понедельник, 27 июля 2015 г.

ИТАЛИЯ ПАСТЕРНАКА

23.07.2015 00:01:00

Неизрасходованный остаток

Италия Пастернака. Дворцы-чертоги и галерея на клоаке...

Об авторе: Наталья Борисовна Иванова – литературный критик, заместитель главного редактора журнала «Знамя», председатель жюри российско-итальянской поэтической премии «Белла».



картина
А мысли – об Италии...
Леонид Пастернак.
Портрет Бориса Пастернака
на фоне Балтийского моря. 1910
У меня остались крохи от средств, отложенных на жизнь и учение в Германии. На этот неизрасходованный остаток я съездил в Италию.
Борис Пастернак. 
Люди и положения
В архиве Генриха Нейгауза сохранилась дневниковая запись о выступлении Пастернака в 1930 году: «Пастернак читал свои стихи с необыкновенным подъемом, его голос гудел, как шквальный ветер в лесу. После выступления было обсуждение, весьма критическое. И вдруг – поднялся какой-то человек, по виду – простой рабочий, интеллигентного вида, и сказал: «Ну что там рассуждать, хорошо это или плохо, верно или неверно, все вздор; Пастернак – это вулкан, разве можно сказать Везувию: ты как-нибудь веди себя по-другому, – ведь ничего не выйдет – он дышит огнем – и все тут».
Запомним это неожиданное сравнение поэта с Везувием: оно отзовется и в стихах, и в поведении самого Бориса Леонидовича Пастернака.
Образы Италии, ее искусство, ее поэзия особо притягательны для русских поэтов Серебряного века: Италия ощущается ими как еще одна культурная родина, вернее – поэтическая прародина. Данте стал не символом, даже не великим поэтом из другой литературы – Главным Поэтом, и то, что он писал на итальянском, не служило препятствием к пониманию и даже родству. До 1917 года Данте был для русских поэтов идеалом живой звучащей красоты. После – спасительным убежищем. «Разговор о Данте» Осипа Мандельштама – это размышление о поэзии как таковой: «Данте, – пишет Мандельштам, – величайший хозяин и распорядитель… величайший дирижер европейского искусства». «Все мои мысли об искусстве я соединила в стихах, освященных великим именем», – это цитата из произнесенного на дантовском юбилее, отмечавшемся в Большом театре, «Слова о Данте» Ахматовой; «Вся моя сознательная жизнь прошла в сиянии этого великого имени». Сама Муза пришла к Ахматовой как посланница от Данте: «Ты ль Данту диктовала/ Страницы ада?» Отвечает: «Я».
У каждого из великих русских поэтов, от Пушкина до Бродского, была своя итальянская история.
У Пушкина – архетипические итальянские образы (за отсутствием личных впечатлений).
У Блока – уникальное родство с итальянским пейзажем, комедией дель арте…
У Иосифа Бродского – стихи, «Набережная неисцелимых»; любовная история, и не одна.
У Бориса Пастернака, на первый взгляд, не так уж много итальянских пересечений. Но это только на первый взгляд.
«Италия кристаллизировала для меня то, чем мы бессознательно дышим с колыбели».
Итальянские мотивы, итальянские встречи пронизывают не столько творчество, сколько жизнь. Финал его жизни сложился драматично – во многом благодаря вмешательству судьбы в лице итальянского журналиста, сотрудника Иностранного вещания московского радио Серджо Д'Анжело, одновременно – литературного агента Джанджакомо Фельтринелли. Когда Серджо Д'Анжело покидал Переделкино, Пастернак, расставаясь с ним, сказал: «Вы меня пригласили взглянуть в лицо собственной казни». Поэт словно предвидел свое будущее (поражает полная перекличка с названием романа Владимира Набокова – «Приглашение на казнь»).
Первое издание состоялось, как известно, не на языке оригинала, не на русском, а именно на итальянском языке в переводе Пьетро Цветеремича. Изданию на итальянском языке предшествовала конспиративная история официальной (требуемой Союзом писателей) переписки Пастернака с Фельтринелли и неофициальных сообщений, которые Пастернак посылал в Италию Фельтринелли и своему переводчику через своих зарубежных помощников. «Меня радует, что роман будет издан у Вас, – писал Борис Пастернак Фельтринелли 30 июня 1956 года, в день подписания им договора, – и его будут читать… Ради Бога, свободно принимайтесь за перевод и печатание романа, в добрый час! Мысли рождаются не для того, чтобы их таили или душили в себе, но чтобы быть переданными другим».
Первое издание романа «Доктор Живаго» привлекло к Пастернаку мировое внимание. Из Италии в шведский Нобелевский комитет в Стокгольме поступили настойчивое выдвижение, и сама книга, и отзывы. Процитирую номинационное письмо, отправленное в Нобелевский комитет гарвардским профессором (эмигрантом из фашистской Италии) Ренато Поджоли: «Я выдвигаю этим письмом русского писателя Бориса Пастернака… В последние несколько лет он написал большой роман, «Доктор Живаго», ныне вышедший лишь в итальянском переводе (Милан, 1958). Роман, подобный «Войне и миру» Толстого, – определенно высочайшее прозаическое произведение, когда-либо созданное в Советской России, где он вряд ли будет издан. …Я верю, что совсем немногие в мире сегодня могут соперничать с этим кандидатом». «Пиратское» издание романа на русском языке в Голландии, переводы на другие языки, присуждение Нобелевской премии 28 октября 1958 года, травля Пастернака на родине и его вынужденный отказ от премии – все это было следствием этого первого свободного миланского издания. И Пастернак расплатился за проявленную им свободу и независимость своей жизнью: вскоре после нобелевского скандала и гражданской казни (публичных оскорблений со стороны власти, писателей-функционеров, и не только функционеров, но и его товарищей, коллег, даже тех, кто называл его своим мастером, учителем) он умер от скоротечного рака.
Не только конец, но и начало творческой жизни поэта тоже связано с Италией.
На первое студенческое путешествие в Европу мать Пастернака снабдила его небольшими средствами. Сначала он провел летний семестр по философии в Германии, в Марбургском университете, а потом, в это же лето, состоялась поездка в Италию, наложившая сильнейший отпечаток на творчество и мироощущение молодого, тогда лишь начинающего поэта. Первые итальянские города, им увиденные, – Венеция и Флоренция.
Встреча с Венецией по приезде – ночная. И начальные впечатления 22-летнего Пастернака, смертельно усталого после поездки, – какие-то неприятные, отталкивающие: «плавучая галерея на клоаке», «слепая кишка», «что-то злокачественно-темное, как помои, и тронутое двумя-тремя блестками звезд». Поэт прозревает постепенно, просыпаясь и физически, и душою: «Никакие слова не могут дать понятья о коврах из цветного мрамора, отвесно спущенных в ночную лагуну, как на арену средневекового турнира» – это о дворцах-чертогах на Большом канале; и только потом ощущает: «…И меня коснулось это счастье. И мне посчастливилось узнать, что можно день за днем ходить на свиданья с куском застроенного пространства, как с живою личностью». Это написано 16 лет спустя.
«С какой стороны ни идти на пьяццу, на всех подступах к ней стережет мгновенье, когда дыханье учащается и, ускоряя шаг, ноги сами начинают нести к ней навстречу… Венеция – город, обитаемый зданьями – четырьмя перечисленными и еще несколькими в их роде. В этом утверждении нет фигуральности. Слово, сказанное в камне архитекторами, так высоко, что до его высоты никакой риторике не дотянуться. Кроме того, оно, как ракушками, обросло вековыми восторгами путешественников. Растущее восхищение вытеснило из Венеции последний след декламации. Пустых мест в пустых дворцах не осталось. Все занято красотой».
В цитируемом выше эссе «Охранная грамота», написанном в конце 20-х, Пастернак вспоминает свое короткое пребывание в Венеции в августе 1912 года и пишет, что дважды пробовал выразить свое впечатление в стихах.
Существует два варианта стихотворения «Венеция», 1913 и 1928 года. В первом из них лирического героя пробуждает музыка, гитарный аккорд; во втором – женский крик. Замечу, что почти все поэты «отметили» Венецию в своих стихах визуальными восторгами, и только Пастернак, походя уподобив архитектонику города «размокшей баранке», замыкает впечатление музыкальным (акустическим) образом, таинственными звуками – гитарного перебора, арпеджио, звучаньем мандолины, криком оскорбленной женщины, умолкнувшим отзвуком колокола, стуком оконного стекла.
Венеция не могла не вызвать его искреннего восхищения, но он предпочел сломать стереотип, уничтожить банальное уподобление. Для сравнения: совершенно иным волшебный образ Венеции предстает в стихах того же времени, принадлежащих перу видного переводчика, не печатавшего свои оригинальные стихи до 80-х годов, Сергея Шервинского:
Был благодатный май, когда 
под взором звезд
В гондолах плавал я, 
свободный, одинокий.
Сползали ветви роз из-за 
стены высокой,
И тени белые перебегали 
мост.
(«Стихи о Венеции». 1914–1920)
Почему Пастернак внезапно бросил философские занятия в Германии и, повинуясь внутреннему чувству, срочно уехал в Италию (в это время его родители путешествовали по Италии и находились в Пизе, куда он тоже заезжал и останавливался в Марина-ди Пиза)? В эти времена, как замечает в воспоминаниях его петербургская кузина Ольга Фрейденберг (переписка с которой, обнимающая полвека, является важнейшим документом их внутренней жизни), он «переживал большой духовный рост» и выбирал судьбу. Кем стать? Философом, поэтом, композитором? (В поздних комментариях сестра Лидия Слейтер-Пастернак пишет, что в поэзии Бориса Пастернака по наследству соединились живопись и музыка, он всего лишь сменил инструмент.) «По вечерам черная итальянская ночь наполнялась необычайной музыкой – это он импровизировал». В самой Пизе вместе с Ольгой он осматривал собор, падающую башню, изучая «все детали собора, все фигуры барельефов, все карнизы и порталы».
В эссе 1956 года «Люди и положения» («Доктор Живаго» был уже закончен и передан Фельтринелли) Пастернак напишет: «Я видел Венецию, кирпично-розовую и аквамарино-зеленую, как прозрачные камешки, выбрасываемые морем на берег, и посетил Флоренцию, темную, тесную, стройную, – живое извлечение из дантовских терцин» (редкое упоминание Данте Пастернаком). Созерцая Италию, он окончательно выбрал поэзию.
В юношеских опытах прозы, набросках к рассказам Пастернак ищет имя для вымышленного героя – alter ego автора (этим же путем Пастернак и пойдет при поиске имени героя для «Доктора Живаго»). Этот герой – молодой композитор, он живет, по всем признакам, то в Германии, то в Италии, то в Москве, но фамилия у него итальянская – Реликвимини.
В опытах ранней прозы («матерьялах», как он сам их называет) и в «Апеллесовой черте», где описывается литературное состязание, переходящее в реальность, между Реликвимини и Генрихом (Энрико) Гейне состав персонажей космополитический, если судить по звучанию фамилий (кроме уже упомянутых – Македонский, Тальони, Берг, Вурт) и имен (Анжелика, Камилла, Сашка и т.д.). Реликвимини появляется здесь не только в итальянском городском пейзаже (Пиза, Феррара; гостиница «Торквато Тассо»; газета Voce, деньги – лиры и т.д.), но и в московском («Предрассветные телеги неслись мимо юности Реликвимини, и ее сжатый бессонный зевок встречал пахучую холодную столицу, расступившуюся для благовеста и прибытия перелетных колес») и даже в русском лесном пейзаже («Реликвимини входит в лес, тот, что издали казался таким глухим и задержанным, – теперь это сырой подвально-лоскутный осипший полумрак над поганками»).
Эти наброски («матерьялы») складываются в прозаические этюды, один из которых назван Пастернаком так: «Смерть [Пурвита] Реликвимини». Pour vie – означает для жизни, ради жизни. Отрывок помечен 1912 годом, а смерть Пурвита Реликвимини поразительно перекликается со смертью в трамвае Юрия Живаго (отмечено в комментариях Е.Б. и Е.В. Пастернак): «В трамвае плакал и закатывался ребенок… Реликвимини ничего не видел – ему было странно на душе, он понял, что начался отлив, что в будущем – все бескровно; ему вдруг стало жутко – от этой жизни, которая, как негатив, запечатала белое прошлое черной чертой…»), так же как и имя Пурвит соответствует значению Живаго.
Итальянской культурой пронизана «Охранная грамота» – от ночных каналов Венеции до городских площадей Флоренции. Пастернак не просто любуется Италией, он вживе открывает то, что было ему известно по альбомам отца-художника: «Со вкусом ее горячих ключей (живописи Венеции. – Н.И.) я был знаком с детства по репродукциям и в вывозном музейном разливе. Но надо было попасть на их месторождение, чтобы, в отличие от отдельных картин, увидать самое живопись, как золотую топь, как один из первичных омутов творчества».
Спустя 16 лет после итальянского путешествия впечатления его не потускнели – они яркие и свежие. Однако контекст его воспоминаний особый. Изменился не столько его внутренний мир – главное, изменилась его страна. Теперь это не прежняя Россия до 1917 года, не мирная Европа до Первой мировой войны. Ушло «поразительное русское искусство довоенного десятилетия», Серебряного века, которое Пастернак считал продолжением пушкинской культурной парадигмы. Теперь это «годы заката судеб, усталости и упадка»: СССР, конец 20-х, «когда нас развезло жидкою тундрой и душу обложил затяжной дребезжащий государственный дождик». Жизнь проходит в тисках «ужасной системы, захватывающей и подчиняющей себе живую душу, делая ее собственностью, системы еще более ненавистной, чем былая крепостная зависимость крестьян» (в письме к Жаклин де Пруаяр 17 апреля 1959 года). Исчезают из жизни друзья и знакомые. Выстрелом в сердце кончает жизнь Владимир Маяковский. В стихах на его смерть Пастернак сравнивает этот выстрел с действующим вулканом: «Твой выстрел был подобен Этне/ В предгорье трусов и трусих».
Сгущение атмосферы доносов и предательств («заката судеб») Пастернак обозначает косвенно: «Кругом – львиные морды, всюду мерещащиеся, сующиеся во все интимности, все обнюхивающие, – львиные пасти, тайно сглатывающие у себя в берлоге за жизнью жизнь», рассказывая о венецианской щели, куда доносчик мог опустить свой донос; человек, на которого доносили, мог исчезнуть из жизни навсегда (или на четверть века, как исчез отправленный на каторгу и в лагерь Варлам Шаламов). Пастернак в конце 20-х уже не мог прямым текстом высказаться о доносах, лагерях, цензуре – он пишет обо всем этом через образ «щели для тайных доносов» на «лестнице цензоров» – щель изваяна в виде львиной пасти, bocca di leone – упомянутые в доносах лица«загадочно проваливались в прекрасно изваянную щель».
На это же самое время, когда Пастернак работал над «Охранной грамотой», выпадает перемена его личной жизни – бурный роман, развод с женой и новая женитьба на Зинаиде Нейгауз, впоследствии Пастернак, – наполовину итальянке (по матери); Пастернак в письмах родителям сообщал об изменениях своего семейного положения, гордо подчеркивая ее «итальянскую красоту».
Итальянское отчасти происхождение Зинаиды Николаевны никак не влияло на ее убеждения (в «Воспоминаниях» Н.Я. Мандельштам приводит ее слова: «Мои мальчики больше всех любят Сталина, а потом уже меня»). Известно, что она была крайне встревожена тем, что Пастернак передал рукопись «Доктора Живаго» для издания в Италии, не радовалась присуждению Нобелевской премии и на прямой вопрос Пастернака, выедет ли она за границу вместе с ним в случае изгнания из страны, отвечала отрицательно.
Россия, до того СССР, – страна, в которой поэты и их встречи имеют провиденциальный смысл и особые – мировые – последствия.
Так, Ахматова была убеждена, что ее встреча и многочасовой ночной разговор с Исайей Берлиным в Ленинграде осенью 1945 года («Что наша монашенка, принимает у себя по ночам шпионов?» – будто бы сказал на это Сталин, которому донесли о визите) спровоцировали начало холодной войны.
«Дело Пастернака», которое началось с визита Д'Анджело и издания у Фельтринелли, повлияло не только на его судьбу – на перелом в советской культурной политике (так называемой оттепели), на саму историю СССР. На прозрение «левой» интеллигенции – в Италии, Франции, Швейцарии. Оно повлияло на новый период в отношениях в мировой политике – период усиления холодной войны. «Травля его ужаснее того, что произошло в Праге и Будапеште», – из статьи Ариго Бенедетти в римском еженедельнике L'Espresso 9 ноября 1958 года (в Италии в 1958 году в ежедневных газетах, еженедельниках, журналах появилось множество статей о «Докторе Живаго», развернулась крупная дискуссия). Но при всех испытаниях на родине творчество Пастернака, привлекшее к нему и к России мировое внимание, стало прочным мостом, объединившим в середине ХХ века две культуры – русскую и итальянскую.
И, наконец, последнее упоминание об Италии Пастернаком случилось в письме английскому учителю Джону Харрису (шесть писем к нему были опубликованы в Scottish Slavonic Review, 1984, № 3, – перевод на русский язык, любезно предоставленный Еленой Владимировной Пастернак, появится в одном из номеров этого года в журнале «Знамя»). Ощущавший во время травли на родине нравственную поддержку со стороны своих зарубежных корреспондентов, благодарный Пастернак передал Харрису через Жаклин де Пруаяр 5 тыс. долл. – дар на проведение отпуска. «Ошеломленный этим евграфоподобным жестом», Харрис спросил, куда им с женой поэт советует совершить путешествие – в Москву или Рим? Ответ Пастернака от 14 августа 1959 года:«Отправляйтесь в Рим, дорогой друг, и не думайте ни о каком другом путешествии». Это и осталось последним напутствием Пастернака. 

ОТ ДУШИ!


ТАЙНЫ МОЕГО АРХИВА



 Мою бабку Фиму убивали трижды. Сначала Гитлер, потому что она была еврейкой, затем Сталин, запретивший упоминать о геноциде, после войны ревизионисты, утверждавшие, что бабку никто не убивал во рву под местечком Сураж, а она сама умерла от тифа или дизентерии, вследствие обычной нечистоплотности потомков Иакова.
 Отрицателям Катастрофы не  хватает документов, напрямую разоблачающих преступления нацистов, но почти в каждой еврейской семье есть такие бумаги и фотографии, легко доказывающие, что ХХ век был отмечен массовым пришествием людоедов.
 Документ из моего, семейного архива. Отец отправил это письмо моей бабке Симе 67 лет назад. Письмо прошло военную цензуру, но вернулось с надписью на конверте: «Адресат выбыл». Пройдет лет тридцать, я спрошу отца, неужели он ничего не знал о геноциде? Отец пожмет плечами: « Я был на Ленинградском фронте. Там никто этого не знал. Другие, с других фронтов, все видели своими глазами».
 - Но слухи! – шумел я. – Неужели даже слухов не было?
- Что-то говорили, но в это невозможно было поверить. Все, хватит! - закроет эту тему мой словоохотливый отец. Только об одном он не любил говорить – о войне.
 Отец очень любил мою бабку Фиму и до последнего часа вспоминал о ней. Фюрер старался внушить советскому народу в оккупации, что у фашизма один враг: жиды и коммунисты. Вождь народов резонно опасался, что, узнав о геноциде, простые солдатики поверят Гитлеру и станут воевать совсем плохо. Сталина можно понять. Он хорошо знал свой народ. Нацисты сжигали трупы задушенных газом евреев. Кремлевский диктатор попытался сжечь память о Холокосте. Справедливости ради отметим, что и память о 27 миллионов погибших на войне советских граждан он попытался вычеркнуть их истории той страшной бойни. Слишком несоразмерны были потери немцев и подвластного ему народа. В этом случае, Коба уничтожал доказательства своих преступлений, своей жестокости, своей полководческой бездарности. Велика была власть диктатора, ему наверняка казалось, что история им лично переписана окончательно и бесповоротно, как это случилось после издания «Краткого курса ВКП(б). Но вот сохранилось письмо отца моей бабке Симе, погибшей от пули полицая в июле 1941года. Сохранились, убежден в этом, еще миллионы ветхих свидетельств чудовищных преступлений тиранов ХХ века. Да что толку - зло живет по своим законам и верит только своим, подложным документам. И все равно, храните все, что расскажет хотя бы вам одному, вашим  детям и внукам о подлинной странице истории.



  А этому Аттестату 115 лет. К сожалению, восьмая его часть, в ходе бесчисленных переездов была утрачена, но об утраченном после…. Грешен: когда-то был доволен, что ношу фамилию на «ов», как некую причастность к большинству, и возможность, пусть слабую, но избежать участи всяких там Лурье и Шапиро.   Нет, я понимал, что мерзкое это довольство потворствует злу юдофобии, но слаб человек – ничего не мог до времени поделать с собой. И только перед самой репатриацией, обнаружив на антресолях старой, питерской квартиры архив отца, я узнал свою настоящую фамилию. Она, как раз, была отмечена на утраченной части документа, но запомнил ее сразу и, думается, на всю жизнь. Деда моего звали Симон Лейзер Шапиро. Это именно его приняли в Гильдию красильщиков при Гомельской управе. Ассимиляция как болото затягивает человека в бездну, лишает его родного языка, истории его народа, веры и даже фамилии, всучив вместо нее кличку. Разрыв с родством, отказ от корней, - неизбежен. Нет, я вовсе не хочу сказать, что все ассимилянты – люди недостойные. Малодушных, трусливых, вроде меня, большинство, но сколько опаснейших предателей, оправдывающих юдофобией свой отказ от своего же лица и природной сути. Их и в Израиле предостаточно. В моем случае кличка носила и спасительный характер, как и в уголовной среде, когда за «кликухой поганой» скрывается подлинное имя человека. Утешаю себя тем, что все-таки не кличка у меня лично, а законный псевдоним, на который имеет  право каждый пишущий человек.


С детства только и слышал, что «Иван воюет в окопе,  Абрам торгует в райкопе». Гнусность эту с удовольствием повторил усопший теоретик юдофобии А. Солженицын.
 Два брата моего отца погибли в годы войн. Один – Натан – на фронте, в пехоте. Другой – Айзик – голодной смертью в блокаде. Работал он инженером на Кировском заводе, делал танки. Брат Мамы – дядя Миша – был человеком рыхлым, незаметным, тихим, склонным к компромиссам по любому поводу и очень неразговорчивым. Потеряв жену, дядя Миша решил переехать к сыну, в город Горький, ныне Нижний Новгород. Был большой разбор нехитрого скарба перед его отъездом. Мне досталась часть архива и, обнаружив в нем эту справку, я был не просто удивлен: не мог своим глазам поверить.
 
- Дядя Миша! Ты что – разведчиком воевал. Не может быть!
- Ну, воевал…. Все три года, по призыву. Чего ты кричишь? Все воевали.
- Я думал - евреев в разведку не брали. Это же сразу смерть на месте, а не плен.
- Так нам и не положено было в плен сдаваться, - проворчал мой дядя Миша, и больше не удалось выудить из него ни слова.
 Великая вещь – опыт человека и знание истории, хотя бы истории своего семейства. Что мне весь Интернационал  юдофобов с их подлой ложью, когда передо мной вот эта «тихая», как и мой дядя, справка, написанная в сентябре 1944 года на отрезке трофейной немецкой карты.

КАК НАШЛИ ЭЙХМАНА


История одной любви или как нашли Эйхмана
     Вы думаете любовь губит только героев? Нет, она губит и злодеев, и основной причиной поимки самого крупного нацистского преступника, обнаруженного после войны, Адольфа Эйхмана, стала именно любовь. Его любовь к жене и детям. Ну его и удивительная небрежность, конечно.
     А нашел Эйхмана не Моссад, ни ЦРУ, ни БНД, и вообще никакая ни разведка. И даже не «охотник за нацистами» Симон Визенталь. Эйхмана нашел один скучающий и любопытствующий человек, которые никогда в глаза Эйхмана не видел, хотя бы потому что был слеп на оба глаза.

     Ровно 52 года назад, 15 декабря 1961, экс-оберштурмбаннфюреру СС Адольфу Эйхману был зачитан приговор, в котором его уведомили что он признан виновным по всем пунктам обвинения, и приговаривается к смертной казни через повешенье.
     Нет смысла пересказывать сам судебный процесс над Эйхманом и предшествующему ему операцию по его похищению – всё это достаточно широко описано. А вот как именно было обнаружено местонахождение Эйхмана, это мне представляется интересным (информация об этом в Рунете почему-то отсутствует).
Adol'f_Jejhman1Adol'f_Jejhman2

     Жена Эйхмана, Вероника Либль родилась в чешском селе Млада Ческе-Будеевице (которая сейчас является частью Праги) 3 апреля 1909 года в богатой семье чешских немцев. Где и как Вероника познакомилась с Адольфом Эйхманом, история умалчивает. Установлено только, что они начали постоянно встречаться с начала 30-х годов.
Adol"f_Jejhman3

     Вся семья Вероники была убежденными нацистами, и двух её братьев Эйхман устроил работать в тайную полицию – старший Франц дослужился до начальника гестапо в чешском городе Градец Кралове, а младший, Маттиас,  специализировался на обнаружении и конфискации еврейского имущества.
     21 октября 1934 года Эйхман обратился к руководству СС с просьбой о получении согласия на вступление в брак. Вопрос был решен положительно, согласие получено, и супруги поженились 21 марта 1935 года в Берлине.

     Во второй половине 1935 Эйхман стал работать в только что организованном отделе «евреи» в Главном управлении СД. В этот период перед отделом стояла задача способствовать скорейшей принудительной эмиграции евреев из Германии. Затем в 1938 году Эйхмана перевели в отделение СД в Вене, где он добился создания в Вене центрального учреждения по эмиграции евреев, после чего оформление их выезда из страны превратилась в конвейер.
     В апреле 1939 после создания протектората Богемия и Моравия Эйхмана перевели в Прагу, где он продолжил заниматься «решением вопроса по евреям». С начала войны, Вероника с тремя сыновьями: Клаус Эйхман (род. в 1936 г.), Хорст Эйхман (род. в 1940 г.), Дитер Эйхман (род. 1942 г.), почти постоянно проживала в Праге в доме, ранее принадлежавшем эмигрировавшей еврейской семье.
Adol"f_Jejhman4
     Будучи человеком № 1 по «окончательному решению еврейского вопроса», Эйхман бывал с семьей урывками, посвятив себя строительству концентрационных лагерей и истреблению евреев. Ближе к концу войны опасаясь, что отвечать за свои преступления всё-таки придется, Эйхман перевез семью в дом родителей Вероники, где последний раз появился 29 апреля 1945. Тогда он простился с ними, вручил жене и каждому из трех сыновей капсулу с синильной кислотой, а сам с остатками войск СС двинулся в горы.
     При этом, организовывая конфискацию еврейских ценностей, Эйхман мог без проблем сколотить себе состояние. Но он был бескорыстным борцом за идею («мать его так!»), поэтому кроме капсул с ядом, оставил семье лишь мешок муки, килограмм на 12.

     Опуская все перипетии скитаний Эйхмана по Европе, перескочим сразу в 14 июля 1950 года, когда Адольф Эйхман сошел с борта парохода «Giovanna C» в Буэнос-Айресе. Всё это время Вероника Эйхман, не меняя фамилию, проживала в родительском доме. В 1947 году она обратилась в суд, чтобы официально подтвердить смерть своего мужа, основываясь на показаниях Шарля Либель, который утверждал что своими глазами видел, как Эйхман был убит перестрелке на пражской улице 30 апреля 1945 года. Но когда судья узнал что Шарль Либель является двоюродным братом Вероники Эйхман, то отклонил заявление.
     Весной 1951 года Вероника получила письмо из Аргентины, в котором некто Рикардо Клемента утверждал что он «дядя Ваших детей, тот кого Вы считали мертвым, и он Вас любит». Завязалась переписка, и 15 августа 1952 года Вероника с детьми приехала в Аргентину, объявила детям что Рикардо – двоюродный брат их отца, а она выходит за него замуж.
     При этом ни Вероника Эйхман, ни их дети фамилию «Эйхман» менять не стали. Более того, когда в 1955 году в Аргентине у них родился четвертый сын Рикардо Франциско (второе имя ребенку было дано в честь францисканских монахов, с помощью которых Эйхман скрылся от преследования), его тоже записали как «Эйхмана». На момент рождения четвертого ребенка Веронике было 45 лет, Адольфу 50.
     Семейство жило небогато: то прачечную открывали, то магазин, одно время пробовали разводить кроликов и кур, но ничего у них не вышло. В конце концов Эйхман понял что разбогатеть ему не удасться, и поступил конторщиком на завод Mercedes-Benz в пригороде Буэнос-Айреса. Внешность он не менял.
Adol"f_Jejhman5Adol"f_Jejhman6
     В Буэнос-Айресе по соседству с Эйхманами еще с 1938 года проживал эмигрант из Германии Лотар Херманн. Социалист и наполовину еврей, он несколько месяцев провел в концлагере Дахау, после чего быстро все понял и перебрался за океан. Зрение он потерял уже в Аргентине, и это было следствием побоев в гестапо.
     Когда в 1956 году дочь Херманна, Сильвия, стала встречаться с молодым немцем по имени Клаус Эйхман, его фамилия показалась Лотару Херманну знакомой. Порасспросив молодого человека (которого, кстати, совсем не смущало, что он встречается с «на четверть еврейкой») о том кто его родители, где они жили в Европе, и как попали в Аргентину, Лотар стал подозревать, что отец бойфренда ее дочери – это и есть тот самый Адольф Эйхман.
     Херманн написал о своих подозрениях в ФРГ генеральному прокурору земли Гессен Фрицу Бауэру, получил от него фотографию Эйхмана и с помощью дочери убедился в том, что это один и тот же человек. И тогда Лотар Херманн сообщил немцам новое имя Эйхмана: Рикардо Клемента, и его адрес: Буэнос-Айрес, район Оливос, улица Чакабуко, 4261.


     19 сентября 1957 года прокурор Бауэр предоставил полученную от Германна информацию о точном местонахождении Эйхмана в Аргентине главе израильской делегации на переговорах о репарациях в ФРГ доктору Шнееру. Мол, если вам нужен Эйхман, то вот он – приезжайте, и забирайте. Шнеер тут же передал эту информацию в Моссад, где ей просто не поверили. «Да не может такого быть, чтобы Эйхмана так просто вычислил какой-то слепой полуеврей – возражали там – и не может такого быть, чтоб Эйхман был таким бедняком».
     Выкрали Эйхмана, напомню, лишь через два с половиной года, 11 мая 1960-го. Теперь Моссад дает какие-то объяснения, почему так долго, но все они какие-то невнятные.
Adol"f_Jejhman7
     В мае 2007 года в Музей Холокоста в Буэнос-Айресе в качестве экспоната был передан этот паспорт Эйхмана, на имя Рикардо Клемента, который был обнаружен в судебном архиве Буэнос-Айреса. Туда он попал из полиции, куда Вероника Эйхман в мае 1960 года подала заявление об исчезновении своего мужа.

     В последующем Вероника Эйхман жила в Аргентине уединенно, всех избегала и умерла в 1997 году. Двух младших сыновей она отправила получать образование в Германию, где они и остались.
     Сейчас один профессор археологии университета Тюбингена на юго-западе Германии, каждый свой новый учебный год собирает своих студентов и объявляет им: «Я, Рикардо Эйхман, Адольф Эйхман был моим отцом. Если вы думаете, что означает, что я нацист, то вам лучше уйти прямо сейчас». Но свою фамилию Рикардо Франциско не меняет.
     Объявленную Всемирным еврейским конгрессом премию в размере 10 тысяч долларов за информацию о местонахождении Эйхмана, Лотар Херманн получил только через 12 лет после похищения Эйхмана, в 1972 году, перед самой своей смертью. В Израиле долго отказывались признавать, что именно информация Херманна стала причиной обнаружения Эйхмана, приписывая всю заслугу то Моссаду, то Визенталю, но непонятно кому.

     Вот такое вот «неизвестное об известном». Что скажете?

ХОРОШИЙ ФИЛЬМ О БАБЕЛЕ



http://tvkultura.ru/video/show/brand_id/20883/episode_id/379700/video_id/379700/

Выделить ссылку и "перейти по адресу"

БОРХЕС О ДОСТОЕВСКОМ

                                Борхес 1974 г.
Интереснейший пассаж обнаружил в книге "Хорхе Луис Борхес. Освальдо Феррари. Новая встреча": "Вспомним великих романистов, вспомним, к примеру Достоевского, - говорит Борхес; - его интересовали человеческие слабости, пороки, он мыслил как романтик; вспомните, в "Преступлении и наказании" главный герой - убийца, героиня - проститутка. Подобное нельзя и представить в пьесах Шоу, у него не было романтического преклонения перед грехом, а у Достоевского - было, хотя он и опровергал данное обвинение. Достоевскому, без сомнения, было свойственно нечто, похожее на культ зла; в романе, который называется "Бесы" он показывает это; ему по душе была идея зла".
 Вот и разгадка юдофобии Достоевского. Ему по душе была любая идея зла. Особенно та, что имела глубокие корни в народном сознании. 

СУТЬ СДЕЛКИ С ИРАНОМ


 Суть сделки с Ираном не в частностях, не в деталях, не в том: сможет ли Тегеран, в итоге, соорудить ядерную бомбу или нет, а в легитимации режима аятолл. Следовательно, государство, цель которого уничтожить другое государство, -  не изгой, а полноправный член мирового сообщества. Ничего нет страшного в его агрессивной доктрине. Рекомендовано с ним сотрудничать, всячески способствуя его процветанию и успехам в разных сферах экономики, включая военную индустрию. 
 Здесь дело не только в интересах безопасности Израиля. Ближний Восток, в результате ряда исторических ошибок, ментальности течений ислама, характера режимов в большинстве стран региона, превратился в пороховую бочку. Обама и шестерка"мудрецов" Европы услужливо поднесла к этой бочке горящий факел, вдруг забыв, что агрессия - неизменная практика тоталитарных режимов, что Ирану нужна отмена санкций не для
того, чтобы ликвидировать бедность, повысить уровень жизни в стране, а лишь затем, чтобы силой утвердить свою гегемонию в регионе.
 Уже стало банальным сравнение этой сделки с Мюнхеном 1938 г. Но ничего не поделаешь: вся история рода людского банальна. Суть происходящих событий характерна и для 19-го, и для 10-го, и для любого из веков до нашей эры:одни люди стремятся работать и созидать, другие воюют и разрушают. Исламское государство с первого дня своего создания воюет и разрушает. Воюет своими руками или чужими, как спонсор террора. И другим, если верить последним заявлениям тамошнего вождя и учителя, Иран быть не собирается. Получается, что наша "цивилизованная шестерка" одобрила именно такую практику бытия. Благословила реального, среднего Сатану на войну и разрушения. При этом она убеждена, что "спасибо сердечное" им должно говорить всё остальное человечество, приговоренное этими "миротворцами" к новой вспышке кровавого насилия.


   
Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..