Владимир СОЛОВЬЕВ-АМЕРИКАНСКИЙ | ПЛОХОЙ ХОРОШИЙ ЕВРЕЙ. Окончание
Глава из докуромана «Post Mortem. Запретно-заветная книга о Бродском».
Окончание. Начало.
Почему ты все-таки воспринимал любую обиду на антисемитском уровне? Жиду предпочла русского, говорил ты о главном несчастье своей жизни – измене Марины с Бобышевым. Даже суд над собой считал антисемитским, хотя ни слова на эту тему не было. Правда, сам арест произошел под антисемитскую гармошку: когда ИБ вышел из дома, к нему подвалили трое и стали цеплять именно по этой части, а потом еще и избили. Знаю со слов мамы – а она откуда? – потому что ты об этом не распространялся, да и сам суд, использовав в первые годы в Америке в пиаровых целях, потом похерил в своей памяти и терпеть не мог, когда напоминали. Победитель не желал вспоминать, когда был жертвой. Тем более, жертвой-евреем. Зато любил повторять чужое четверостишие и сожалел, что не он сочинил:
А нам, евреям, повезло:
Не прячась под фальшивым флагом,
На нас без маски лезло зло,
Оно не притворялось благом.
Конечно, будучи ярко выраженным плюс картавый говор – и карикатурить не надо, находка для врага! – ты сталкивался с антисемитизмом сызмала, можно собрать с дюжину сторонних свидетельств, потому что ты сам – молчок: от дразнилки до подножки, от облома до вынужденной лжи, от бей жидов до спасай Россию.
И это все в меня запало,
И лишь потом во мне очнулось.
Или не очнулось – тем более: на подсознательном уровне. Обостренное, уязвленное еврейство, но зажатое, под прессом сознания, воли и стратегии. Потому и такое сильное, что подавленное. Обижался со страшной силой, когда тебя тыкали в твое еврейство, называли идишным поэтом, еврейским Пушкиным и проч. Зверел.
Еврейские обиды были из самых глубоких, потому, наверное, ты и остальные зачислял по этому разряду? Или что-то я не секу?
Какое, к примеру, имеет значение, что твоим соперником оказался русский, белая ворона в вашей еврейской по преимуществу шобле в Питере? Говорю о мужиках, бабы как раз были в основном гойками, никогда не скрывал своих славяно-нордических предпочтений, твоя крылатая фраза «В ней слишком большая капля еврейской крови» была отрицательной характеристикой, типа твоих же «конец света», «полный завал», «полный караул», «жуть» и проч., но в конкретном, сексуальном применении. Связь с соплеменницами приравнивал к инцесту:
– Мы, евреи – одна большая семья. По мне можешь судить, к чему приводит кровосмешение.
– ???
– (по слогам) К вы-ро-жде-ни-ю.
– Первобытные легенды, чтобы оправдать и усилить табу на инцест.
Это я, как крупнейший специалист по сексуальной антропологии. И в качестве антипримера:
– Или взять твоего сына-полукровку. Это что – возрождение и прогресс?
– Это уже перерождение личности. Как при Альцгеймере.
В твоем интернациональном кордебалете – скорее все-таки, чем гареме – белые женщины (так он называл блондинок) составляли большинство: от Лилит-Марины до Евы-Марии. Вот именно! Смуглая леди твоих несонетов была белолицей и бледнокожей: «Стопроцентная русская!» – сам удивлялся ее присутствию среди себе подобных. С нее на пороге смерти ты и склонировал – от имени до внешности – свою итало-русскую жену, но та не стала ни твоей музой, ни твоей судьбой: мизогин был однолюбом.
– Мужчины предпочитают блондинок, да? – оправдывался ты. – Тем более обрезанцы, как я. Есть грех: люблю белых женщин. В добрые старые времена меня бы линчевали.
Комплекс ниггера, жидяры, нацмена, армяшки, человека кавказской национальности? Как сам выражался – по ту сторону политкорректности: черный жоп, да?
Когда подлавливала тебя на противоречии или подлянке, ссылался на бэкграунд своей зае*анной нации (так и выражался) – словно бы и не личные это дела. В чем тогда отличие от антисемита? Самоуничижение не противоречило и не исключало высокомерия – взрывная еврейская смесь.
Что бы изменилось, будь Бобышев еврей?
Что ты имел в виду, когда, рассказывая о предательстве друга и измене гёрлы, резюмировал: «Снюхались – рыбак рыбака видит издалека»?
– Без Марины я – ноль без палочки, – говорил ты, будучи в ином настроении.
– В смысле?
– Обязан всем.
В этом мне предстояло разобраться только после твоей смерти.
Плохой или хороший еврей, но еврей со всеми вытекающими последствиями. Включая восприятие природы. Здесь у ИБ был пунктик, то есть комплекс – именно еврейский. Пусть не пунктик, но некий этноцентризм – несомненно. Что нисколько не мешало его культурному протеизму. Будучи яркой индивидуальностью, ИБ не судим на родовом уровне, но плоть от плоти своего племени, разделял с ним как его взлеты, так и провалы. Сам говорил, что природа ему не позарез, хотя в Америке, как и в России, ее в избытке. ИБ свез нас в Монток, чтобы продемонстрировать мощь американской природы, а продемонстрировал собственную немощь в ее восприятии. Океан нам показал, как личное открытие, а я вычитала в путеводителе, что в нескольких милях отсюда уникальное место – зыбучие движущиеся дюны, остатки деревьев третичного периода. Короче, пока парентс бродили по берегу, я его увлекла в эти самые уникальные дюны, которые оказались еще уникальнее – прямо в песках стояли великолепные белые и красные. Чудо, да и только! Знакомая примета, связь с прежним миром, хоть и в диковинном обрамлении: дюнные грибы. А он тащился позади, увязая в песке, мучась одышкой и хныча: кeep off the dunes. Я его тычу в грибы, а он талдычит: бледная поганка. В том смысле, что замучила его до смерти: «Так вот где таилась погибель моя! Мне смертью грибы угрожали!»
Зато потом уплетал их за обе щеки в виде грибного жаркого. Природу воспринимал в уже приготовленном виде. И в стихах у него так, я о поздних: природа в виде гербария. Мне все было внове, природа незнакомая и узнаваемая, смещенные сроки, например: черемуха и акация, но цветут одновременно, в воздухе горечь со сладостью, так странно. А у него на всё про всё: мы это уже проходили. ИБ разучился удивляться. А умел?
Было бы нелепо его этим равнодушием пенять, но отметить необходимо, ибо сам ИБ довольно часто к этой теме возвращался.
– Еврею нужна не природа. Еврею погода нужна.
– Новое стихотворение? – жадно спросила я.
– Цитата. Темная ты девушка, Арина. Лучшего русского поэта нашего времени не знаешь.
– Лучший поэт всех времен и народов – ты, дядюшка.
– Это само собой. А после меня, с большим отрывом от лидера…
– Шекспир, Овидий, Гете и Пушкин, – подсказала я.
– Нет, те – вровень, – и это, нисколько не смущаясь. – Как видишь, им повезло – в хорошую компанию попали.
– А кто же за тобой, хоть за тобой и не дует? На приличном от тебя расстоянии?
– Борух. Из кирзятников. Тот же, что сдул у меня стишок о еврейском везении, который должен был я написать: «А нам евреям повезло…» Пальма первенства у Слуцкого. Про евреев и солдат – класс! Что, впрочем, одно и то же. Розанов – дурень. «Представьте еврея на коне или с ранцем…» Дожил бы он до наших дней – в танке, в самолете, с атомной бомбой под мышкой. Еврей – солдат по определению. И в древние времена и в нынешние. Вот я, например, чем не солдат? Мечтал стать моряком и летчиком, но не прошел по процентной норме и стал поэтом. Но в душе как был, так и остался солдат. Просто временно – на два тысячелетия диаспорной жизни – еврей про свое солдатское назначение позабыл. Вот я и говорю, что еврею природа по барабану.
– А как же Левитан и Писсаро? – возражаю я, защищая от ИБ его племя. – Или Фет с Пастернаком? Да мало ли…
– В том-то и дело, что мало. Но и те что есть… С червоточинкой. То есть с лирическим уклоном. Чем отличается Левитан от Шишкина? У Иваниваныча природа как есть, сама по себе, а у Исакильича – пейзаж настроений и субъективизм. С одной стороны, он природу дополняет, а с другой ущемляет, представляет искаженно, на свой, а не на ее манер. Знаешь, что Барух писал? Не тот, а другой, который Бенедикт? Что есть natura naturans и есть natura naturata. Понятно?
– Темно, как у негра в жопе, – честно призналась я.
– Поясняю. У Блока есть статья «О иудаизме у Гейне». Сравнивает, как чувствовали природу Гете и Гейне. Арийское восприятие и иудейское. У одного natura naturata, у другого natura naturans. Гейне чувствует природу, как пламенный иудей – это исуснавиновское солнце, горящее в его собственном мозгу, в то время как Гете воспринимает ее спокойно, как нечто данное нам от Бога и неизменное. Блок, однако, считает, что Гейне чувствует природу и так и этак, тогда как Гете – только так. Но это гениальное арийское чувствование natura naturata, добавляет Блок, есть измена Гейне ничуть не менее гениальному иудейскому чувствованию natura naturans.
Глянув на мое все еще опрокинутое личико:
– Ты права, детка – некоторое умствование в этом противопоставлении, конечно, есть, и идет оно опять-таки от иудейского рационализма, свойственного и выкресту Спинозе и полукровке Блоку. Или возьмем еще одного нехристя – Пруста. Сам-то он к природе неровно дышал, но у него есть такой иронически-автобиографический персонаж – тоже, кстати, Блок, но не Саша. Так этот не-Александр Блок на вопрос о погоде отвечает, что живет до такой степени в стороне от всяких атмосферических случайностей, что его чувства не утруждают себя доведением их до его сознания. Само собой, еврей. Ему даже погода по хрену.
– Можно подумать, что весь русский народ в отпаде от природы. Особенно сейчас, – сказала я, спускаясь на землю и подыгрывая ему.
Американское воспитание, чертова политкорректность!
– Океюшки. Доброе слово и кошке приятно. Но мы в комплиментах не нуждаемся. – И чеша котофея: – Правда, Миссисипи? Чужого не надо, свое не отдадим. Я много над этим думал. Ты можешь представить, что импрессионисты или там барбизонцы – ну, как школа – возникают в Сахаре или пустыне Гоби?
– Так с тех пор евреи уже две тысячи лет кочуют по странам с вполне приличными ландшафтами.
– Кочуют. В этом все дело. Природа – родная стихия для аборигена, но не для пришельца, коим чувствует себя еврей в любой стране проживания, а теперь еще и включая Израиль, alas. Не успевает привыкнуть. А ты знаешь, что на идише только два названия цветов: роза и лилия. Теперь представь, идут русский с евреем по лесу: для одного – все родное и названное, для другого – чужое и чуждое. Да еще безымянное.
– Зато взгляд со стороны.
– Не просто чуждое, а враждебное, опасное. Абориген любит природу, еврей ее боится.
Сделала большие глаза:
– Она, что, кусается?
– Ты это сказала. Именно так: кусается, цепляется, жалит. Природа для еврея – сплошь poison ivy. Ядовитая природа.
– И для тебя, дядюшка?
– Я – другое дело. Природа для меня – благоприобретенная привычка. Спасибо Марине – даровала мне зрячесть! До нее был слеп. Марина сняла с глаз катаракту, а в ссылке я впервые увидел природу во всей ее унылой и неукротимой мощи. Жизнь на природе мне нравилась. Продлись наши трали-вали с Мариной или моя ссылочка, наверное, сроднился, кабы не помер. Животворное действие земли, дыхание природы тебе в жидовскую мордочку, подзол, навоз, пейзане, иконы, в деревне Бог живет не по углам and then and then and then. Да еще русская красавица антисемитских корней рядом. Смотришь, стал бы почвенником, не вмешайся мировая закулиса.
– А как же Пастернак?
– Дался тебе этот Пастернак! Что ты меня им тычешь? На нем свет клином сошелся, да? Говорю же, он – исключение. Я – нет. А что доказывает исключение? Одно – врожденный инстинкт, другое – благоприобретенный. С Пастернаком природа – до конца его дней. А я снова зарос катарактой. Она же – короста равнодушия. То есть заново ослеп. Вернулся в первичное состояние. Не в коня корм. Пусть там у Пастернака дышат почва и судьба, зато у меня – судьба и асфальт. Или там брусчатка, я знаю? Что тоже не так уж плохо. Природе предпочитаю гербарий. Метафизику – физике. Порядок – стихии. Рукотворному – нерукотворное. Кроме человека. А созданное человеком – самому человеку. И думаю, прав. Именно как еврей. Речь, предупреждаю, не об индивидуумах, но об этносе. Этнос может существовать на вегетативном уровне, плодясь и размножаясь, а может – на историческом. Евреи как народ Книги – народ пассионарный, исторический. А природа – внеисторична по определению. Природа – вечность, история – время. Главное, мне кажется, отличие древних иудеев от других племен, что нам пришло в голову записать собственную историю. Семейную хронику Авраама, Исаака, Иакова и Иосифа с братьями мы превратили во всемирную историю. Story для нас – уже History. Само собой, с большой буквы, ибо пафос и риторика нам не чужды. Вынужден пользоваться английскими словами, потому что по-русски история есть история: два разных значения в одном слове. Он рассказал историю, он попал в историю, колесо мировой истории – одно слово! Для евреев история и есть Священное Писание. У нас нет религии, наша религия – это наша история. А теперь наша история и для вас, христиан, священна. Сама знаешь, человек – политическое животное. Так вот, еврей – животное историческое. На уровне опять-таки нации – а не отдельных индивидуумов – можно говорить об историческом восприятии, историческом сознании. Помню, у Айрис Мёрдок один герой говорит о другом, что тот, будучи евреем, чувствует себя частью истории, не прилагая к тому особых усилий. И добавляет: «В этом я ему завидую». Нашел чему завидовать! Будто легко быть историческим животным в отрыве от матушки-природы. А вот тебе и наш жидовский вывод. Цивилизация с ее тайнописью и масонскими знаками для посвященных выше природы с ее даровыми, то есть дешевыми, то есть доступными всем и каждому радостями, освобожденными от смысла и таланта, которые есть в искусстве или в мастерстве. Понимаешь, детка, потрясающим может быть и пейзаж, но фасад Ломбардини говорит тебе, что ты можешь сделать сам.
Питерскую свою мишпуху чуть ли не в полном составе перевез через океан, а кого не хватало, прибывали на побывку, канючили и канифолили ему мозги. Посему на днях рождения и других мероприятиях был окружен теми же еврейцами разных сортов – кровниками, полукровками, матримониально породненными или просто жидовствующими, но без тех вывертов, как у Парамохи. Если начну перечислять, страницы не хватит. Кто кого выбирал: он – евреев, или евреи – его? Или не было вовсе свободного выбора?
В Питере они звали себя фимами – после того, как хозяин тошняка, куда они всей кодлой частенько наведывались за шашлыками, а ему их семитские физии порядком обрыдли, высказал им свое мнение: «Эй, вы, бля*и! Фимы е*анные!» Именно ИБ полез с кулаками на защиту своего этноса, к которому принадлежал неслучайностью своего рождения, но был остановлен приятелями: «Вы разных весовых категорий», – сказал рефери Рейн, растаскивая их: трактирщик был ростом с императора Петра. Прозвище пришлось. И прижилось. Кто-то вспомнил, что и «импрессионисты» были поначалу оскорбительной кличкой. В шашлычную фимы продолжали ходить как ни в чем не бывало.
Арийские вкрапления среди питерских фим были редкими, великороссы бросались в глаза: Бобышев, Миша Петров да еще мой папа. Однажды, глянув на нас будто в первый раз, ИБ сказал:
– Совсем-совсем без припи*ди?
– Если не считать Адама, – ответила мама.
– А каково нам тысячелетиями в диаспоре? Креститься вынуждены были, да, кот? – И он потрепал по щеке своего отца-выкреста, а называть друг друга котами у них была такая семейная игра, как и мяукать на разные лады – иногда целыми днями, кроме «мяу» и «мур» в различных интонационных кодировках, других слов не произносилось, чистый дурдом! С отцом отношения у него были снисходительно-дружеские, наоборотные: был как бы отцом своему отцу.
Тут мой папа встал и направился к двери.
– Ты куда? – забеспокоился О.
– Пойду, что ли, сделаю обрезание.
Сюжет циркумзиции среди фим и жидовствующих был переиспользован, пикировки и шутки на эту тему носили рутинный характер, вплоть до помянутых жертв обреза, целующих образа, и загадки про ирландцев – чем отличаются британско-ирландские айриш от американских. Напоминаю: наличием либо отсутствием крайней плоти.
Вот история с Довлатовым.
Тот считал, что в иммиграции, в таком плотном кольце евреев, мудрено не стать антисемитом, даже будучи евреем. Не обязательно продвинутым.
Само еврейское имя тянуло к юмору. Шапиро или Рабинович – синоним смешного, а «зямка» или «абрам» – и вовсе поговорка, анекдот, кликуха: зависит. Родиться Рабиновичем в России – все равно что калекой. Можно себе представить великого русского поэта, писателя, ученого или композитора Рабиновичем? Зато здесь имя им легион – ну как тут не свихнуться. И предлагал посочувствовать тому же Парамохе.
По утилитарным причинам Довлатова крутануло в противоположную крайность, когда он на еврейские деньги стал издавать «Новый американец», русский еженедельник с еврейским акцентом. Позвонил ему Марамзин из Парижа – тот самый, что подзалетел за составление машинописного четырехтомника Бродского, – и спрашивает:
– Правда, что ты обрезался? У нас здесь такой слух прошел.
– Хочешь, чтобы я тебе х*й через океан протянул в качестве доказательства? Клянусь: крайняя плоть при мне. И пребудет до конца. Как был антисемит, так и умру, – сказал этот еврей армянского разлива.
И то сказать: к тому времени, он уже порвал с еврейским еженедельником, укрепившись в своей позиции еще больше. Антисемитом он, понятно, не был, скорее юдоедом, а потому свое злоязычие, необузданное политкорректностью, распространял на всё и вся окрест, себя включая: главный объект.
Так ни разу и не побывав на Брайтоне – «Зачем? Чего я там не видал?» – и вообще относясь к эмигре усмешливо: «языковая окраина Нью-Йорка», «для поэта роль улицы, двора, базара», хоть здесь и приходится знаться с кем «дома и базарить не стал», ИБ тем не менее защищал от нападок: евреев от евреев же. А те в самоотрицании доходили до погромных призывов:
…нужен, дескать, новый Бабель,
дабы воспел ваш Брайтон-Бич.
Воздастся вам – где дайм, где никель!
Я лично думаю одно –
не Бабель нужен, а Деникин!
Ну, в крайнем случае – Махно.
Говорил, что не хочет уподобляться свинье под дубом, добавляя от себя:
– Зачем рыба, коли есть икра?
Рыба была у него сквозным образом – в стихах, в прозе, в разговорах. Никакого отношения к христианской эмблематике, где рыба – то аббревиатура Христа, то символ веры. Скорее с фаршированной рыбой, которую звал «рыба-фиш».
Про антисемитизм евреев, который, впрочем, не принимал всерьез («Семейные дрязги! Милые ссорятся – только тешутся»), у него была формула-метафора, мне кажется, не совсем точная:
– Это как Гулливер боится, что благородные лошади-гуигнгнмы заметят его родовое сходство с презренным человекоподобным еху. Страх еврея перед синагогой. Тем более – поверженной. А у меня – перед торжествующей. Иудео-христианская цивилизация. Ханука в Кремле. Еврея – в папы римские! Мяу.
А сам? Был ли он свободен от комплекса еху?
Мечтал ли Гулливер стать лошадью?
Хоть никогда после того случая с библиотекаршей и не открещивался от своего еврейства, но то, как сам заявлял о нем без всякого повода, особенно в неееврейских или прореженных компаниях, говорило само за себя. Потому что произносить еврея шепотом и кричать его во всю глотку, с моей точки зрения, – одно и то же.
Кто знает, при его мизантропстве, который он всячески прокламировал и рекламировал, он бы, возможно, стал антисемитом, не будь евреем. То есть включил евреев в орбиту своего человеконенавистничества. Как-то решилась и высказала ему эту научную гипотезу.
– Одно другому не помеха, солнышко. Была здесь одна нацистская организация, так ее фюрер сам оказался на поверку порхатым. Представляешь! «Нью-Йорк Таймс» разоблачила. Вечером того же дня он застрелился. Трагедь, да? А знаешь, что ответил Август Стриндберг Георгу Брандесу, который на самом деле Коэн? «Я так ненавижу женщин и собак, что на евреев у меня просто не остается сил. Вам повезло». У меня та же история: квота ненависти заполнена. Им – то есть нам – опять повезло. Шутка.
В Нью-Йорке он оказался еще в более тесном еврейском гетто, чем в Питере. Как он сам говорил, в кольце блокады.
Во-первых, эмигре, еврейское по преимуществу. Во-вторых, нью-йоркский профессорско-культурный истеблишмент. ИБ отмежевывался и от тех и от других. От русско-еврейской общины – с первых дней, включая питерских знакомцев, многие из которых уехали под влиянием его собственного отвала. А это был именно отвал, а не изгнание, как пытался ИБ представить в своем автопиаре (еще один его self–myth), потому что покинуть любезное отечество мечтал сызмала – с первого трофейного фильма.
Наша семья была из немногих питерцев, с которыми ИБ сохранил отношения. Потому что этнически русские? Была ли у него процентная норма на евреев среди своих двойных земляков, не знаю, но питерцев скопом называл ракетой-носителем, которая должна была сгореть, выведя его на орбиту мировой славы. Шутка: его, а не моя. Но в каждой шутке, включая эту, доля правды, пусть покойник и убьет меня за трюизм. Кстати, любой трюизм начинает свой жизненный путь как парадокс, а самоочевидным, расхожим и заезженным становится ввиду его истинности – моя реплика в сторону Сан-Микеле. Это потом, когда вошел, слился, отождествился с сильно жидовизированной американской культурной элитой, он старался и от нее держаться на расстоянии, но делал это с предельной осторожностью, понимая могущество клана-мафии.
Говорил, что больше евреев его интересуют иудеи – и в самом деле, если на евреев, за редким исключением юношеских, шутливых либо ювеналовых стишков, было табу в его поэзии – разве что в качестве стаффажных фигурок в общем пейзаже, то библейские их предки Авраам и Исаак стали героями длинного-предлиннного, но не скучного его стихотворения, и он бы накатал еще несколько на библейские сюжеты под впечатлением впервые прочитанной Библии, и то не всей, а отрывками и урывками, кабы не был вовремя остановлен Ахматовой:
– Хотите стать популяризатором Священного писания? Слава Емельяна Ярославского не дает покоя?
В итоге, античных стихов, особенно с латинскими сюжетами, у него куда больше.
Церковь отрицал – любую, ссылаясь на Владимира Соловьева, но не моего соавтора по этой книге, а его предшественника: «Перегородки, разделяющие конфессии, не доходят до неба». Тем не менее, как я уже упоминала, вменил себе в обязанность выдавать по стишку на Рождество, хотя с каждым годом заздравица Иисусу давалась все трудней, буквально вымучивал из себя, но печалился, что не доживет до Его двухтысячелетия, и даже подумывал написать заздравный стишок загодя – с тем, чтобы опубликован был посмертно.
– Может, и упустили свой шанс, кто знает. Проморгали Христа. Вот я на всякий случай и поздравляю его с днем рождения, хоть были люди и покрупней. Как в том анекдоте про Рабиновича, который отказывается показать Богу фигу.
– Ради бога! Все его знают наизусть, – попыталась остановить его мама.
Не тут-то было! Он любил, хоть и не умел, рассказывать анекдоты, сплошь бородатые.
– А, Воробышек? Ты знаешь анекдот про Рабиновича?
– Про которого из?
– Хороший вопрос. «Если Бога нет, – ответил Рабинович, – кому показывать фигу? А если есть, зачем с ним ссориться?» Так и я – зачем ссориться с наместником Бога, даже если он обычный ребе или лже-мессия? Что я! Даже Рим, посопротивлявшись пару столетий, в конце концов признал обрезанца – спасибо маме Константина. Предусмотрительная ля фамм.
В религиозной искренности самого императора сильно сомневался, объясняя его разворот к Христу меркантильными соображениями, а Рим любил как раз дохристианский: римские катакомбы и муки ранних христиан нимало не волновали, Иисус был неотъемлемой частью ближневосточного пейзажа, «один из наших», подразнивал он гоев, а евреев попрекал, что не признают своего национального героя, и грозился вступить в здешнюю секту «Jews for Jesus».
Его попрекали во всем окромя погоды – в том числе, что его Иисус так и не вышел за пределы Ветхого Завета и мало чем отличается от любимого им Иова, несмотря на иную атрибутику: потеряв все, стоять на своем. Его Иисус – это Иов на кресте, утверждали прозелиты-неофиты, выискивая богохульские блохи в его рождественских стихах и отлучая от церкви, к которой он не принадлежал и не собирался, а будь последовательны, то есть воинственны в деле, яко на словах, приговорили бы к смертной казни, как муслимы Салмана Рушди. Да он и сам давал повод, открещиваясь от Нового Завета и противопоставляя ему Ветхий, в котором больше метафизического простора, перспектива не замкнута этикой:
– Коли Бог есть верховное существо, то не должен походить на человека. И ни на кого вообще. На то он и Бог, чтобы быть незримым и неназванным – здесь иудеи правы абсолютно. Идея их Бога – грандиозная. Иудаизм – это мощный поток в узком русле. А к чему свели христиане иудейского Бога? Что такое их богочеловек? Перевожу: божий человек. То есть нищий, юродивый. Каким и был Иисус. В лучшем случае – пророк, в худшем – лжепророк. Да, мой интерес к нему исключительно на младенческом уровне, до внесения в Храм. Потому и сочиняю стишки к Рождеству, а не к Пасхе.
Зато Новый год как праздник отрицал:
– Еще чего! Тысяча девятьсот девяносто оный с Христова обрезания, да? Тогда уж лучше по китайскому календарю, коли нам так любезна чайниз фуд. Да хоть по римскому летоисчислению. А то выходит, что мои приятели Гораций, Вергилий и Проперций как бы и не существовали, ибо все умерли до его рождения, да? Один только Овидий, счастливчик, дожил до Иисусова восемнадцатилетия. Оба, кстати, жили на окраинах империи: один – в Иудее, другой – в Скифии. На моих родинах: исторической и географической.
Так ни разу не съездил ни в ту, ни в другую.
За отказ побывать на Святой земле ему пеняли как иудеи, так и христиане (из иудеев же).
Попыткам приписать себя к христианскому стаду сопротивлялся ничуть не меньше – просто такие попытки делались реже. Упомянутый прозелит утверждал, что от евреев один прок – Иисус.
– Зато какой! – мгновенно реагировал ИБ.
Гроб господень интересовал его еще меньше, чем историческая родина. Отшучивался:
– Что я, крестоносец!
Ссылался на занятость.
– А на Венецию, каждый год, есть время?
– Так то же Венеция! Сравнила…
В другой раз:
– Зачем мне Израиль, когда я сам Израиль? И портативная родина у меня под кожей, на генетическом уровне. Как говорили древние иудеи, оmnia mea mecum porto. Еврей сам по себе, вне синагоги. К чему все эти причиндалы, когда я и так жидович?
И в самом деле – зачем? Когда он был евреем от макушки до пяток, или, как бы сказал он сам, – от пейс до гениталий.
Израиль называл Безарабией, а любые другие скопления однокровцев – Еврятником, Еврендией и Жидовией:
– Хороша страна Жидовия, а Россия лучше всех, – и уже всерьез добавлял: – Евреи – соль земли, а потому должны быть распределены по ее поверхности равномерно.
Не потому ли наотрез отказывался выступать в синагогах, хотя синагоги были просто дешевым, а то и бесплатным помещением с хорошей акустикой вдобавок? По этой причине сорвал как-то уже организованное ему турне по Америке – других подвел, а себя лишил приличного гонорара. С поездки в Израиль тоже мог снять навар, не говоря уж о том, что встречен был бы как национальный герой: самый известный поэт из живущих в мире евреев.
Антистадный инстинкт? Страх тавтологии? Не хотел быть приписан ничьему полку?
Отчасти.
Хоть и ссылался на Акутагаву, что у него нет принципов – одни только нервы, но был принципиальным апологетом диаспоры. Вслед за Тойнби, считал, что евреи как некая религиозно-государственная целокупность свою роль в истории отыграли, и хихикал, цитируя анонс лекции одного еврееведа «Грозит ли евреям утечка мозгов?», а от себя добавлял, что Бог пустил их в другие народы с историческим посланием – и сравнивал индивидуальные еврейские достижения в диаспоре и в Израиле: не в пользу последних.
– Какое историческое послание, дядюшка?
– Создание тотальных формул для масс.
– Например?
– Массрелигия – христианство. Массидеология – коммунизм. Массэкономика – капитализм. Масспсихология – психоанализ. Масскультура – Голливуд.
– Капитализм и коммунизм – не одно и то же.
– Почему? Коммунизм как поправка к капитализму. Соответственно – наоборот.
– А как насчет теории относительности?
– С помощью пропаганды довести E = mc2 до народа. Элитарное сделать массовым. Пример хочешь? В 50-е здесь по ящику гнали популярную серию “Twilight Zone”. Не видала? Иногда, по праздникам, пускают марафоном сутки напролет. Попадаются гламурные ужастики. Так вот, к каждому заставка-эпиграф – формула Эйнштейна. Беда только в том, что сапиенс, создавая масскультуру, сам себе роет могилу. Правда твоя, старина Шарло, хоть геноссе в Манифесто имел в виду совсем другого могильщика. Зато какая шикарная метафора!
Где евреи были у него желанные гости, так это в табльдот и а ля фуршет. Сам же поднимал эту вечно актуальню тему и сам же себя обрывал:
– Стоп! Проехали. Нас, евреев, всегда обрезают на полуслове, вот мы и научились понимать с полуслова. Как говорят латинцы, sapienti sat. То есть западло трекать, когда ежу понятно. А уж тем более кошерный вопрос: если не тормознуть вовремя – увязнуть запросто. Засасывает. В стишата и вовсе вход евреям и собакам воспрещен. Добровольное табу котофея. Да, киса? Шутка. Мяу.
Будучи Иосифом, то есть сновидом – как и он, научился разгадывать свои сны в тюрьме, – пересказал однажды дурацкий сон, что один из трех мушкетеров – еврей. И сам же удивлялся:
– К чему бы это, а?
Ссылался на Гейне: хороший еврей лучше хорошего христианина, плохой еврей хуже плохого христианина.
– Хороший плохой еврей лучше или хуже хорошего плохого христианина? – тут же спросила я.
Не удостаивая ответом, сослался на Достоевского: длительная дискриминация усугубляет качества человеческой натуры – как хорошие, так и плохие. Отсюда разброс иудейского племени на духовных и бездушных, на практичных и бескорыстных.
– К какому полюсу ты причисляешь себя?
– Очередной подъе*? – деланно сердился он, хотя сердился на самом деле.
– А вдруг, дядюшка, ты стал антипод сам себе?
– А ты бы хотела, чтобы я на всю жизнь застрял в городских сумасшедших, как в Питере. Извини. Время шпаны кончилось. Оставим этот анахрон шпанистому Лимону. А еврей, извини, – это живой оксюморон ХХ века, – запускал он.
– Хочешь сказать, что в тебе есть и то, и другое, и третье.
– И четвертое, и пятое, и шестое, и десятое…
– С тобой поговоришь – считать научишься.
– Или разучишься. Дважды два – сколько угодно, только не четыре.
Еврей сидел в нем глубоко и выглядывал из подсознанки.
Как-то спросила, кем бы он хотел стать в следующей реиинкарнации.
– Ну, например, – говорит.
– Например, мухой?
– Мухой – пожалуйста. Поэт и муза, да? Почему тогда не муха! Поэт и есть муха. Поэт-муха.
Потрепались еще в том же гипотетическом направлении – кем он только не побывал за пару минут. А потом вдруг говорит:
– Кем угодно могу себя представить в другой жизни: мухой, червем, мартышкой, камнем. Даже женщиной. А вот гоем – никак. Конец света. Путь в высшее общество мне заказан. Кем родился, тем и умру: жидом.
А я еще раздумывала, принимаясь за это жизнеописание, как подретушировать прототипа, чтобы сделать его не похожим на самого себя во избежание литературных скандалов и судебных издержек – не перекрестить ли его, к примеру, полагая принадлежность к иудейскому племени случайностью рождения и пустой формальностью. Если пол не удалось сменить ввиду очевидной и ярко выраженной – не только в сексуальном плане – самцовости, то хоть этническую принадлежность, коли я пишу метафизический портрет. Не получается. К сожалению, мой герой все больше становится похожим на самого себя. Даже интонацию, стиль его речи не изменить – все его «да», «нормально», «шутка», «мяу», «лажа», «шикарный», «жуть», «конец света», «солнышко» навсегда застряли, навязли у меня в ушах.
Куда дальше: в другую масть не перевести – приходится оставить рыжим, как был в Питере, а здесь слинял, выцвел, полысел, стал как все: лысый профессор с портфелем под мышкой – вечно опаздывал на лекцию. А в Питере, как все рыжие, то бледнел, как соль, то кровь приливала к лицу, когда волновался или трахался (с чужих слов – по воспоминаниям постельных партнерш). Говорил не ртом, носоглоткой. Человек-оркестр. Духовой.
Рыжие – народ особый, незаурядный. Необычный набор хромосом. Отступ от нормы. Патология. Соответственно – обязательный дефект в организме. У него – злополучный порожек сердца, который свел его в могилу. Если только он сам не свел себя. На пару: совместными усилиями.
Кто ему не давал покоя, так это Пастернак – и как поэт, и как еврей, и как отступник. За отступничество осуждал, ставя в пример Мандельштама, христианско-культурной ориентации которого не мешали ни «хаос иудейский», ни «почетное звание иудея».
В связи с Пастернаком рассказывал анекдот про Красную Шапочку:
– «Бабушка, а почему у тебя такой большой нос?» – «Еврей потому что», – сказал Волк и заплакал. Вот что такое «О если б я прямей возник!» Это плач Волка.
– То же самое мог бы сказать Иисус.
– Но не сказал.
– Потому что не поэт.
– Поэт и поэт – две большие разницы. Пастернак был скособочен на своем еврействе. Проклятие рождения, первородный грех и прочее. Евреи, считал, рождаются с чувством вины, что прозевали Мессию, а собственный аморализм – жлобский уход от первой жены, несвидание с папой-мамой, когда его пустили за бугор, да хоть то, что заложил Мандельштама, когда базарил с Гуталином по телефону, – все списывал на преодоление еврейства как первородного греха. То есть на выпрямление. Хочешь знать, что есть его «Доктор Живаго»?
– Плохой роман.
– Я тебя умоляю. Никудышный! Был бы хороший, его бы так не раскрутили: Голливуд, Нобелька, скандал в Клошмерле. То есть в России. Это единственный в литературе православный роман.
– А «Воскресение»? «Мастер и Маргарита»?
– Недостаточно установочны. Русский человек не в состоянии написать настоящий православный роман. Здесь надобны взгляд со стороны и энтузиазм прозелита. Что есть христианство первых христиан-иудеев? Преодоление в себе иудаизма. Пастернак не хотел быть евреем, чтобы не чувствовать себя ни перед кем виноватым. Еврейство для него – грубая ошибка природы, а православие – освобождение от моральной ответственности. Он считал, что ограничивал себя в жизни и литературе из-за своего еврейства, а будь русским – дал бы себе волю. Сюда бы доктора Зигги – его случай, – хотя Фрейда подкалывал за сублимацию, а сам сублимировал, как онанировал в отсутствие МБ. – Это тебе не злобные портреты Гинцбургов у Серова или «скисающие сливки» Багрицкого, которые лично я как любил, так и люблю и тоскую. То есть по всей нашей еврейской кухне. Мама была лучшим поваром, которого я когда-либо знал, за исключением разве что Честера Каллмана, но у того ингредиентов в мильон раз больше. Она меня всегда отгоняла от плиты, когда я пытался схватить прямо с огня. Или втихаря пробирался на кухню и прямо рукой выуживал из кастрюли застывшую в жире котлету. А соскребать со сковородки поджаристые корочки! До сих пор слюнки текут! Дорого бы дал, чтобы изведать все это заново.
– Вернемся к Пастернаку, – предложила я, устав от его еврейско-гастрономических сантиментов.
– В том-то и дело, что в детстве у Пастернака не было ни моих котлет, ни скисающих сливок Багрицкого. То есть ни ностальгии, ни проклятий, ни предательства, ни возвращения блудного сына. Кто знает, может, и посложнее, чем у нас с Эдди, то есть на утробном уровне, да? Изначальная драма – сам факт еврейского, пусть и крещенного, рождения. А отсюда уже уход от идишной жены к гойке, предательство поэта-аида тирану-гою, отказ от родителей-выкрестов – так и не встретился с ними, хоть его выпустили в 35-м на какой-то вшивый конгресс в Париже. А табу на поездки в Питер, где пришлось бы воленс-неволенс повидаться с кузиной-жидовкой – и еще какой!
– Там другое, – сказала мама. – Он не хотел видеть ее постаревшей. Очень нервозно относился к старению женщины.
– Да брось! С этой точки зрения она у него никаких таких чувств не вызывала – страшна, как смертный грех, с малолетства. Вы встречали когда-нибудь красивых умных женщин? О присутствующих не говорю, – спохватился ИБ. – Говорю исключительно о своих соплеменницах: у них ум и внешность не в ладу. Гойки – другое дело, – поклон в нашу с мамой сторону. – А потому эроса за скобки. Бóрис шарахался от евреев, стыдился родства. Стыд самого себя как жида. Типичный еху.
И в заключение:
– Нет, мы пойдем другим путем. Мяу.
Толпу не жаловал любую – русскую, еврейскую, хоть мадагаскарскую, едино. Еврейскую, может быть, чуть больше других. Стыдился? Когда мы мучились с ним, выдавливая из него еврея, как раба, и превращая в ирландца, потому что ему его жидомордия была «во где», как он сам говорил, проводя рукой по горлу – не желал походить на среднестатистического ньюйоркжского интеллигента, коим внутри, кстати, и не был. Либо, по крайней мере, не хотел быть, а остаться, несмотря на Нобельку – шпаной, жлобом, выродком, изгоем, городским сумасшедшим, как в Питере. Хотя его питерская шпанистость вся сошла на нет в Нью-Йорке – стал мейнстримовцем и истеблишменцем. Внешне он являл собой нечто противоположное тому, чем хотел быть. Или казаться – без разницы. Beneath our masks we are all the same. Мы вытравляли из него не еврейство, а благопристойность, казенность, заурядность, ту самую ван хандред персентность, которой соблазняла его Америка и губила, ничтожила в нем поэта.
Это и есть печальный сюжет его американской жизни. Он же – сюжет моего романа, а вовсе не локальная тема этой главы о плохом хорошем еврее.

Комментариев нет:
Отправить комментарий