для ворот – столбики камней. Они играют, строго соблюдая правила. Толкаются редко и никогда не бьют по ногам, потому что падать на пустыре, на камни, очень больно. Камней много, стоит только нагнуться – и камень в твоей руке.
В маленькой ручонке камень, иногда он лежит на совсем крошечной ладошке. Арабские дети играют без возрастных ограничений: мальчишки лет шести в одной компании с тринадцатилетними лбами.
Сыну моему было жалко этих футболистов, когда он увидел их впервые. Он понимал, что  по тому пустырю и ходить-то было не в радость, а тут дети носятся за мечом… Тогда, в первый раз, он был уверен, что мальчишки бегут навстречу каравану лишь затем, чтобы приветствовать его, по обыкновению всех мальчишек мира. Его и раньше предупреждали, что в этом месте израильтян встречают неласково, но сын не связал это предупреждение с детским футболом. И потому крайне удивился, когда увидел взмахи детских ручонок, после чего по железу машины застучали камни… Все пятьдесят мальчишек успевали швырнуть по камню, а некоторые даже по два… Да, они несомненно, были детьми своего вождя с похотливо оттопыренной губой. Это он научил их игре в ненависть. И по сей день в школах Газы преподают одно лишь искусство швыряния камней в евреев. И главный этот урок происходит на заднем дворе школы, перед глухой, грязной стеной, на которой изображен джип с шестиконечной звездой на борту. Дети дружно швыряют камни в звезду Давида, а учитель ставит им оценки в зависимости от меткости и силы броска.
Что там бедный универсам в Москве со звероподобной мамашей. Оказывается, подлинная школа ненависти была не там, а здесь, в стране, куда я привез свою семью, чтобы жить в любви и покое…
Мой сын сказал тогда своему командиру, что нельзя давать мальчишкам шанс играть в такие страшные игры, что всем еврейским солдатам и поселенцам нужно уйти из Газы. Тогда дети станут играть только в футбол и забудут о необходимости бежать к перекрестку, сжимая в потном кулачке "оружие пролетариата".
Командир только пожал плечами. Потом он сказал, что его прадедов убили нацисты, хотя не были они солдатами или поселенцами, а работали в сапожной мастерской. Убитые не носили оружие и форму, да и жили не в Германии, а в Литве.
-          Нам некуда уйти, - сказал командир. – Они найдут нас везде. А здесь, в Израиле, и долго искать не придется.
-          Что же делать? – в растерянности спросил мой сын.
-          Ездить в бронированном джипе и с автоматом, - ответил, не раздумывая, командир. – Иного выхода я не вижу.
Опыт последних лет доказывает, что он был не прав. Автомат нужно было пускать в ход сразу же, не позволять "милым деткам" тешиться, швыряя камни в людей. Тогда, может быть, и  жертв впоследствии было бы гораздо меньше – и среди евреев, и среди арабов. И сердце мое продолжало бы биться спокойно, и мозг, мятущийся в хаосе отчаяния, перестал страшиться прихода завтрашнего дня.

Останавливаю сам себя. Не так все просто. Я понимаю, если позади тысячелетия битвы со злом; глупо надеяться на тихую заводь в будущем.
   
                                                         1998 г. 

ТАХИКАРДИЯ рассказ



Не стану хитрить. Ближе всего к моему Я – я сам. Не вижу в этом ничего страшного, потому что во мне столько человеческих существ, мною встреченных, столько судеб и событий, что, порой, перестаю воспринимать себя самого, как существо, очерченное при рождении твердыми рамками генетически определенной личности.
Кроме того, обращение к самому себе – спасительно, так как, занимаясь своими болями и радостями, автор оставляет в покое чужие пороки, и это – верное лекарство от скуки, тоски и мизантропии.

Сердце билось отчаянно. Тесно  было сердцу в грудной клетке, но вдруг замирало оно, будто устав от лихорадочной работы, и паузы эти были еще страшнее, чем бешеное ускорение пульса.
И голова, голова вдруг становилась чужой и тяжелой. Постоянно хотелось спать, затаиться в берлоге, в темноте, не видеть ничего и не слышать.
Ритм страны, пораженной террором, стал моим ритмом. Подлость, предательство, глупость… Вакханалия насилия… Дрессировкой можно заставить мудрых дельфинов взрывать себя вместе с кораблем противника, собаки, опоясанные взрывчаткой, бросались под вражеские танки. Чем люди лучше и умнее дельфинов или собак? Хуже. Те хоть не знали, что творят. Эти знают и легко поддаются дрессуре…
В то утро взорвался очередной автобус, наполненный пассажирами, как правило, бедняками, потому что люди состоятельные ездят в Израиле на машинах. Машины тоже атакует террор, но на территориях, где общественный транспорт крайне редок. Там и раньше автомобили поселенцев были покрыты страшной сыпью от ударов камней.
Так вот, в то утро впервые сердце мое стало проситься на свободу, а голова стала чужой. Недели через две, когда каждый день арабы, практически безнаказанно, убивали евреев, я стал просыпаться по ночам в холодном поту и в страхе прислушиваться к бунтующему сердцу.
Пришлось идти к врачу. Он выслушал меня внимательно, покачал головой и сказал, что необходимо обследование. Оно было долгим, обстоятельным, надо думать, дорогостоящим…. И ничего в итоге!
-          Вы здоровы, - улыбнулась врач, особый, редкий доктор, умеющий смотреть не только на экран монитора компьютера, но и на человека. – Нервы… Синдром Арафата… Не бойтесь, все уладится…Сердце ваше в полном порядке… В России я в подобных случаях рекомендовала пить валерьянку. 
-          Доктор, - запричитал я. – Смерти никогда не боялся, бандитов, голода и болезней, а тут, вы считаете, струсил, испугался?
-          Не знаю, - сказала врач. – Я не психиатр… Но, думаю, здесь больше отчаяния и отсутствия веры в завтрашний день. У вас есть дети?
-          Двое. Они уже взрослые.
-          Неважно…Вы прощаетесь с ними и каждый раз думаете, что провожаете детей своих на смерть. Этого достаточно.
Нет, дело не только в детях, подумал я тогда. Все гораздо сложнее. Признайся, что при всем своем патриотизме, сионизме и любви к стране предков, ты перебрался в Израиль в поисках душевного покоя, устав от ненависти человеческой, причины которой ты не мог понять и осмыслить. И ненависть эта заразила тебя самого, и ты сам стал ненавидеть тот мир, в котором родился, жил и работал долгие годы. Ты ненавидел, ясно понимая, что нет ничего страшнее жизни в ненависти и утраты любви.
Уже в Израиле я писал обо всем этом так: " Он понял, что заболел и болеет тяжко. Прежде он был убежден, что ужасы человеческих разводов, геноцида, жестокости, тотальных войн – следствие обычного безумия одиночки или массового психоза. Он считал себя психически нормальным субъектом, устойчивым к гипнозу дьявола… Он знал, что агрессия – следствие ненависти, а НЕНАВИСТЬ эта уже была в нем. К ужасу своему, бедняга вдруг понял, что миллионы безумцев, занятых мучительством других человеческих существ и себя, просто больны тем же, чем болен он сам… Впоследствии, когда болезнь развилась до полного отчаяния и мучительной головной боли, а любые лекарства потеряли свою эффективность, он постарался вспомнить первый симптом своего душевного недуга, первый приступ… В большом, московском универсаме это случилось. Молодая мамаша крепко держала за шиворот дочь, а свободной рукой била ее по голове с диким воплем:
-          Достала, сука, убью!
ТРЕХЛЕТНИЙ ребенок пробовал вырваться, но тщетно. Толпа покупателей была равнодушна. Сам он влез чисто машинально и получил мгновенный отпор.
-          Пошел на … мудак!
Вот тогда и захлестнуло. Он пробовал утешить себя здравой мыслью о миллионах нормальных, любящих матерей – не получилось. Микроб ненависти размножился с внезапной скоростью и поразил мозг и душу. Он возненавидел не конкретную, злющую самку. Он возненавидел всех и все".
Все тогда, к девяностому году,  сошлось, слилось в одно: и ненависть эта, и нелады в семье, и стремительно нарастающая нищета в новой, горбачевской России. ..
И вдруг, в самый отчаянный момент, звонок телефонный и прокуренный, необыкновенно родной  голос на том конце провода сказал, что меня ждут в далекой стране, помнят, хотят видеть. Я спасен!
Спасенному, уже в Израиле, казалось, что воздух над Святой землей напоен запахом роз. Все люди добры и красивы, а в будущем твоем ничего не будет, кроме работы в радость и счастья детям.
Для себя все решил окончательно на пляже в Тель-Авиве. Солдаты играли в футбол, устроив ворота из своей формы и тяжелых ботинок. И как они играли! Тихо, без ругани, даже с улыбкой и смехом. Они не толкались, не били друг друга по ногам, не стремились затоптать упавшего. Такой гуманный футбол я видел впервые в жизни. Солдаты играли ради мяча и только в мяч.
Это было восхитительное зрелище. "Моя страна! Мой народ! – думал я. – Наконец, ты нашел свою точку на географической карте. Ты излечен. Ты любишь не только этих мальчишек на пляже, но даже горячий песок, по которому бегут за мячом их босые ноги.
Как далеко была в тот момент голодная Москва, нищий, грязный, полуразрушенный Питер. Позади - была эта проклятая ненависть, сумевшая загнать меня в ловушку дьявола. Я готов был расцеловать каждого футболиста на пляже города Тель-Авива.
Но что мне делать в этом прекрасном мире? Я привез в Израиль  фильмы, снятые по моим сценариям, кому-то их показывал, но не вызвал интереса к своей персоне. Стал писать, и худосочные газетки напечатали мои восторги, по поводу отличных шашлыков в жрачке Эзры и еще о чем-то… Мне даже заплатили какие-то малые деньги, хотя, подозреваю, что всего лишь получил тайное вознаграждение от друзей… Как прокормить себя и детей в  солнечном и добром, мире? В тот год я так и не смог найти ответ на этот вопрос…. Женщина, меня приютившая, родное, давно знакомое существо, была готова идти на жертвы, но я сам себя кормил лет с пятнадцати и не мог жертву эту принять… А потом, невозможно бежать, предать, оставить детей там, в нищете и холоде, осиротить их.
А, возможно, я просто струсил, решив, что за полтора месяца путешествий по Израилю излечился от душевной смуты ненависти, и теперь смогу жить и работать в России. Жить до лучших времен, когда появится хоть какой-то шанс зарабатывать на родине предков, не унижая и не мучая свою плоть и душу.     
Я вернулся с ощущением надежного тыла за спиной. Принялся за работу, отправил в Израиль старика – отца и его жену, потом сына. Сын стал жить и учится в раю кибуца Эйн-Геди. Увидел его там, через три года после первого посещения Израиля…. Снова ездил по стране, с жадностью начал читать толстые газеты на русском языке. Их появилось множество - этих газет. Все, сказал я сам себе, этим ты прокормишь свое семейство. Вперед!
Тогда я не знал, не подозревал даже, что сын мой, повзрослев, превратившись из ребенка в солдата ЦАХАЛа, увидит совсем другой футбол и другую землю, в считанных километрах от того, радостного пляже в Тель-Авиве.

                                                                      2002 г.

ПРОЩАНИЕ


Пожелтевшие газетные страницы похожи на опадающую листву, и так же, как и листья, готовы превратится в тлен. Только книга способна, хоть в какой-то мере, спасти более двх тысяч моих статей, очерков, эссе, интервью и репортажей, написанных в честной, искренней попытке понять и принять тот бурный мир, в который я попал после пяти десятков, почти безмятежных лет, жизни в России.
Собственно, все написанное, независимо от жанра, и есть, своего рода, дневник: след множества путешествий по стране и встреч с людьми: политиками, служителями муз и простыми гражданами Израиля.
Я приношу благодарность этим людям за доброту. Низко кланяюсь газете, где долгие 7,5 лет терпели и даже оплачивали мои "расуждизмы". 

5 января 1996 г.
ПРОЩАНИЕ

Жизнь учит, что нельзя торопиться с выводами. В каждой победе есть зерна поражения, и в каждом поражении следы победы. Но мало ли чему учит жизнь  легкомысленного, нетерпеливого ученика. Достаточно такому взмыть вверх, и он забывает о земном тяготении, а, разбившись вдребезги, и чудом сохранив жизнь, не благодарит Бога за  спасение и не хочет верить, что впереди возможен новый подъем.
Извлекаешь из бездонного сейфа собственной и чужой глупости пошлое утешение, будто жизнь подобна шкуре зебры или полосатому матрацу: белая полоска – черная – белая – черная, но не желаешь помнить, что рано или поздно разноголосица эта кончится бесконечной полосой неведомого цвета.
Сколько раз ты поднимался к Иерусалиму и спускался вниз, к побережью Израиля. Вверх - вниз, вниз – вверх…. Сколько раз был на тех качелях – и мало что понял, но так и не смог остановиться....

В ту ночь я верил, что полет этот на всю жизнь. И самолет, летящий над Средиземным морем, никогда не приземлится. В ту ночь я, наивный, прощался с Россией и своими друзьями навсегда, и горд был поступком мужественного человека, рискнувшего на полет, и жалел тех, кто остался копошиться в грязи, страхе и нищете родины. Так мне казалось. Точнее, я хотел, чтобы все было именно так, а не иначе. Тогда, ночью в самолете…
"Ночью, в самолете, ловлю себя на нехорошем чувстве к тем, кто остался. Словно это они меня бросили, а не я их. Не умею спать сидя, да и сна этого проклятого – ни в одном глазу.
В "боинге" полно пустых мест. Вот бы оставшихся всех сюда – в разрушение сонной, усталой паузы. Мы бы устроили остальным пассажирам – тихим и напуганным перемещением в пространстве – веселую ночку.
Понимаю, что вся российская заумь от хронического неумения решить простые  проблемы  бытия, и бред наш наполнит благовонную прохладу салона колючими микробами нервности, безумия, тоски. Все это я понимаю, но пока что иной язык мне недоступен, непонятен и чужд.
Одно я могу обещать спящим пассажирам. Все обойдется без крика и драк. Мы будем счастливы одним уж тем, что снова окажемся вместе.
Друга Т. я бы устроил на то сидение, поближе к иллюминатору. Он, бедняга, ни разу заграницей не был. Он ждал бы ее, заграницу, с нетерпением отпущенного на волю, освобожденного раба. Он и шелест наших возможных разговоров слушал бы вполуха. Он бы с жадностью всматривался в звездную темень за окном, подстерегая первый луч "иноземного" солнца над морем посреди Земли – колыбели человечества.
Т. – автослесарь, бабник и алкаш. Но любит он не только водку и секс. Т. – фанатичный читатель трудов исторических. Здесь он готов поглощать любой "корм": от Плутарха и Иосифа Флавия до Николая Карамзина и Виктора Суворова. Т., к примеру, все знает о Богдане Хмельницком. Когда, в припадке необъяснимого безумия, я приобрел автомобиль "Таврия", собранный на Запорожском автозаводе, Т., брезгливо осмотрев мою покупку, сказал так: "Мало вы, евреи, терпели от запорожцев, так ты еще и это несчастье купил".
Т. , дорогой мой, как же ты прав оказался. Сколько мы с тобой приняли мук от этого монстра, сотворенного недобрыми руками. Какие зловещие тайны халтуры человеческой познали. Сколько раз побеждали эту гнусную, железную тварь, заставляя ее вертеть грязные колеса. Т., дружище, я твой должник на веки. Как же ты жить будешь без моей ржавой "клячи"? Впрочем, добра этого в России и без моей "Таврии" хватает. Не пропадешь. Только презренный металл тут не причем. Не ты ли любил повторять, что ТАКОЕ за деньги не чинят, только по глупости. Вот мы с тобой, два дурака, и пробовали перехитрить природу, вдохнуть жизнь в мертворожденный механизм, а это дорогого стоит. Мы с тобой бросили вызов целому коллективу бракоделов. Мы пытались исправить историю. Тем, в какой-то степени, и жили. Мы так были поглощены решением этой неразрешимой задачи, что рискнули лечиться от алкоголизма. То есть это Т. рискнул, а я возил его к чудо-доктору.
Кудесник часто опаздывал. Мы сидели в машине у подъезда его квартиры и ждали. За ветровым стеклом была холодная, сырая, мерзость городская зима. Но нам было тепло ( в проклятой машине одна лишь печка работала исправно).
Т. говорил, что ему, несчастному, приходится выбирать между выпивкой и радости от соития с женским полом. В последнее время его дамы все чаще стали выражать недовольство "работой" моего друга. Любовь Т. ставил выше пьянства – вот он и решил излечиться от пагубной привычки во имя этой самой любви, как он ее понимал.
-          Скажи, - спрашивал Т. – Почему среди евреев алкашей мало?
Не любил разговоры на эту тему, молча пожимал плечами, но Т. ответ знал и без меня.
-          Вам жить нравится – вот почему, - сердито бормотал мой дорогой алкаш и автослесарь. – Вот куда ты, старый хрен, намылился? Чего тебе дома не сидится? Сыт каждый день. Пьян  по желанию. Детки растут, дом, дача, работа в наличии. Нет, все ему мало, от всего отказаться готов и "когти рвать"….Кому ты там, оттрубив полтинник, нужен? Только не надо заливать, опять же, про тех же деток. Не надо!… Под себя гребешь! Вам, евреям, без приключений тошно. Вам на одном месте – тоска. Вам  жить нравится на полную катушку, а нам…
-          Кончай ныть, - говорил я. – Вот подлечишься, приедешь в гости.
-          Не пыли, - отмахивался Т., – ты там своих слесарей найдешь.

Он ошибся, бедняга Т. . Потом, в Стране Обетованной, я и не подумал забираться к консервную банку автомобиля. Превратился в пешехода и был искренне счастлив этим обстоятельством. Вот что  писал уже года через два, после той ночи в самолете : "Не люблю машины. Любые. Не люблю и боюсь. Собак никогда не боялся, тигров и слонов, высоты, бури на море, землетрясения, грома и молнии, наводнения и пожара, а машин – боюсь. Причем разных. Не понимаю я их… Никакое знание конструкций и законов получения энергии не способно поколебать мою убежденность, что внутри любого автомобиля кроются не лошадиные, а сатанинские силы. Даже электробритва меня раздражает, как вечно ворчащая  злая собачонка, всегда готовая броситься на тебя и укусить… Ничего не поделаешь: технический прогресс и я – "понятия несовместные" ".
 
Снова я в том самолете: " На это, пустое место, рядом, усаживаю К. . Мы с ним в последнее время дружно работали: мастерили сценарии и фильмы о ненависти, о жестокости человеческой, о глупости, способной испепелить землю. Пошепчемся, дружище? Сколько осталось недоговоренного. Я лечу в мир, где так много любви, а потому и "выше крыши" чудовищной ненависти. В Израиле мы с тобой сочиним самый увлекательный в мире кинороман на эту тему.
Не слышит меня К. . Он мотается по фестивалям. Он работает только на Канны, Венецию, Берлин… Там его родина. И другая отчизна К. не нужна. Зря я зову своего старого друга. Его не было, и быть не могло в том ночном самолете…
Впереди маленький старичок сопит, аккуратный старичок. Только уши у старика неаккуратные – хрящеватые и большие. Ушами он похож на П. – замечательного художника. Я бы его, домоседа, не рискнул перенести в "боинг". П. последние 20 лет сидит безвылазно в крошечной мастерской, заваленной полотнами, мольбертами, красками, самодельными рамами для картин и пишет одни березки. Он их по памяти изображает: болотца, потемневшие от дождя скирды, серое, осеннее небо – и белые, будто нагие и беззащитные, и словно светящиеся изнутри, березки. П. их по памяти пишет, утверждая, что смотреть на пейзаж русский слишком уж грустно, а вспоминать о нем – весело.
Одну из картин П. я везу в багаже. Летят печальные березки на постоянное место жительства к пальмам и кактусам. Как-то приживутся?
-          П. ,дружище, ну скажи, почему на любом твоем пейзаже березки?
-          Так бесполезное дерево – одна красота. Ни на что не годны, кроме как в огонь и для огня, спички, к примеру. Вот мы, художники, из того же, бесполезного материала.
Я спорю с П.,  уверяю его в насущной необходимости подлинного искусства. Художник не спорит со мной. Он старше и мудрее меня на  те же 20 лет сидения в одиночестве и не хочет омрачать своим горьким опытом мои надежды на успех в новой стране, под другим, чистым и высоким небом… В стране, где не растет бесполезное дерево – береза.
Кресла вокруг меня пусты. Как это несправедливо! Русский человек К. знает Библию лучше меня – еврея. Он одинок в глухих снегах родины. Бездарность нуворишей ненавидит его бунтующий дар. Он и сам проводит резкую грань между безумными правилами толпы и талантом творца. К. для всех и везде чужой, так почему бы, не жить ему там, где пошлость людская не так всевластна и агрессивна.
Слесарь Т. нашел бы работу для себя тут же, даже без знания языка. Мы бы его спасли от неизбывной боли, от отчаяния живой души, замерзающей на вечной мерзлоте суицида.
( Кто это "мы" я сейчас не знаю, но тогда, семь лет назад, видимо, знал)
Да и П., не нужна России. Какая разница, где по памяти рисовать березки. Мы бы и его подлечили от надрывного кашля старого курильщика, отогрели под настоящим солнцем.
Моя бы воля весь салон "боинга" наполнил бы достойной публикой. Так бы мы и летели рядом – несчастные каторжане, все еще прикованные к тяжкой тачке российского быта. В неизведанное летели, к свету из тьмы.
В письмах к Сталину Михаил Булгаков по наивности своей так и называл заграницу СВЕТОМ, благоразумно умалчивая о характере родины под властью большевиков…
 Брось! Сам-то куда летишь? Из ночи к свету? Перестань! Все это лирика. Ты давно вырос из коротких штанишек и понимать должен, что всякая эмиграция – трагедия, даже если зовется она репатриацией, алией (подъемом),  возвращением… Возвращением туда, где жили твои предки 2 тысячи лет назад. Фантастика! Но что делать, если сам ты принадлежишь народу совершенно невозможному, немыслимому, фантастическому народу. 
Перестань оглядываться назад… И все же… Друзьям моим невыносимо оставаться, а мне трудно оставлять их. И с этим ничего не поделаешь. Это та горечь, избавиться от которой невозможно… Кресла вокруг меня и дочери моей – пусты.

Прошу у заспанного, удивленного стюарда водки. Выпиваю стакан залпом и без закуски. Ваше здоровье, друзья мои! Лехаим!    

ЕВРЕЙСКИЙ ФАНАТИЗМ



Писатель Амоз Оз побывал в Москве и выступил на пресс-конференции, устроенной в его честь. Отчет об этом событии можно прочесть в московском журнале «Лехаим» за ноябрь 2006 г.
 Кроме обычных и понятных реверансов в сторону России и ее культуры израильский писатель сказал следующее: «Земля, которую евреи называют Израилем, а палестинцы – Палестиной, принадлежит двум народам. И у израильтян, и у палестинцев нет иной земли для своего государства. Они не могут стать единой счастливой семьей, ибо они – не семья, и вместе несчастливы. Поэтому назрела необходимость общий дом поделить на две квартиры. Израиль и Палестина будут жить дверь в дверь. Я уверен, что это случится, потому что нет иного  пути. Единственная причина, по которой это еще не произошло,- фанатизм с обеих сторон».
 Не будем в очередной раз спорить с этим членом партии «Мерец», убежденным, что есть такая национальность – палестинец, и эти палестинцы имеют законное право претендовать на землю под названием Израиль. Позиция жертвы, убежденной, что во всех своих бедах виновата она сама - не нова и не оригинальна. Оставим странные рассуждения о несчастных палестинцах, вынужденных жить в границах Израиля. Здесь, похоже, Амос Оз ни разу в своей жизни не посетил такие города Еврейского государства, Как Ако, Лод, Назарет, Яффо, не был он, похоже, и в таких крупных арабских пунктах, как Абу Гош , сплошь заселенными «несчастными» арабами. Ладно, что не скажешь для красного словца. Такова, увы, писательская участь.
 Интересны не старые догмы из «Краткого курса» упомянутой партии, потерпевшей полное банкротство на последних выборах. Крайне любопытно, кого это  «инженер человеческих душ» относит к категории евреев – фанатиков? Вопрос риторический. Ну, конечно, тех религиозных евреев, считающих, что земля Эрец Исраэль принадлежит, по праву,  лишь потомкам Иакова. Они, выходит, виноваты в том, что народы, заселяющие Палестину, до сих пор несчастны.
 Допустим, но неужели Амосу Озу неизвестно, что «евреям - фанатикам» никогда не принадлежала власть в Израиле. Мало того, их влияние на политику государства ограничивается, особенно в последние годы, одним лишь лоббированием экономических интересов.
 Так кто же фанатик? Эхуд Барак, так и не решившийся отдать террористам Иерусалим и пустить в страну миллионы арабов, так называемых, беженцев? Может быть, к фанатикам относит Оз Ариэля Шарона или господина Ольмерта, которым так и не удалось ликвидировать все еврейские поселения на территориях. Не думаю, что гнев нашего писателя вызывают подлинные  фанатики в Израиле – левые радикалы, призывающие арабов к новой интифаде, известные  доносами на армию и полицию Израиля? Именно эти фанатики, спаянные давним бетоном мафиозных связей, раз за разом проигрывают все идеологические войны Израиля, это они калечат  детей в школах, и они ставят непреодолимый заслон всему талантливому и честному в искусстве Израиля. Нет, конечно, не об этих фанатиках говорит Амоз Оз.
 «Фанатики с обеих сторон!»: еврейской и арабской. Что это – полное игнорирование реалий, сон мозга, панический страх перед очередной угрозой геноцида? Не могу поверить, что все это - следствие обычной деятельности «агентов влияния»,  заинтересованных в гибели Еврейского государства? Нет, повторюсь, не могу поверить, что известный, не бездарный писатель, рожденный в Израиле, ничего не знает о войне поднятой террором против иудео-христианской  цивилизации, о решимости Хамаса и нового Амана покончить с Израилем и евреями. Не верю, что не знает, что воспитание фанатиков, ненавидящих Израиль и евреев, входит в программы школ и университетов автономии. Все это, если поверить Амосу Озу, миру не помеха, помеха «взаимный фанатизм». Нет, понять пафос известного израильского писателя, с точки зрения обычного здравого смысла, совершенно невозможно. Неужели он и в самом деле думает, что, как только  заживут «дверь в дверь»  независимые  государства арабское и еврейское – два эти народа станут, как по мановению волшебной палочки, счастливыми? Именно этот тезис писателя о несчастных жителях нашего региона и заставляет меня напрямую обратиться к автору этой печальной информации.
 Уважаемый Амос Оз! Лично я, насколько мне известно, мои друзья и родные  в России и в Израиле, никогда не считали себя несчастным народом, даже тогда, когда  испытывали все тяжести галутного бытия или проблем абсорбции. Здесь, в Израиле, я что-то не встречал  толпы несчастных, посыпающих голову пеплом. Было всякое, но пребывать в состоянии горечи и печали – дело не еврейское. Так было и так будет, кто бы ни жил рядом с нами. Можете считать это формой самозащиты, ибо народ, ощущающий себя обездоленным и несчастным, обречен на исчезновение. Не думаю, что и вы сами считаете себя, успешного писателя, страдальцем в доме скорби. 

 Другое дело, народы, заряженные завистью и ненавистью, страстью к грабежу и убийству, народы фанатиков - вот они-то по настоящему несчастны. Это им нужно срочно искоренять фанатизм, хотя бы в целях самозащиты и сохранения своего собственного вида. Им, а уж никак не народу, к которому вы имеете честь принадлежать.
                    2007 г.

НАУМ ВАЙМАН:"Я БЫЛ И ОСТАЮСЬ СИОНИСТОМ".


НАУМ ВАЙМАН: «Я был и остаюсь сионистом».

– О русскоязычных в Израиле говорят, что это своего рода государство в государстве…
– На мой взгляд, это не так. Но тех, кого мы называем «русскими», надо дифференцировать. Среди них есть евреи, а есть этнические славяне: евреев где-то 700–800 тыс., славян – 300–400 тыс. Это одно разделение. Еще одно разделение: по волнам алии. Волна 1970-х была идеологизированной: приехали сионисты, антикоммунисты. В ней тоже были «примкнувшие» члены семьи, которые поехали со своими еврейскими родственниками в их страну, тем самым как бы взяв на себя определенную ответственность за свою будущую лояльность. Часть из них приняла гиюр. Но я знаю и массу историй, когда семьи распадались, и, как правило, славянские жены оставались в Израиле, а еврейские мужья убегали в Америку.
– А почему вы туда не уехали?
– Я был и остался сионистом: считаю, что евреи должны жить в своем государстве, обустраивать и защищать его. Существование еврея вне его национального государства, как показывает история, явление ненормальное и порой трагичное. Я это вижу по тем евреям, которые остались в России. Их позиция не то что лживая: они сами с собой пытаются быть искренними, но я определяю их позицию как неестественную.
– Вы упомянули о гиюре. Может быть, в чем-то это было формальностью? Чтобы влиться?
– Для первой волны это не было формальностью. А вот в волне, которая началась в 1990-е, преобладали не идейные, а те, кто бежал из раз- валившегося Союза. И я сейчас встречаю здесь типов, которые не то что не имеют никакого отношения к евреям, я их даже видеть тут не хочу, поскольку там на них насмотрелся. Непонятно, что они здесь делают.
– За лучшей жизнью приехали.
– Да, за ней… По этому поводу был в свое время анекдот. В аэропорту проверяют документы у приехавших. У одной пары по документам, что называется, ни в одном глазу. «А как вы к евреям относитесь?» – спрашивают. «А мы к евреям очень даже хорошо относимся», – отвечают. Вот в этой группе населения есть некоторый элемент замыкания на себе. И так как эти люди в массе своей не очень культурные, замыкание идет не по культур- ному, а по религиозному принципу. Все израильские православные храмы расцвели после волны репатриации 1990-х. Эти люди в государственном смысле, за редким исключением, вполне лояльные. Но евреями они себя не осознают. Они гото- вы считать себя израильскими гражданами и в то же время жить какой-то своей общинной жизнью. Это не гетто, а именно общинное объединение.
– Но «русский» еврей – это тоже не израильский еврей…
– «Русских» выделяет культурный бэкграунд. Как говорит мой приятель, писатель Аркадий Красильщиков, – рабство языка. Я так не считаю. Но не важно, как определять. Это люди, которые вынуждены потреблять культуру на русском языке. В Израиле ты можешь функционировать на русском языке, тебя никто не будет заставлять говорить на иврите. Хотя какое-то раздражение, бытовые трения  – этого было сколько угодно. Ведь приехало не просто огромное количество людей, а людей с другими привычками, другими реакциями на всякие вещи. Но я бы назвал это первоначальными трудностями. Сегодня они во многом стерлись. В принципе здесь все более или менее знают иврит на бытовом уровне. Молодежь либо двуязычная, либо переходит на иврит. Пожилым труднее, но и для них есть русскоязычное телевидение и радио, множество газет. Есть некая русская культурная выделенность. Вынужденная. Другой бэкграунд, но всё равно после трех-четырех стаканов «русские» будут вспоминать девочек в Москве, а израильтяне  – девочек у себя в армии…
– Израильтяне пьют?
– Пьют, но гораздо меньше, чем «русские». Хотя в последнее время тоже стали. Надо сказать, влияние «русской» волны совпало с общим изменением израильского общества. Оно было комсомольским в хорошем смысле – целенаправленное, мобилизационное, солидарное. Сейчас народ стал более разобщенный, есть открытость и к лучшему, и к худшему.
– Если говорить о «русском» замыкании, то где оно, на ваш взгляд, сильнее – в Америке или в Израиле?
– Насколько я знаю, эмигранты, живущие в Америке, в американское общество вообще не попадают, хотя на работе как-то общаются. И не потому, что их не принимают, а просто в силу различий: не о чем говорить. Когда люди собираются, они чаще всего что-то вспоминают. А тут что вспоминать? Общих жизненных переживаний нет.
– А в Израиле есть?
– Есть. Здесь есть уже общая история, причем весьма интенсивная. Даже у людей, которые недавно приехали, в голове уже израильские новости, потому что эти новости слишком серьезны, они вытесняют всё. Когда речь идет об обстреле или теракте, это переживается всеми. Так что, когда собираются «русские» и коренные израильтяне, у них есть о чем поговорить.
– Многие «русские» считают, что израильтянам не хватает культуры.
– Это проявление русского культурного снобизма: мы приехали из страны с великой культурой, а вы тут – то ли Африка, то ли Азия. Такая позиция существует в основном среди так называемых интеллигентов.
– Вы так не считаете?
– Нет. Я считаю русскую культуру глубоко провинциальной. Это не мое мнение, и оно не связано с русофобией. Вот я сейчас занимаюсь Серебряным веком. Символизм, декадентство – откуда это пошло? От французов. Философия – от немцев. Россия болела Гегелем, Шопенгауэром, Ницше. Никаким русским философом она не болела. Вообще, русская культура, о которой мы говорим – это культура 150–200 лет: от Петра I до 1917 г. Но провинциальная культура не означает – незначительная. В определенный период она внесла существенный вклад в европейскую культуру: Чехов, Гоголь, Достоевский... «Преступление и наказание» в обязательном порядке изучается даже в израильской школе. Ну и, пожалуй, самый мощный вклад в мировую культуру  – русский авангард. И, тем не менее, это провинциальное явление. В этом нет ничего обидного. Хотя для российского человека, привыкшего с детства слышать о первообразующем величии русской культуры, это звучит необычно.
– Вы упомянули об израильской школе. Многие «русские» не могут понять, чему дети там учатся...
– Я проработал учителем в Израиле 20 лет. Это кошмар! Дети совершенно отвязанные: ничего не бояться, абсолютно не воспитаны. Требуешь хоть какой-то дисциплины, а они в ответ: «Тут тебе не Россия...» Не знаю, как сегодня в российской школе, но в свое время у нас были авторитеты. Да и вообще на Востоке учитель – это авторитет. Но Израиль – не совсем Восток.
– А что?
– Евреи – не совсем Восток, а так, на границе. То, что здесь произошло в смысле культурной консолидации вокруг Библии, это не то, что произошло, скажем, в Персии или Вавилоне, которые в боль- шей степени Восток. Ведь Восток, прежде всего, связан с деспотизмом государственной власти. Чем ближе к Европе – в Турции, в Израиле, в арабских странах Средиземноморья – тем больше это сглаживается. Вот я недавно изучал материалы о шумерском царстве третьей династии Ура. Там был город Ур Халдейский, из которого вышел наш праотец Авраам, где было построено супертоталитарное государство. И я вот думаю: может, Авраам ушел из Ура не потому, что Господь ему сказал, а потому что просто захотелось свободы? И из Египта евреи тоже ушли именно на свободу…
– И этой любовью к свободе евреи отличаются от людей Востока?
– Да, хотя во многом другом евреи остаются восточными людьми. Но, начиная с Авраама и кончая советским рабством, они уходят из неволи. Когда я вспоминаю свою мотивацию к отъезду, то мой антисоветизм был гораздо сильнее моего сионизма. Я помню, как задавал себе вопрос: а честно ли, что, вместо того чтобы бороться с этими гадами, я убегаю? Возможно, это было самооправданием, но я полагал, что не должен участвовать ни в каких безобразиях в чужом го- сударстве – ни свергать правительство, ни учить людей свободе. Поэтому-то я и говорил, что нахожу позицию российских евреев неестественной. Но совершенно непотребный пример – это то, как после аннексии Крыма еврейская религиозная организация во главе с главным раввином России побежала туда, чтобы освятить это, что называется, своим религиозным авторитетом. Тебя дергают за ниточку, ты понимаешь, что прислуживать унизительно, но держишь фигу в кармане и говоришь: ладно, я тут уступлю, но тогда дайте мне здесь кусочек. Вот это деятельность неестественная. Вот это на самом деле государ- ство в государстве. Ну, это мы о России. А начали с Израиля…
– Давайте продолжать об Израиле. Что это за уникальное явление  – израильская армия, через которую должен пройти каждый? В каком еще государстве увидишь столько вчерашних школьников, разгуливающих по улицам с автомата- ми…
– Из своего армейского опыта здесь скажу, что армия – совершенно удивительный психологический плавильный тигель. Конкретные опасности сплачивают так, что потом не разорвешь. Конечно, рядом с тобой разные люди – с кем-то ты кон- фликтуешь, кому-то готов морду набить... Но когда это кончается, вдруг понимаешь, что не хватает армейской тесноты. Так было с обитателями советских коммуналок, переселявшимися в отдель- ные квартиры. У людей есть некая склонность к единству. И армия  – лучший его воспитатель. А что касается вчерашних школьников, то эти массы детей в армии сплачивают и народ тоже. Армия здесь как священная корова. Армия  – это наши дети.
– А насколько эти дети понимают серьезность армии?
– К сожалению, здешняя армия недостаточно жесткая и дисциплинированная. Насколько армейцы при этом идейно подготовлены и готовы защищать родину? По крайней мере, большое число сильно мотивированных. Здесь есть менее боевые части, а есть боевые – они добровольные. И по количеству людей, которые туда идут, можно судить о мотивации. В воздушно-десантных частях конкурс – 3–5 человек на место.

Беседовала Катерина КУДРЯВЦЕВА
Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..