суббота, 5 октября 2013 г.

СЛУЧАЙ СТЕФАНА ЦВЕЙГА




Стефан Цвейг – «мой» писатель. Встречаюсь с ним, как со старым, добрым другом. С улыбкой и радостью встречаюсь, потому что знаю: никогда не будет тягостно и грустно в  общении с ним. Часто, даже чаще всего, спорю с Цвейгом, но спор этот не вызывает раздражения и злости. Он плодотворен, спор этот, как это обычно бывает, когда диалог не вращается вокруг одной оси, а открывает неожиданные возможности для новых вопросов и решений.  О чем бы не писал Цвейг, он, как всякий большой талант, пишет о себе самом. Но мир этого человека был так глубок и разнообразен, что невольная гордыня не настораживает и раздражает, а заставляет примерять на себя  тот костюм, который автор сшил по своей мерке.
 Мне интересно «разговаривать» с Цвейгом еще и потому, что «разговор» этот имеет прямое отношения к реалиям моего, сегодняшнего мира. Мы спорим о том, что окружает меня, мой народ, мое государство, сегодня.   
 Обычно пишут, что Стефан Цвейг родился в нерелигиозной, еврейской семье. Отец его не был выкрестом, но ставил свой значительный бизнес, материальные ценности, выше Бога и традиций своего народа. Сын богатого бизнесмена презрел «грешную материю», но тоже бежал от своего еврейства в гуманистические, либеральные ценности европейского духа.
 В своей горькой, мемуарной книге «Вчерашний мир» он ограничился скупым портретом своих родителей, детства и отрочества. Цвейг был убежден, что настоящая его жизнь началась только тогда, когда он смог достичь, как он это понимал, мирового гражданства.
 Семья, родина, патриотизм, твой народ – все это, как казалось не только этому замечательному писателю, уводят человека от высоких задач постижения мира. Мало того, сплошь и рядом  оказываются причиной ограниченности, ксенофобии и страстью к агрессии. Пацифизм, по Цвейгу, должен был исключить национальные особенности личности.
 «Когда Цвейга напечатали в популярнейшей "Нойе фрайе прессе" и редактор отдела фельетонов Теодор Герцль попросил его помочь в организации сионистского движения, Стефан ответил вежливым отказом: еврейская тема, по его мнению, была слишком мелка по сравнению с проблемами Европы», - пишет один из биографов писателя».
 Проблемы Европы Цвейг точно обозначил в своей блестящей книге о Фридрихе Ницше: ««Никто не слышал так явственно, как Ницше, хруст в социальном строении Европы, никто в Европе в эпоху оптимистического самолюбования с таким отчаянием не призывал к бегству – к бегству в правдивость, в ясность, в высшую свободу интеллекта. Никто не ощущал с такой силой, что эпоха отжила и отмерла, и рождается в смертельном кризисе нечто новое и мощное: только теперь мы знаем это вместе с ним».
 Книгу эту писал Стефан Цвейг до прихода Гитлера к власти, когда еще могли сохраниться иллюзии о приходе новой эпохи «правдивости и ясности и высшей свободе интеллекта». Увы, пророчества Ницше слышал не только он. Нацисты поняли их по-своему.
 Любимый герой Цвейга – Эразм Роттердамский – был одним из первых «граждан мира». Именно это звание  старался получить Стефан Цвейг и именно эта попытка стала трагедией всей его жизни, как и всего еврейства Европы.
 «Что может быть более символично для этого гения, - писал Цвейг в своей книге о голландском философе, - принадлежащего не какой-нибудь отдельной нации, но всему миру: у Эразма нет родины, нет настоящего отчего дома, он, можно  сказать, родился в безвоздушном пространстве».
 Книга «Триумф и трагедия Эразма Роттердамского» написана в 1935 году. Цвейг вынужден эмигрировать. Его книги нацисты начали жечь на костре еще в мае 1933 года. Писатель сам оказывается в «безвоздушном пространстве». Он не может найти покоя: Швейцария, Англия, США, Бразилия…. В случайной гостинице Цвейг, вместе с женой, горстями глотает снотворное и засыпает навечно. Собственно, трагедия самого Стефана Цвейга в том, что он так и не смог обрести мировое гражданство и остался изгоем. По сути – еще одной еврейской жертвой Холокоста.
 Весь ХХ век, век нацизма и большевизма, словно поставил точку на попытке слабого человека найти прибежище в отрыве от земли, в заоблачных далях добра, терпимости и гармонии.
 Совсем недавно было переведено на русский язык эссе Цвейга, написанное на смерть его друга – отличного писателя – Йозефа Рота. Слова «еврей», «еврейство» Стефан Цвейг повторять не любил, но в этом реквиеме он был вынужден сделать это: «У Иозефа Рота была русская натура, я сказал бы даже, карамазовская, это был человек больших страстей, который всегда и везде стремился к крайностям; ему были свойственны русская глубина чувств, русское истовое благочестие, но, к несчастью, и русская жажда самоуничтожения. Жила в нем и вторая натура – еврейская, ей он обязан ясным, беспощадно трезвым, критическим умом и справедливой, а потому кроткой мудростью, и эта натура с испугом и одновременно с тайной любовью следила за необузданными, демоническими порывами первой. Еще и третью натуру вложило в Рота его происхождение – австрийскую, он был рыцарственно благороден в каждом поступке, обаятелен и приветлив в повседневной жизни, артистичен и музыкален в своем искусстве. Только этим исключительным и неповторимым сочетанием я объясняю неповторимость его личности и его творчества».
 Йозеф Рот был родом из пограничного местечка Галиции. Видимо, по этой причине Цвейг нагрузил его «русской натурой». Увы, Стефан Цвейг, уроженец Вены, тоже страдал, как он сам определил, «русской жаждой самоуничтожения». Сложно понять, почему еврею недоступна «глубина чувств» и австрийское «рыцарское благородство». И о какой «кроткой мудрости» еврейского ума можно говорить, если вспомнить яростные обличения пророков. Я уж не говорю об «артистичности» и «музыкальности», которая, якобы, свойственна только австрийским денди. Ясный и точный ум Цвейга здесь невольно становится рабом своих искусственных схем и стереотипров.  Мало того, когда он «грузит» тот или иной народ отличительными качествами, то невольно вторит людям с расистским мировоззрением.
 Цвейг будто не договаривает, упоминая лишь добрые свойства характера того или иного народа. Логично заговорить и о негативе. Ну, например, о пресловутой «религиозной ограниченности» и фатальном, упрямом нежелании еврейства принять общие и единственно возможные для писателя «правила игры». Цвейг никак не мог предположить, что «неповторимость» творчества Рота лежит, как раз, в его происхождении, что именно наследие цепочки предков сделали этого человека тем, кем он был. И бегство от самого себя здесь совершенно невозможно.  И объясняется побег этот вовсе не желанием примкнуть к какому-то братству небожителей, а является следствием все той же мировой юдофобии. Датскому писателю, английскому, французскому, русскому - никогда не мешало их происхождения. Мало того, Стивенсон гордился тем, что он шотландец, Бальзак не мыслил себя в отрыве от Франции, Достоевский считал национальные особенности народа русского чуть ли не спасением греховного мира людей. Писатель – потомок Иакова достаточно часто искал возможность бежать от своего еврейства, в глубине души соглашаясь с антисемитами, что в происхождении этом есть что-то нечистое, ограниченное. Отсюда и вечная, унизительная позиция защиты, опровержения очевидной клеветы. В том же некрологе Стефан Цвейг пишет:
 «Дамы и господа! Сейчас не время опровергать все лживые и клеветнические измышления, с помощью которых нацистская пропаганда пытается оглупить мир. Но нет клеветы более гнусной, лживой и вопиющей, чем утверждение, что евреи в Германии когда-либо питали ненависть или вражду к немецкой культуре. Напротив, как раз в Австрии можно было своими глазами убедиться, что в тех пограничных областях, где находилось под угрозой само существование немецкого языка, именно евреи, и только они, сберегали немецкую культуру».
 Не мировую, отметим, а все-таки какую-то особую – немецкую. Здесь Цвейг готов признать, что таковая существует, хотя всем своим творчеством старался доказать пагубность национальных красок.
 Все в той же книге об Эразме Роттердамском Цвейг не раз возвращался к этой теме: «В душе он не признавал над собой никакой власти, не собирался служить ни одному двору, ни одному университету, ни одной профессии, ни одному монастырю, ни одной церкви, ни одному городу и всю жизнь с тихим, мягким упорством отстаивал свою независимость».
 Цвейг был убежден, что независимость эта реальна и достижима. Друг Томаса Мора – Эразм Роттердамский жил в более вегетарианское время, а потому и умер тем, кем хотел быть. Утопию Стефана Цвейга разрушил нацизм, ясное сознание полной зависимости от зла.
 Собственно гуманистическое мировоззрение и было одной из утопий времени надежд и открытий. Затем, будто в насмешку над человеческим родом, пришли страшные утопии коммунизма и нацизма – практического переустройства мира на ненависти и крови. Нынешние фанатики ислама проповедуют очередную утопию, столь же далекую от гармонии в мире людей, как и добрые, прекрасные и красивые мечты гуманистов. Сегодня проповедники утопии технократов считают себя спасителя цивилизации Запада, но и они, рано или поздно, поймут всю тщетность своих усилий.
 Как это понял в феврале 1942 года еврейский писатель австрийского происхождения Стефан Цвейг.
 Пишу о бегстве этого замечательного человека от своего еврейства, но это не совсем так. Цвейг, как его герой Эразм Роттердамский, бежали от мира людей, от толпы, от множества. Бежали в одиночество, в мнимое, невозможное государство аристократов духа.
 «В Англии Эразм выздоровел от средневековья. Однако при всей любви к этой стране он не становится англичанином. Он возвращается освобожденным – космополит, гражданин мира, свободная и универсальная  натура. Отныне любовь его всегда там, где царят знания и культура, образование и книга. Не страны, реки и моря составляют для него Космос, не сословия и расы. Он знает теперь лишь два сословия: высшее – аристократия духа и низшее – варварство».
 Цвейг, правда, замечает дальше, что подобное ограничивало Эразма, «лишало его корней», но сам пафос текста говорит о том, что писатель любуется свои героем, его мужеством противопоставить себя миру его одиночеством.
 Но есть еще одна особенность ограниченности гуманизма  в давние времена и сегодня: в его полном нежелании учитывать «физиологию жизни», неотрывность человека от пустыни и леса, от рек и океанов. Здесь очевиден библейский грех гордыни. Попытка объемом знаний и глубиной учености бросить  вызов самому Создателю. Никогда бы не мог Эразм, а следом за ним и Стефан повторить удивительные строчки Самуила Маршака: «Человек, хоть будь он трижды гением, остается мыслящим растением».
 Фанатизм Мартина Лютера победил гуманизм Эразма Роттердамского только потому, что его сила была неотрывна от грязи земли, от природы человека. Любое зло в мире побеждает, хотя бы на время, при ясном и полном учете национальных особенностей и характера человека.
 Сам Цвейг осознал это, наблюдая за наступлением коричневой чумы: «Редко натуры понимающие способны одновременно и на свершения, широта взгляда парализует действенность».
 Беда же нашего времени в том, что благодаря всесильности  СМИ наследники великого учения голландского ученого стараются  парализовать все усилия, направленные на сопротивление злу. Зло же это в эпоху Эразма вовсе не несло в себе той тоталитарной угрозы всему живому, как сегодня. Отсюда и неизбежность, как бы это не было печальным, активного сопротивления злу. Естественно, при ясном и точном сознании, характера этого зла, построенного на ненависти и страсти к разрушению.
 В противном случае больше не останется на нашей планете тех, кто готов и поддерживать, и спорить с такими замечательными людьми, как Эразм Роттердамский и Стефан Цвейг.


Австрийскому писателю Стефану Цвейгу вернули степень доктора наук

РИА "Новости". 17:20:03

        Знаменитому австрийскому писателю Стефану Цвейгу, равно как и другим 32 выпускникам Венского университета, возвращена ученая степень доктора наук, которой он был лишен во времена нацистской власти в Австрии. Во времена фашизма академической степени в силу "расистских политических причин" было лишено более 200 выпускников Венского университета, в числе них и еврей Стефан Цвейг. Половине из этих выпускников после 1945 г. ученая степень была восстановлена, однако Цвейг не попал в их число.
        На вечере памяти о своих выдающихся студентах руководство Венского университета торжественно вручит докторские дипломы родным и близким выпускников, а распоряжение об отмене академических титулов для "расистски неполноценных" будет объявлено аннулированным.

        На стене гимназии на венской улице Вазагассе, которую когда-то закончил Стефан Цвейг, в настоящее время висит мемориальная доска с фамилией выдающегося писателя. 

НОБЕЛЯ В.ПУТИНУ !


     Один уже - таки да, а другое еще нет. Непорядок.
Путина выдвигают на Нобелевскую премию мира 
http://m.youtube.com/watch?v=IyvapEZW2lA&desktop_uri=/watch?v%3DIyvapEZW2lA

 Мне непонятны возмущения комментаторов этого нормального события. Нобелевская премия мира - премия особая, вроде шнобелевской. Если ее получали такие "миротворцы". как Ясер Арафат и его подельники по разжиганию 2-ой интифады в Израиле и нынешний президент США, почему бы не дать ее В. Путину - чем он хуже? Боюсь, что даже лучше.

ИЗ "ЕВРЕЙСКИХ" ПИСЕМ ЛЬВА ТОЛСТОГО




 С большой долей достоверности письмо это классика можно назвать «еврейским». Написано оно, правда, русской женщине – Елене Ефимовне Векиловой, тема письма – оценка религии слуг Аллаха. С потомками Иакова оно, как будто, не связано, но это только на первый взгляд, хотя бы только потому, что объектом атаки нынешнего ислама стали евреи и Израиль.
 Кроме того, в письме этом до предела обнажена наивность либеральной идеи, основанной на убежденности в линейном прогрессе духовного развития человечества.
 Итак, письмо Векиловой от 13-16 марта 1909 г.: «Все на свете развивается, совершенствуется, как совершенствуется отдельный человек, так совершенствуется и все человечество, и главная основа жизни всех людей – их религиозное сознание…»
 Насчет «основы» тоже все ясно Льву Николаевичу: « … новое, более высокое понимание религии дано было в книгах Веды в Индии, позднее в учениях Моисея, Будды, Конфуция, Лаотзе, Христа, Магомета. Все эти основатели новых религий, освобождавшую религию от древнего, грубого понимания ее, и заменявшие его более глубоким, простым и разумным, были великие люди, но все-таки люди и потому не могли выразить истину во всей ее ясности, глубине и чистоте от всяких прошлых заблуждений».
 Такой выходит непрерывный процесс «очищения», в котором Лев Николаевич несомненно видел самого себя после Христа и Магомета. Согласно этой логике Иудаизм прогрессивнее Вед, Конфуций был мудрее Моисея и так далее.  И вывод Льва Николаевича очевиден: «И потому в самых древних религиях больше всего чудесного и всякого рода суеверий, скрывающих истину: более всего в самой древней, в браминской, уже меньше в еврейской, еще менее в буддийской, конфуцианской, таосистской, еще менее в христианской, но уже меньше всего в самой последней большой религии – в магометанской».
 Получается, что именно в исламе истина скрыта менее всего.  Не понятны в таком случае две вещи. Во-первых, почему сам Лев Николаевич вел свою идейную родословную от Христа, а не Магомета. Во-вторых, почему «чистота» веры никак не связана с «чистотой» народа, который ее исповедует.
 Дело в том, что сыновья корреспондентки Векиловой решили перейти в Ислам, чтобы с большей эффективностью просвещать «темных» татар города Тифлиса, в котором они жили.  Именно «темных», как пишет в своем письме Вакилова.   
 Спрашивается, почему самая «светлая» религия не смогла просветить народ, ее исповедующий, за полторы тысячи лет ее существования. И неужели народ еврейский «темнее» татар Казани или Тифлиса, только потому, что Моисей не достаточно отмыл свою веру от «всего чудесного и всякого рода суеверий».
 Впрочем, и магометанство, по мнению Толстого, нуждалось в «очистке». В письме он пишет о двух «прогрессивных» сектах в Казани: « И та и другая секта представляют собой движение вперед магометанства к освобождению от мертвых внешних форм, которых, надо сказать, в магометанстве, как позднейшей религии гораздо меньше, чем во всех других больших религиях».
 Нет, логику классика постичь трудно. Можно сказать в оправдание Льва Николаевича, что умер он, как раз, накануне новых, фатальных увлечений человечества: веры в коммунизм и фашизм. Пророки этих доктрин тоже считали и считают себя более прогрессивными, мудрыми и современными мудрецами, а на поверку оказались «темнее» не то что Конфуция, но даже Моисея. И вера их не дала миру ничего, кроме кошмара дикости и крови.
 Не дожил Толстой и до наших дней, отмеченных террором и ненавистью слуг Ислама к прочим людям «темных» вер.
 Увы, не могу признать, что неандерталец с дубиной глупей его потомка с  ядерной бомбой, а современный писатель Александр Проханов мудрее Льва Николаевича  Толстого.  Кто там что «очищал» и от чего - дело темное.
 Оставим гордыню классикам и вспомним о фактах, о реалиях нашего бытия, в котором детям госпожи Акиловой так и не удалось, к несчастью, просветить слуг Аллаха, потому те и сегодня продолжают верить, что ждет их за убийство неверного на том свете целый гарем и бесплатное питание.
 Понимаю, Лев Николаевич жил в эпоху безвластного и бесправного Ислама, религии «униженных и оскорбленных». Он даже предположить не мог, какой может стать  «очищенная» вера под воздействием власти и денег.

  Увы, как часто само время мыслит за нас, а нам, грешным, кажется, что это мы первооткрыватели новых горизонтов. В любом случае, сама мнимость лидерства во всем, что касается духовности человека, порочна и опасна своими последствиями. Может быть, по этой причине дал Моисей людям Закон не свой, а Божий: простое и ясное перечисление того, что делать не следует, и поставил этот простой, ясный и чистый урок выше любой идеи, рожденной мозгом человека, в том числе и мозгом такого гиганта мысли, как Лев Николаевич Толстой.

пятница, 4 октября 2013 г.

КИТАЙЦЫ В ИЗРАИЛЕ


                                   ЛИ - КАШИН
Самый богатый человек Азии гонконгский бизнесмен Ли-Кашин влюблен в хайфский Технион. По крайней мере именно этот израильский ВУЗ избран богатейшим китайцем в качестве платформы для создания технического университета в провинции Гуандун, на юге Китая.
Как пишет ведущее экономическое издание Израиля «Глобс», на первом этапе Ли-Кашин инвестирует в Технион 130 млн долларов, дабы развить потенциал, который он видит в израильском ВУЗе. Деньги пойдут на развитие тех областей знаний, которые Ли-Кашин хотел бы видеть процветающими в новом китайском университете. На втором этапе в Китае будет создан «Технологический Институт Технион-Гуандун» (TGIT). В это дело Ли-Кашин вложит 147 млн долларов.
29 сентября 2013 года войдет в историю как день начала создания израильско-китайского Технологического Института. Сегодня в Тель-Авиве проходит церемония подписания договора, в которой участвует сам Ли-Кашин.
Технион и Фонд Ли-Кашина планируют свое сотрудничество на 20 лет вперед: пока в городе Шаньтоу (где жил отец великого финансиста до переезда в Гонконг) пять лет будут строить студенческий городок, в Хайфе начнут учёбу 150 китайских студентов и особо отличившиеся докторанты и пост-докторанты. Именно они составят костяк высшего преподавательского состава нового китайского университета.
Некоторые курсы в Шаньтоу будут читать израильские профессора, но их переезд на постоянное жительство в Китай не планируется. «Бегства мозгов опасаться не следует», - успокаивают организаторы.
В новеньких корпусах TGIT будет четыре основных факультета: гражданского строительства, компьютеры, отделение обработки данных для биологических наук, и позднее откроется еще один факультет в области точных наук.
Со временем вокруг университета возникнет парк хай-тека и израильские компании смогут открыть там свои отделения при щедрой поддержке Ли-Кашина.
«Город Шаньтоу находится всего в часе езды на поезде от Шеньчжэнь, столицы китайского хай-тека, и компании, которые пожелают там работать, будут чувствовать себя как дома», - заверяет президент Техниона проф. Перец Лави.
По состоянию на 2012 год Ли-Кашин являлся самым богатым человеком Гонконга и Азии и занимал девятое место среди богатейших людей мира (по оценке журнала Forbes капитал Ли Кашина составлял 25,5 млрд долларов).
В настоящее время он является председателем правления компаний Cheung Kong Group и Hutchison Whampoa, капитализация которых составляет около 15% гонконгского фондового рынка.

 Китайцы скоро начнут строить "железку" в Эйлат. Китайские руки и еврейская голова - как вам такой Союз?

БЕСЦЕННЫЙ ПОДАРОК




Большевики в России разорвали ложью «связь времен». Опошлив, оболгав истории, они даже семейные драмы поставили под надзор цензуры. Сама семья, как защита от бреда строителей «светлого будущего» свелась к росписи в амбарной книге. Родословное древо было подрублено под корень. Люди уходили из жизни, не успевая состариться. Молчание о предках было нормой. Лучше так, чем внезапная опасная или неудобная правда. Я не знал своих дедов и бабок. Я не видел их лица, не слышал их голоса. Я не знал даже их имен. Вот написал рассказ, чтобы хоть как-то восстановить утраченное. Подлинных событий в нем немного… И вот после того, как этот рассказ бы напечатан, получил я замечательную книгу Якова Карасина «Евреи города Тукумс» и нашел в ней фамилию и имя моего прадеда и деда. Всего одна строчка из этой книги, а какой бесценный подарок:

ПРОВИЗОРЫ – БЕРМАН ГАБИ, БЕРМАН ЛЕО

МОЙ ПРАДЕД
Как интересно то, что ты не видел и не слышал, да и не мог видеть и слышать.
Но, тем не менее все это «невиданное и неслыханное» в тебе, в твоих детях и, даст Бог, во внуках и правнуках..
В истории нашего рода переплетены две ветви российс­кого еврейства: северная (прибалтийская) и западная (бе­лорусская).
Мама — родом из Латвии. Ее отец владел единствен­ным, но неоспоримым богатством — честностью, а потому богат не был никогда, но большую свою семью все-таки кормил исправно.
Помню любимый рассказ мамы о СЕЛЕДКЕ. На обед варилась картошка в чугуне и густо посыпалась укропом с малым добавлением мелко нарезанного чеснока. Затем дед мой в торжественной тишине резал СЕЛЕДКУ на девять частей...
— СЕЛЕДКА была большая? — спрашивал я.
— Как можно разрезать маленькую на девять кусков? — вопросом на вопрос отвечала мама.
— Картошки было много?
— Ну, я не помню, каждый ел, сколько хотел.
— А хлеб, хлеб-то у вас был?
— Как же без хлеба? Сами пекли — кошер.
Вот они сидят за большим столом: мой дедушка и ба­бушка, их дети-погодки. Всего — шестеро детей. Девятую часть СЕЛЕДКИ обязательному гостю.
— Мой папа, твой дедушка, был очень похож на своего отца — твоего прадеда. Оба ходили во всем черном и черных широкополых шляпах, и оба любили читать Тору. К нам приходили белобородые старики и спорили с папой насчет прочитанного до хрипоты. Они так спорили, что забывали о времени, и тогда приходила твоя бабушка и говорила, что пора делать дело.
— О чем они спорили, мама?
— Не помню точно, о Боге, наверно.
— Разве о Боге можно спорить? Бога нет.
— Это теперь Его нет, — нахмурившись, говорила мама. — А тогда Он был.
Значит, так, они приходили и спорили о Боге, который тогда БЫЛ. Дом моего деда стоял в лесу. Лес принадлежал барону, а деду был доверен присмотр за угодьями. Он не ходил с ружьем и не выслеживал браконьеров, но был кем-то вроде лесника.
Дети росли, и детей одного за другим отправляли в город Тукум к дедушке на учебу. У моего прадеда была своя аптека.
Мама рассказывала так:
— Фрида и я одни и очень долго шли пешком через лес, но по прямой дороге. Пришли в город и спросили у первого встречного еврея, где аптека? Нам показали. Мы вошли, Над дверью зазвонил колокольчик. Твой прадед стоял за конторкой и читал толстую книгу. Наших шагов — вниз, по трем истертым ступенькам — и звона колокольчика он будто и не слышал, только страницу перевернул.
Мы сказали громко и весело, что пришли.
— Ну, пришли и пришли, — забормотал дедушка, не отрываясь от книги.
1913 год. В тихом городке Тукуме стоит за конторкой собственной аптеки белобородый старик и читает Тору. Порошки, пилюли, микстура — все это для полдержания бренного тела и движется обычным путем латыни: слева направо.
Книгу старик читает на иврите: справа налево — это для здоровья души. Звенит колокольчик. На сбитом камне порога розовощекие девчонки в длинных черных платьях с подолом, заляпанным грязью, в высоких ботинках на шнурках.
(Моя дочь почти через столетие носит точно такие же)... Позади девчонок долгая лесная дорога. Девочки пришли учиться. Они счастливы, что прибыли благополучно, не встретив в чаще волка или дракона огнедышащего.
Но деда внучки мало интересуют. Он занят более важным делом — Книгой.... Собственно, чему тут радоваться? Прав старик: «пришли и пришли»...
Что было дальше, мама не помнила. Равнодушие, холод родной души детское сознание потрясли. Бабушкины поцелуи, восторги и угощения были нормой.
— Что за человек?! — кричала тогда маленькая старушка, поправляя сползающий парик. — Ты хоть на минуту оставь Бога и посмотри на твоих внучек. Какие красавицы!
— Успею насмотреться, — бормотал старик на идише, продолжая читать Тору на иврите...
— Мама, о чем он читал?
     — Откуда мне знать? Все подряд, наверно... Погоди, он очень любил историю Иова... Жил такой праведник — богатый и счастливый. А потом он стал совсем несчастным, одиноким и больным. Иов честно сказал Богу, что это несправедливо и так не должно быть. Бог с ним согласился — и вернул все, что забрал: семью, здоровье и богатство.
— Так не бывает, — сказал я.
— Так должно быть, — ответила мама.
Мне и тогда, много лет назад, хотелось попасть в Тукум начала века; увидеть отважных девчонок: тетку мою и маму, обнять прабабку, заглянуть через плечо прадеда в Книгу, увидеть то, что я не видел и не мог увидеть, — родной дом  в последние тихие дни безумного века.
— Эля! — радостно закричит моя прабабка, стаскивая надоевший парик. — Смотри же, кто пришел?! Твой правнук!
— Правнук так правнук, — пожмет узкими плечами старик и перевернет очередную страницу. — Что из того?
— Так посмотри же на него.
— Еще успею.
Он не успеет. В Гражданскую старика порешат лихие всаднички Петлюры, а может, и не они вовсе, а красный разъезд или просто бандиты. В те годы по лесным просекам уже не ходили дети и старики.
Прадеда нашли в придорожной канаве с разрубленной шеей. Разорванный молитвенник валялся рядом с ним в мокрой траве. Нет, рано я хороню старика. Машина времени доступна каждому. Самое нехитрое изобретение эта машина: повернул ключ в замке зажигания воображения — и никаких проблем.
Снова заглядываю через плечо старика...Губы мои шевелятся... Я читаю вместе с прадедом Книгу:
— «Был человек в земле Уц, имя его Иов, и был человек этот непорочен, справедлив и богобоязнен, и удалялся от зла...»
В конце августа 1913 года я читаю эти строчки, вдыхая сладкий дух аптеки прадеда.
Я читаю эти строки, на языке мне недоступном по сей день. Но некогда вспоминать об этом — нужно спешить.
Через год начнется война, и всех иудеев Прибалтики загонят в гетто черты. Было неопровержимо установлено, что все евреи поголовно, включая женщин, детей и стариков, потенциальные или действующие шпионы кайзера Вильгельма, враги России и самодержавия.
Сотни тысяч людей подняли со своих мест и погнали за тысячи верст... Нет, слава Богу, не в Сибирь, как через сорок лет татар или чеченцев, а всего лишь на Украину.
Евреи Прибалтики агентами Вильгельма себя не считали и не хотели ехать в гетто, но врагов никто не спрашивает, где они хотят жить. Врагам предписывается местожительство.
Мамины братья обиделись на такой произвол. Им нравилось в тихом лесу под Тукумом. Они не желали покидать родину. Дорога по чужой воле — это всегда путь в рабство. Братьям и это не понравилось. В неволе погромы — дело обычное, как нищета и бесправие. Братья обиделись на царя и пошли в революцию, решив, что во всех бедах виноват император, помещики и капиталисты. Юдофобы без устали внушали им, что евреи всегда и привычно — первые в очереди на казнь, а тут выяснилось, что первые не они, а  «эксплуататоры трудового народа».
Дядья мои успешно нашли врага вне себя и лихо влезли на кровавую карусель смуты.
Прадеду ЭТО не понравилось. Ему не могло ЭТО понравиться. Он внимательно читал историю Иова. Он знал, что было и что будет, а потому хорошо разбирался в том, что есть.
Старик совершенно перестал обращать внимание на своих детей и внуков, как и на спятивший окончательно мир. В черте он жил без своего дома и своей аптеки. Только книги остались у старика.
Однажды, в дождь и слякоть, он взял с собой молитвенник, обернул тощую шею шарфом и ушел по лесной дороге в неизвестном направлении. Прадед сделал это в такую рань, что никто не заметил исчезновения старика.
Он вовремя остановил свой маятник. Войны и революции разогнали XX век до смертельных скоростей. Вращение Земли ускорилось. Вспыхнула эпидемия страха и ненависти, Начался век генеральной репетиции КОНЦА. Век успешной подготовки к всеобщему самоубийству. Век побед глупости и безумия.
В глубине времен художник в белой свободной рубахе, надвинув на глаза соломенную шляпу, пишет пейзаж маслом, мой прадед, сутулясь, шевелит сморщенными губами над мраморным столом — он растирает порошки в фарфоровой ступке, старик в лаптях и домотканой рубахе косит росную траву на опушке березовой рощи...
Чудовищный взрыв! Наши предки бросают работу. Внимательно смотрят на коллапс мира из прошлого. Ничего не могут понять. Только глаза их слезятся от яркого, неестественного света. Старики не узнают в несчастных глухонемых слепцах своих внуков и правнуков,
Так ли все будет — нам знать не дано... Лучше не думать об этом. Ну и не думай. Просто найди тело прадеда своего на обочине лесной дороги. Он все еще лежит там с разрубленной шеей. Холодный, осенний ветер швыряет на узкую спину старика мокрые, желтые листья и ворошит в беспорядке страницы разорванного молитвенника. Читай же, Текст напечатан крупным шрифтом и не подвластен времени:
«Бог мой! Душа, которую ты дал мне, чиста она! Ты сотворил ее, Ты образовал ее. Ты вдохнул ее в меня, и Ты хранишь ее во мне, и Тебе же предстоит забрать ее у меня и вернуть ее мне в будущем, что наступит...
В БУДУЩЕМ, ЧТО НАСТУПИТ...

ПЕТЛЯ ДЛЯ МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ. Сценарий документ. фильма




  Поле, испещренное словами, буквами, хаос слов и букв.
 «За этот ад,
 За этот бред,
 Пошли мне сад,
 На старость лет»
 У кого просила сад Марина Цветаева. У судьбы. В бога она не верила. Всю свою короткую жизнь молилась Марина  всемогуществу и красоте слова. А может быть все-таки надеялась на библейское: «Вначале было слово и это слово было Бог».

 Фотографии начала 20-го века. Детские фотографии. Вот они передо мной: мальчик на велосипеде (велосипед с огромным передним колесом без шины), девочка в одеждах, похожих на взбитые сливки, большеглазый малыш в матроске, близнецы, плывущие в никуда на лодке, вырезанной из фанеры. Портрет русоволосой малышки, сидящей на тумбе, украшенной цветами. Никто из этих детей не улыбается. Понимаю, все дело в долготе выдержки, но может быть и в том, что предчувствовали те малыши, в каком жестоком веке им предстоит жить.
 Хроника времен «военного коммунизма»: голодающие дети. Здесь уже просто не было сил на улыбку.
  На Рождество 1920 года дочь Цветаевой и Эфрона умерла в приюте, голодной смертью. Из записных книжек Марины: «Иринина смерть для меня так же ирреальна, как ее жизнь. Не знаю болезни, не видела ее больной, не присутствовала при ее смерти, не видела ее мертвой, не знаю, где ее могила».

  Хроника гражданской войны: чудовищный быт населения и военные действия. На каждый взрыв, на каждого убитого – голод и нищета, на каждый парадный выплеск армейской доблести – разруха и кровь.
 Из записных книжек Марины, неотправленное письмо мужу: «Не пишу вам подробно о смерти Ирины. Это была СТРАШНАЯ зима. То, что Аля уцелела – чудо. Я вырывала ее у смерти, а я была совершенно безоружна! Не горюйте об Ирине. Вы ее совсем не знали, подумайте, что это Вам приснилось, не вините в бессердечии, я просто не хочу Вашей боли, - всю беру на себя!
 У нас будет сын, я знаю, что это будет, - чудесный, героический сын, ибо мы оба герои. О, как я выросла, Сереженька, и как я сейчас достойна Вас!»
 
 Не было никакой расстрельной команды. Измученных пытками людей поставили у кирпичной стены, изъеденной оспинами от пуль. Один единственный автоматчик выпил полстакана водки, а вместо закуски поднял с земли автомат и дал очередь, исполняя свою работу.
Так погиб Сергей Эфрон и никто не знает, где могила этого человека.
 Из письма Марины Цветаевой мужу - Сергею Эфрону: «Ведь было же 5-ое мая 1911 года – солнечный день – когда  впервые на скамейке у моря увидела вас. Вы сидели рядом с Лилей, в белой рубашке. Я, взглянув, обмерла: - Ну, можно ли быть таким прекрасным?! Когда взглянешь на такого – стыдно ходить по земле».
  
Море, скамья на пляже. Двое со спины: женщина и мужчина. Волны нужны для романтического настроя и закат. Нужен момент неосознанного счастья, который сам по себе толкает людей в объятия друг к другу.
 Фотография Сергея Эфрона в шляпе. Седые виски, большие глаза, крупный нос, полные, чуть улыбающиеся губы. Пламя коробит фотографию, она сгорает дотла.

 Там было много мертвых: целый кузов грузовика безжизненных тел. И все они сваливались в яму на краю кладбища. Одно тело – тело женщины привезли на телеге, укрытое рогожей, и сбросили вниз в забвение братской могилы.
 Так похоронили великого поэта. Из записных книжек Марины Цветаевой: « Я, конечно, кончу самоубийством, ибо все мое желание любви – желание смерти. Это гораздо сложнее, чем «хочу» и «не хочу». И может быть, я умру не оттого, что здесь плохо, а оттого, что «там хорошо»».
 Она не искала смерти на Земле. Она стремилась к отсутствию в той жизни, где было слишком много обид, непонимания, горя утрат, голода и нищеты.

 Никто не знает, как  погиб  и где похоронен  сын Эфрона и Цветаевой?
Пуля  сразила Георгия - Мура или осколок снаряда? Известно, что вокруг были болота. Пусть он бредет по колено в мутной жиже, с трудом выдирая ноги из топи, а потом упадет навзничь, и топь поглотит его, проглотит, спрячет, спасет от муки жизни.
 «Жертвы произвола могил не имеют».
Одна из фотографий молодой Цветаевой. Ее голос:
 «Мальчиков нужно баловать. Им, может быть, на войну придется идти».
 
 Вновь кровавая гниль болота и гигантский, воздушный пузырь, вырвавшийся из бездны.
 Сюжет старого романа: от рождения до свадьбы. Эта трагическая история исключает свадебные колокола. Георгий Эфрон (Мур) не хотел появляться на свет, не хотел идти на войну, но он родился, и его убили, не позволив прожить и двух десятков лет.
 От рождения…

 Мать Мура, Марина Цветаева, мы ее видим со спины (мы не должны видеть ее лица), курит папиросы, глубоко затягиваясь. Женщина измучена родами.
 - Почему он не кричит? – спрашивает почти криком Цветаева, не вынимая папиросу изо рта. – Почему он не кричит? Он дышит? Почему он не кричит?
 Доктор не отвечает. Ему некогда отвечать. Он занят новорожденным. Он возвращает его к жизни.

Из воспоминаний доктора Альтшуллера: «…ребенок родился с пуповиной, обмотанной вокруг шеи так плотно, что едва мог дышать. Он был весь синий…. Я отчаянно пытался восстановить дыхание младенца, и наконец он начал дышать и из синего превратился в розового…. В это время Марина курила и не сводила глаз с ребенка….» 

Огонь на полу, вспыхивает лужа спирта, вместе с ней вата, бумажки, вода из кувшина выплеском на весь этот огонь.
 Из письма Цветаевой Борису Пастернаку: «В самую секунду его рождения – на полу, возле кровати загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени. А на улице бушевала метель, Борис, снежный вихрь, с ног валило. Единственная метель за зиму и именно в  е г о  ч а с».

 Хроника: женщины, кормящие детей грудью. Одна, вторая, третья… Разные женщины, разные груди и удивительно похожие друг на друга младенцы.
 Из письма Ариадны Эфрон, старшей сестры Мура: «Брат мой толстый (тьфу, тьфу, не сглазить), совсем не красный, с большими темными глазами. Я удивляюсь, как из такого маленького может вырасти большой! Он счастливый, так как родился в воскресенье, в полдень, и всю жизнь будет понимать язык зверей и птиц, и находить клады».

Она слышит первый крик новорожденного, а над ее изголовьем висит портрет  Бориса Пастернака.
 Из письма Пастернаку: «Борисом он был девять месяцев во мне и десять дней на свете, но желание Сережи (не требованье!) было назвать его Георгием – и я уступила. И после этого – облегчение».

 Может быть, пантомима на арене цирка. Высокий ее класс. Енгибаров, Марсо…. Кто-то из ныне живущих и действующих. Должен быть, рассказ о любви, о невозможности и тщете признания, о споре солнечного луча с тенью… Во все этом искренность и неприкрытый фарс, и правда чувства без слов и неизбежность лжи слова….
 Из письма Бориса Пастернака Марине Цветаевой: «Наконец-то я с тобой…. Я люблю тебя так сильно, так вполне, что становлюсь вещью в этом чувстве, как купающийся в бурю, и мне надо, чтобы оно подмывало меня, клало на бок, подвешивало за ноги вниз головой, - я им спеленут, я становлюсь ребенком…»

Хроника первого знакомства отцов с новорожденным: городская, деревенская. Много этой старой черно-белой хроники. Тогда, чуть ли не единственной радостью и надеждой на лучшее будущее казалась женская, неутомимая, героическая способность, несмотря ни что, пополнять род людской.
Из воспоминаний Романа Гуля: « Помню, в одном из писем Марина Ивановна писала, что у нее родился сын Мур, и, что этот Мур родился от Пастернака, которого Марина не видела, но это не важно.

 Хроника, на которой мы видим Бориса Пастернака на похоронах Маяковского.  Далее на 1-ом съезде писателей.
Гуль ошибся. Марина Цветаева виделась с Пастернаком до рождения сына, но мимолетно, в Москве, на людях, среди бела дня и после рождения Мура в Париже. Впрочем, это неважно. Дети у большого поэта могут рождаться только от равновеликих мастеров стиха. Так считала Марина. Они должны быть особыми – эти дети, посланцами небес, а земное, плотское  отцовство не имело значения.

Цветаева вновь курит. Курит, улыбаясь, потому что слышит крик ребенка. Течение времени становится замедленным и выдыхаемый курильщицей дым приобретает характер природной аномалии.

 Из воспоминаний Николая Еленева: « По сей день я не могу понять, как могла позволить себе Марина выдыхать табачный дым через ноздри. Вместо портсигара у нее была старая жестяная коробка от дорогих папирос, деревянный мундштук был прожжен. Если она не докуривала папиросы, она вкладывала ее остаток обратно в коробку. Пережитая нищета, навыки неряшества?»

Человеческие руки. Берутся отпечатки пальцев. Валик с черной краской, разграфленная бумага. Один палец за другим…
«Ее пальцы со следами никотина были довольно коротки, пластически образующей была не длина кисти, но ее ширина. Было ясно, что Марина не ухаживала за своими руками и ногтями. Что обусловливает форму руки? Раса, наследственно передаваемая профессия? На этот вопрос ответить трудно…. Такие руки с ненавистью сжигали не только помещичьи усадьбы, но и старый мир».

 Этот мир пляжный светел и радостен. Толстый малыш делает свои первые шаги по песку пляжа.
 Из письма Борису Пастернаку: «Мур ходит, но оцени! Только по пляжу!»
 Рассказ Веры Трайл: «Я сказала: «Мур, отойди, ты мне заслоняешь солнце. И раздался голос Марины, глубоко возмущенный, никак не в шутку: - Как можно сказать это такому солнечному созданию».

 Вновь пляж. Малыша Мура подбрасывают вверх сильные руки матери. Он серьезен – сын Цветаевой. Взлетая к солнцу, он верит в свою солнечную природу.
 Из письма Марины Цветаевой: «Не могу разбивать художественного и живого единства…. Пусть лучше лежит до другого, более счастливого случая, либо идет – в посмертное, т.е  в наследство тому же Муру (он будет богат ВСЕЙ МОЕЙ НИЩЕТОЙ И   СВОБОДЕН ВСЕЙ МОЕЙ НЕВОЛЕЙ».

Твердый песок у кромки воды. По песку этому бежит Мур, бежит изо всех сил, навстречу рукам матери.
 Из письма Цветаевой: «Вчера целый день ходила. Разгон еще медонский – дохаживала. Мур сопровождал с полуоткрытым ртом. – «Мур, что это ты?» - «Пью ветер!»

 Теперь не пляж – лес. Лес глазами ребенка. «Джунгли» папоротников, сосны фантастической вышины, шатры дубов. Огромная бабочка, огромные муравьи, огромная белка, и цветы, заполняющие все пространство….
  Из воспоминаний Анастасии Цветаевой: «Мы прошли городком и вышли в горячий и влажный лес. Пахло, как в России, грибами, лесной     сыростью. Мур рвал маленькие синеватые цветы, похожие на фиалки. Похожие на его глаза. Когда он подымал их на мать – взглядом доверия медвежонка к медведице, казалось, что на земле – счастье.

 Чудом сохранившиеся кадры немого фильма, на которых Сергей Эфрон в роли приговоренного к смерти заключенного.
  Из письма Марины Цветаевой: «Сергей Яковлевич теряет последнее здоровье. Заработок с 5 утра до семи вечера: игра в кинематографе фигурантом за 40 франков в день, из которых пять франков уходят на дорогу и 7 франков на обед. – итого 28 франков в день. И таких дней – много – если два в неделю».

Замызганный, сырой подвал. Павильон киностудии. Виселица. Петли под перекладиной. Перед виселицей груда повешенных – манекены. На первый взгляд они очень похожи на трупы. Только приглядевшись, можно понять, что это не так.
Малыш - Мур на руках Цветаевой.
Рабочие пристраиваивают манекены в петле. Ассистент режиссера командует «казнью».
-         Этого левее, - громко говорит он, жестикулируя, – толстяка в центр.
Манекены висят рядом: все с высунутыми языками. Зрелище  жуткое.
Цветаева не хочет, что малыш это видел. Она уносит Мура.
Эфрон стоит в группе актеров массовки. Он не рад жене и сыну, он смущен, но все-таки приветствует их, подняв руку.
  К группе фигурантов подходит все тот же ассистент режиссера. Он внимательно всматривается в лица. Сразу же отмечает Эфрона.
-         Ты, тощий, иди сюда!
Эфрон подбегает к ассистенту.
-         Пошли, - говорит тот, объясняя на ходу задачу. – Ты – приговорен к смерти. Ждешь казни в камере.  Тебя скоро повесят. Страх сможешь изобразить?
-         Смогу.
В те давние годы немые фильмы снимали быстро.
И вот доброволец, офицер Белой армии в узком и грязном пенале камеры, скорчившись в углу за койкой, изображает отчаяние, услышав шаги палачей….

 Экран кинотеатра. На экране фильм Козинцева и Трауберга «Одна». Когда начинает звучать знаменитая песня, зрители (это мужчины офицерской выправки) поднимаются и поют вместе с героями фильма.
 Нас утро встречает прохладой,
 Нас ветром встречает река….
 Среди зрителей трое: Марина, Сергей и Мур. Мы видим их со спины,
 Но затем перед нами семилетний Мур. Он поет с воодушевлением, сжимая руку отца.
 Из письма Марины Цветаевой: «Ехать в Россию? Там этого же Мура у меня окончательно отобьют, а во благо ли ему – не знаю. И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей – там мне их писать не дадут.

 Хроника. Париж тридцатых годов.
Потом, за воротами студии, «приговоренного»  ждут сын и жена.
-         Мне дали роль! – радостно докладывает Эфрон.
И получает неловкий поцелуй в награду.
-         А те на виселице, - говорит малыш каким-то неестественным, взрослым голосом, да еще по-французски. – Как живые, ужас как живые.
-         Привыкай, - говорит Эфрон. – Это кино. Здесь живые, как мертвые, а мертвые, как живые.

Из распахнутых ворот соседней фабрики, - строем выходит толпа рабочих: знамена, лозунги, поднятые кулаки. Эфрон, Цветаева и Мур невольно оказываются в этой толпе демонстрантов.
Марина в ужасе. Она старается выбраться на свободное пространство. Ей плохо, душно в толпе.
Эфрон естественно, охотно, даже с радостью, подчиняется отлаженному ритму демонстрации. Он вместе со всеми, и ему совсем не важно с кем.  Фигурант не  одинок в толпе фигурантов, он покорен воле большинства на этой площади. В конце концов, ему нужен вожак.
 Цветаева кричит, зовет мужа.
Он не слышал ее. Он слышит  только биение сердец и шаги рабочих, идущих рядом с ним в одном строю.
 Мур вырывается из рук матери. Он бежит к отцу. И вот они шагают рядом, взявшись за руки.

 Другие марширующие колонны: коммунисты во Франции, Германии, России; фашисты в Италии, Германии, Япония на марше…. Это было время марширующих колонн и грома барабанов.
 Стихи Цветаевой: «О, черная гора.
                                      Затмившая весь свет!
                                      Пора-пора-пора
                                      Творцу вернуть билет.
                                      Отказываюсь – быть
                                      В бедламе нелюдей
                                      Отказываюсь – жить
                                      С волками площадей.
                                      Отказываюсь – выть
                                      С акулами равнин
                                      Отказываюсь плыть –
                                      Вниз – по течению спин.
                                      Не надо мне ни дыр
                                      Ушных, ни вещих глаз.
                                      На твой безумный мир
                                      Ответ один – отказ».

 Хроника, на которой лауреат Иосифу Бродскому вручают Нобелевскую премию. Фраки, торжество церемониала, речи… 
  Из «Диалогов Соломона Волкова с Иосифом Бродским»: «Я думаю, что случай с Эфроном – классическая катастрофа личности. В молодости амбиции, надежды, пятое, десятое, а потом все кончается тем, что играешь в Праге в каком-то любительском театре…».

 Здесь театральная черно-белая хроника: кич тех времен, страсти-мордасти, немые вопли и воздевание дланей к небесам. Но главное – суфлер. Вот он в своей будке - личность колоритнейшая - подсказывает актерам текст.
«Дальше что делать? Либо руки на себя накладывать, либо на службу куда-нибудь идти. Почему именно в ГПУ?.... Идея государственного коммунизма. «Державность»! Не говоря уже о том, что в шпионах-то легче, чем у конвейера на каком-нибудь «Рено» уродоваться….»

 Здесь редка возможность юмора: поместим разного рода шпионские кадры из черно-белых фильмов в параллель с тяжкими трудами на заводах и фабриках.
 « Да и вообще, быть мужем великой поэтессы не слишком сладко! Негодяй Эфрон или ничтожество – не знаю. Скорее последнее, хотя в прикладном отношении, - конечно, негодяй. Но коли Марина его любила, то не мне его судить. Ежели он дал ей кое-что, то не больше ведь, чем взял».

 Хроника довоенного Парижа, конец тридцатых годов.
Большой холл лицея, где Мур учился. В холле пусто: холодные плитки пола, на стенах портреты классиков французской литературы.
 К Цветаевой выходит тощий господин с брезгливой миной на лице. Это директор лицея. Директор, закашлявшись, отходит в сторону, закрывает губы платком. Возвращается  еще более раздраженным.
-         Мадам, мы отчисляем вашего сына за пропаганду большевизма, не допустимую в стенах нашего учебного заведения.
-         Какой большой и красивый зал, - говорит Марина. – Здесь можно устраивать балы…. Свечи, духовой оркестр…
-         Причем здесь оркестр? - строго смотрит на нее директор.
-         Так, просто, - будто очнувшись, говорит она. – Чем обязана?
Жалобы одноклассников, -  продолжает директор. – Вот еще это, - он достает из кармана сюртука тетрадь. – Сочинение вашего сына, извольте выслушать : «Что такое родина? Это страна, куда влечет тебя твое сердце. Страна – народа, победившего произвол. Страна надежд и светлого будущего.  Мне сниться Россия, родина моя, даже по ночам»… Мадам, в Париже много лицеев, где ваш сын сможет продолжить образование, - директор складывает тетрадь. – Обратитесь в бухгалтерию. Вам вернут выплаченные деньги за второе полугодие…. А также…. – директор пятится, Марина наступает на него, словно хочет ударить.

 Узкий переулок. Они уходят по этому переулку молча.
Из записных книжек Марины Цветаевой: «Я для Мура – защищая его – способна на преступление. Прав он или нет – чтобы никто его не тронул. Не могу вынести его обиды и видеть его слез…. Ненавижу, когда дразнят детей и говорят им глупости».

 Париж 1935 года, Антифашистский конгресс. Вновь Леонид Пастернак, теперь уже на этом конгрессе. Впрочем, большая часть хроники того года должна носить безумный, «смещенный» характер, как в фильме Виго « По поводу Ниццы».
 Из письма Марины Цветаевой: «Борис Пастернак, на которого я годы подряд – через сотни верст – оборачивалась, как на второго себя, мне на Писательском съезде шепотом сказал: - Я не посмел не поехать, ко мне приехал секретарь Сталина, я – испугался».
 Нетрудно будет подобрать «сталинскую» хронику, на которой генералиссимус такой добрый, семейный, заботливый, ласковый. Сталин мифа.
 И страна мифа: богатство, довольство, по меркам тридцатых годов. Смех и улыбки, море улыбок.
 Борис Пастернак из очерка: «Люди и положения»: « Летом 1935 года я, сам не свой и на грани душевного заболевания от почти годовой бессонницы, попал в Париж, на антифашистский конгресс. Там я познакомился с сыном, дочерью и мужем Цветаевой…. Члены семьи Цветаевой настаивали на ее возвращении в Россию. Частью в них говорила тоска по родине и симпатии к коммунизму и Советскому Союзу, частью же соображения, что Цветаевой не житье в Париже, и она там пропадет в пустоте, без отклика читателей.
 Цветаева спрашивала, что я думаю по этому поводу. У меня на это счет не было определенного мнения. Я не знал, что ей посоветовать, и слишком боялся, что ей и ее замечательному семейству будет у нас трудно и неспокойно. Общая трагедия семьи неизмеримо превзошла мои опасения.

 Пароход, свинец балтийских волн.
 Из воспоминаний Елены Федотовой: «Мне невольно вспоминаются слова Пастернака, им сказанные Цветаевой шепотом во время чествования советских писателей в Париже: «Марина не езжай в Россию, там холодно, сплошной сквозняк».

Марина и Мур – подросток рядом у борта корабля.
На палубе беженцы-испанцы. Они танцуют, почти также, как сербы в фильме Феллини «И корабль плывет». 

  Из записных книжек Марины Цветаевой: «Испанцы еще до отхода парохода танцевали…. Мура, который весь первый день бегал и качался на носу, на 2-ой укачало, не мог есть…. Испанок укачало всех и половину испанцев. Они все будут есть ( сказала бывалая горничная): есть и рвать – и потом танцевать – и опять рвать».

 Палуба. Мур пляшет, ведомый  смуглой испанкой. В танце этом, полном страсти, подростка словно  невинности лишают.
  Из дневника Георгия Эфрона: «… есть вещи, в которых я абсолютно уверен: это, что настанут доля меня когда-нибудь хорошие денечки и что у меня будут женщины… больше, чем у других. Это- здорово, и я в этом абсолютно убежден».

 Цветаева уходит по пустому коридору. Навстречу матрос. Его почему-то пугает эта встреча, прижимается к стене, пропуская Марину.
 Из  записных книжек Цветаевой: «Вечером, каждый вечер на пароходе танцы и песни. Мур блаженствует, я не хожу, не хочу ему мешать и – не знаю, мне лучше одной. Женщины – испанки низколобые и с очень громкими голосами. Дети и мужчины похожи на цыган».

 Лицо Цветаевой. Может быть, много лиц. Одно накладывается на другое, и свет по-разному освещает эти лица.
 «Вчера, 15-го, дивный закат, с огромной тучей – горой. Пена волн была малиновая, а на небе, в зеленоватом озере, стояли золотые письмена, я долго старалась разобрать, что написано? Потому что – было написано – мне. Я страшно тосковала, что Мур этого не видит. Мур прибежал, сказал: - Да, очень хорошо, очень красиво – и опять убежал.

Развалины, сносят дома. Чугунный снаряд на цепи бьет по стене. Это хроника.
Снаряд взламывает стену церкви, за которой в хаосе междоусобицы герои фильма Федерико Феллини «Репетиция оркестра». Вторжение грубой действительности заставляют оркестрантов подчиниться дирижеру и вспомнить о гармонии и красоте музыки.
 Рок неумолим. Жизнь безжалостна. Безжалостна и жестока. Искусство прекрасно и беззащитно.
 Хроника: пылает дворец, рушатся стены.
 Кадры из фильма Феллини «Рим». Отравленный воздух цивилизации проникает в катакомбы Древнего Рима и на глазах у зрителей убивает, стирает красоту древних фресок.
 Мы дышим этим воздухом, не замечая, что он отравлен. И ни один анализ не найдет в нем смертельного яда, готового уничтожить все живое, но застывшее в звуках, в слове, в краске….

 Еще один фильм Феллини « И корабль плывет»: Фанатик творчества знаменитой певицы смотрит на стене своей каюты фильм, запечатлевший его кумира. Корабль, на котором плывет меломан вот-вот пойдет ко дну. Фанатик смотрит фильм по пояс в воде. Он погибнет, утонет в море, по которому развеян прах его кумира.

Федерико Феллини снимал фильмы о гибели искусства вообще и своего в том числе. Он не видел возможности сопротивления времени, так как даже сыгранный оркестр смолкнет, похороненный под обломками стен.
 История гибели семьи Марины Цветаевой - трагическая история неспособности сопротивляться гибели родством тел и душ – реквием по великому искусству, рожденному Ренессансом и убитого кровавой резней ХХ века.

Хроника атакующих войск. Белорусский фронт, осень 1944 года: небо, закрытое тучами самолетов, массы танков, дивизии, поднятые в атаке.
 Мур один. Он всегда был в одиночестве. Вот и теперь он идет через болото, с автоматом наизготовку.
 Из письма Георгия Эфрона: «В последнее время мы только и делаем, что движемся, движемся, почти безостановочно идем на запад. За два дня мы прошли свыше 130 километров! И на привалах лишь спим, чтобы смочь идти дальше….»
 Пуля  сразила Мура или осколок снаряда? Известно, что вокруг были болота. Пусть он бредет по колено в мутной жиже, с трудом выдирая ноги из топи, а потом упадет навзничь, и топь поглотит его, проглотит, спрячет, спасет от муки жизни.
 Из письма Георгия Эфрона: «…. Мертвых я видел первый раз в жизни: до сих пор я отказывался смотреть на покойников, включая и М. И., теперь столкнулся со смертью вплотную. Она страшна, безобразна; опасность повсюду, но каждый надеется, что его не убьют…. Предстоят тяжелые бои, так как немцы очень зловредны, хитры и упорны. Но я полагаю, что смерть меня минует, а что ранят, так это очень возможно…»
 И как эхо голос Марины: «У нас будет сын, я знаю, что это будет, - чудесный героический сын, ибо мы оба герои».

Соберем самые счастливые фотографии этой семьи: Коктебель, Марина и Сергей Эфрон рядом, вот они у дома Максимилиана Волошина,  Марина с гитарой и Сергей, дочери Цветаевой: Ирина и Ариадна, Цветаева во Франции, на курорте Понтайяк: Марина, Аля, Мур, Марина с сыном трех лет, семи, десяти, пятнадцати…. Ни на одном лице нет и тени улыбки.
 Марина Цветаева не видела мертвыми дочь, сына, мужа, но и они не видели ее бездыханного тела. Вот единственная милость, которую оказал этой семье жестокий ХХ век.

 Жалкий погост в Елабуге. Надпись: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Цветаева».
 За этот ад,
 За этот бред,
 Пошли мне сад,

 На старость лет.  
Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..