четверг, 16 ноября 2017 г.

АХ. У ИНБЕР,,,

Ах, у Инбер - relevant

Ах, у Инбер

В её поэзии легкая эротика будет постепенна заменена тяжелой пропагандистской порнографией. Советская поэтесса перечисляет, что именно она бы хотела помнить, вместо собственных лирически нежных стихов. Она сочиняет себе биографию, которой не было, но которая была бы желательна. Она бы хотела отбиваться от восставших юнкеров в Хамовниках, ходить в разведку на Крымский мост, помнить пороховой дым на улице Моховой, драться за власть Советов.
Первое, что вспоминает человек знакомый с советским интеллигентским фольклором, при упоминании имени поэтессы Веры Инбер — это не её стихи, а хулиганское четверостишие о ней:
«Ах, у Инбер, ах, у Инбер
Что за глазки, что за лоб!
Всё глядел бы, всё глядел бы
На неё б, на неё б…»
Непристойность возникает на чисто фонетическом уровне, если прочесть вслух. А на уровне лексическом — все очень прилично. И непонятно, над чем смеются.
Ах, у Инбер - relevant
Этот стишок приписывается то Маяковскому, то Катаеву, то Сельвинскому. Есть литературные анекдоты, которые утверждают, что это была пародия на неудачную строчку самой Инбер: «Сруби лихую голову!», которая вызывала вопрос: «Верочка, а ты свои стихи вслух читаешь?!».
Но всё это фольклор…
А самое популярное произведение Веры Инбер
Вы его все хорошо знаете. И вероятно не только сами слушали, но и пели. Или хотя бы подпевали. Правда, не задумываясь об авторстве текста, относя песенку по ведомству блатного или дворового устного творчества. Это песенка про девушку из Нагасаки, которую любит моряк и везет подарки.
Но эта песенка, уйдя в народ, была народом подредактирована. У Инбер влюбленный — юнга:
«Он юнга, родина его — Марсель,
Он обожает ссоры, брань и драки,
Он курит трубку, пьет крепчайший эль
И любит девушку из Нагасаки.
У ней такая маленькая грудь,
На ней татуированные знаки…
Но вот уходит юнга в дальний путь,
Расставшись с девушкой из Нагасаки…
Приехал он. Спешит, едва дыша,
И узнаёт, что господин во фраке
Однажды вечером, наевшись гашиша,
Зарезал девушку из Нагасаки…».
Ах, у Инбер - relevant
Когда песню стали массово петь под гитару, юнгу повысили в звании: «Он — капитан, и родина его — Марсель».
Капитан — не юнга. Может себе позволить везти портовой девушке драгоценные подарки: «Янтарь, кораллы, алые как кровь. И шелковую юбку цвета хаки…».
К экзотизму молодой Веры Инбер добавляли в разных вариантах песни собственный мелодраматизм. Капитан вспоминает её в жестокий шторм, когда ревет гроза и в тихие часы, сидя на баке. У девушки вдруг обнаруживаются следы проказы на руках и пр.
Эротическая поэтесса
У маленького Джонни в улыбке, жесте, тоне    Так много острых чар,И что б ни говорили о баре Пикадилли,    Но то был славный бар.
Чувственность. Легкость. Ритм фокстрота.
Ах, у Инбер - relevant
Если бы Вера Инбер была верна своему дару, таланту, который был бы ей дан, то она бы стала самой сильной поэтессой неприкрытого эротизма, такого, что почти приближается к порнографии, но никогда не переходит грань.
Неясный свет, и запах цикламены,   И тишина.Рука, белее самой белой пены,   Обнажена.
На длинных пальцах ногти розоваты   И нет перстней.Движенья кисти плавны и крылаты,   И свет на ней.
Словно воскресла в её стихах Сапфо и другие античные наставницы любви. Словно звучат песни вакханок, умелых любовниц с пугливым и робким взором.
Зачем здесь я, в ночи и неодета,   И кто со мной?Библиотека древнего поэта   Полна луной.
Ах, у Инбер - relevant
Так и хочется объяснить даме, зачем она здесь ночью и голая. И что с ней сейчас будет. Но, кажется, она сама догадывается. Ибо совсем не дура.
«Дрожа и тая, проплывают челны»
От солнца ал, серебрян от луны,
Тяжелый персик просится в уста,
И груши упоительно бледны
Под зонтиком листа.
Её ранние стихи предельно чувственны и телесны. Их действительно надо читать вслух, чтоб ощутить легкое покачивание — то самое. И влажный жар. А если невзначай вместо постоянно проплывающих «челнов» проговоришь что-то похожее, то это, конечно, ошибка, но ничего страшного.
Лучи полудня тяжко пламенеют.
Вступаю в море, и в морской волне
Мои колена смугло розовеют,
Как яблоки в траве.
Дышу и растворяюсь в водном лоне,
Лежу на дне, как солнечный клубок,
И раковины алые ладоней
Врастают в неподатливый песок.
Дрожа и тая, проплывают челны.
Как сладостно морское бытие!
Как твердые и медленные волны
Качают тело легкое мое!

Такие стихи она писала во время революции и гражданской войны:  «Пока под красных песнопений звуки / Мы не забыли вальсов голубых, / Пока не загрубели наши руки / Целуйте их!..»
Илья Эренбург писал, что в стихах Инбер «забавно сочетались очаровательный парижский гамен и приторно жеманная провинциальная барышня».
Ах, у Инбер - relevant

Вы кого-нибудь когда-нибудь любили, Вилли-Грум?!
Дон Аминадо в книге «Поезд на третьем пути» вспоминал: «жеманная поэзия Веры Инбер, воспевавшей несуществующий абсент, парижские таверны, и каких-то выдуманных грумов, которых звали Джимми, Тэдди и Вилли. На настоящий Парнас её ещё не пускали, и на большую дорогу она вышла позже, дождавшись новой аудитории, новых вождей, и «новых песен на заре». Никаких звёздных путей она не искала, но, обладая несомненной одарённостью, писала манерные и не лишенные известной прелести стихи, в которых над всеми чувствами царили чувство юмора и чувство ритма. Миниатюрная, хрупкая, внешне ни в какой мере неубедительная, ― недоброжелатели называли её рыжиком, поклонники ― златокудрой, ― она, помимо всего, обладала замечательной дикцией и знала толк в подчёркиваниях и ударениях. Читая свои стихи, она слегка раскачивалась из стороны в сторону, сопровождая каждую цезуру притоптыванием маленькой ноги в лакированной туфельке. В стихах чувствовались пружины, рессоры, покачивания шарабана, который назывался кэбом».
Милый, милый Вилли! Милый Вилли!
Расскажите, мне без долгих дум —
Вы кого-нибудь когда-нибудь любили,
      Вилли-Грум?!
Вилли бросил вожжи… Кочки, кручи…
Кеб перевернулся… сделал бум!
Ах, какой вы скверный, скверный кучер,
      Вилли-Грум!
«Даже и без фрейдовского психоанализа, ритмические покачивания кеба настырно влекут нас к забавной истории рыжей Селесты и краснорожего Полита из мопассановского «Признания», которые сделали, тоже покачиваясь на рессорах, свое нехитрое дело, свой «бум» в дилижансе, влекомом белой клячей с розовыми от старости лошадиными губами» — пишет об этих стихах Аркадий Львов.
Ах, у Инбер - relevant
«Женская поэзия»
«Маленькая, рыженькая, кокетливая, она всем нравилась. Все знали, что она из Франции, где Блок хвалил ее первую книгу «Печальное вино», вышедшую в Париже в 1914 году. Стихи ее всем нравились, но это были странные стихи…» — вспоминал Варлаам Шаламов.
Когда в начале двадцатых говорили «женская поэзия», то наряду с Ахматовой и Цветаевой называли и Веру Инбер.
Но русской Сапфо  эта поэтесса из Одессы не стала. И сегодня её имя и стихи мало кто помнит.
Особенно часто Инбер сравнивали с Ахматовой. Ахматову это коробило. Уже в 60-е, когда Ахматовой была присуждена международная литературная премия «Этна-Таормина», кто-то из чиновников уговаривал ее не ехать, чтобы от ее имени представительствовала Вера Инбер, которая по мнению советских властей выглядела более достойным представителем советской поэзии. Ахматова сказала: «Вера Михайловна Инбер может представительствовать от моего имени только в преисподней».
Вера Инбер — это пример человека, переломленного революцией, раздавленного временем. Пример выживания и приспособленчества.
Далее в её поэзии легкая эротика будет постепенна заменена тяжелой пропагандистской порнографией.
Память и суровая организация
В десятилетнюю годовщину Великой Октябрьской Социалистической Революции поэтесса Вера Инбер написала: «Даже для самого красного слова/ Не пытаюсь притворяться я./ Наша память — это суровая/ Неподкупная организация».
Интересно, что память тут «не моя», а «наша». Когда человек называет память нашей суровой организацией, ему есть что перед этой организацией заглаживать, заминать, замаливать.
У Инбер дальше об этой суровой организации говорится: «Ведет учет без пера и чернила/ Всему, что случилось когда-либо./ Помнит она только то, что было,/ А не то, что желали бы».
Постреволюционная эпоха — это время «чисток» и проработок. Время публичных покаяний и демонстративного осуждения собственного происхождения, прошлого, событий биографии и т. д.
«Например, я хотела бы помнить о том,/ Как я в Октябре защищала ревком/ С револьвером в простреленной кожанке./ А я, о диван опершись локотком,/ Писала стихи на Остоженке» — кается Инбер.
Советская поэтесса перечисляет, что именно она бы хотела помнить, вместо собственных лирически нежных стихов. Она сочиняет себе биографию, которой не было, но которая была бы желательна. Она бы хотела отбиваться от восставших юнкеров в Хамовниках, ходить в разведку на Крымский мост, помнить пороховой дым на улице Моховой, драться за власть Советов, «чуя смертный полет свинца, как боец и жена бойца».
Как неуклюже эта прежде легкая и воздушная поэтесса пытается смягчить свою вину, предлагая принять во внимание её социальное происхождение, которое не позволило ей бежать в ногу со временем в кожаной куртке с револьвером: «Я утопала во дни Октября/ В словесном шитье и кройке./ Ну что же! Ошибка не только моя,/ Но моей социальной прослойки…»
Но так истово за былую аполитичность не каялись. Так каялись скорее за то, что в дни революции были на неправильной (как впоследствии выяснилось) стороне. И неправильным своим (троцкистам) уже доставалось больше, чем неправильным чужим…
И тут Инбер было совсем не просто.
Ах, у Инбер - relevant
Родственница Троцкого
Дело в том, что Вера Михайловна Инбер (урожденная Вера Моисеевна Шпенцер) — была родственницей «демона революции», которого в сталинские времена проклинали пуще всякого белогвардейца или монархиста. В их одесском доме с 9 до 15 лет жил и воспитывался, пока учился в реальном училище в Одессе, двоюродный брат её матери Лёва Бронштейн (в будущем — Лев Троцкий).
Этого родственника, ставшего вождем революции, она воспела в своих стихах: «При свете ламп – зеленом свете – Обычно на исходе дня В шестиколонном кабинете Вы принимаете меня. / Затянут пол сукном червонным, И, точно пушки на скале, Четыре грозных телефона Блестят на письменном столе. / Налево окна, а направо, В междуколонной пустоте, Висят соседние державы, Распластанные на холсте. / И величавей, чем другие, В кольце своих морей и гор, Висит Советская Россия Величиной с большой ковер. / А мы беседуем. И эти Беседы медленно текут, Покуда маятник отметит Пятнадцать бронзовых минут. / И часовому донесенью Я повинуюсь как солдат. Вы говорите: «В воскресенье Я вас увидеть буду рад». / И, наклонившись над декретом И лоб рукою затеня, Вы забываете об этом, Как будто не было меня».
Вождю мировой революции Троцкому она посвятила около десяти стихотворений.
Когда у Инбер спрашивали, не родная ли она сестра Троцкого, Вера со вздохом отвечала:
«К сожалению, только двоюродная».
Цена приспособления
«В каком же ежедневном ужасе жила бедная Вера Инбер, если для Всевидящего Глаза она была кругом виновата! — писал Евгений Евтушенко. — Вдобавок к своему родству с Троцким она, как выяснилось, печаталась в израильских изданиях, переводила с идиша, на котором говорила с детства, и успела в 20-е годы опубликовать прозу, за которую позже вполне могла попасть в обойму безродных космополитов: „Очерки о еврейских погромах“, „Печень Хаима Егудовича“, „Чеснок в чемодане“. Она чувствовала своих родных заложниками родственной дружбы с Троцким. Вот почему у нее были испуганные глаза… Страх, конечно, не оправдывает ее, — добавляет Евтушенко. — Но нельзя с высокомерной обвинительностью относиться к тем, кто сломался, ведь мы не испытали всего того, что испытали они».
Самое удивительное в жизни Инбер: как ей удалось выжить? Как ей удалось пережить страшную сталинскую эпоху? А эта статья о высочайшей цене, которой была оплачена способность выживать и приспособляться.
Ах, у Инбер - relevant
Дарвин утверждал, что больший шанс на выживание имеют не наиболее сильные, а способные приспособляться к изменяющимся условиям. Борис Пастернак переформулировал в «Докторе Живаго» закон эволюции: «И над сильным властвует подлый».
Вера Инбер не только выжила. Она пережила зачистку троцкистов, сталинские репрессии. Была в Ленинграде во время блокады. «Почти три года» — так назвала Вера Инбер свой блокадный дневник.
Она прожила долгую жизнь — 82 года. Пережила всех трех своих мужей, родную дочь (на 10 лет), внука (на тридцать).
Её творчество не только не запретили. Она стала официальной, вернее даже сказать официозной, советской поэтессой.
Ах, у Инбер - relevant
Немецкий филолог-славист Вольфганг Казак писал, что она «растеряла свой талант в попытках приспособиться к системе. Её безыскусно рифмованные стихи порождены рассудком, а не сердцем: её стихи о Пушкине, Ленине и Сталине носят повествовательный характер. Отличительными особенностями поэм Инбер, посвящённых актуальным темам советской действительности, являются однообразие, растянутость; они далеко не оригинальны».
Её поздние стихи читать невозможно ни за какие коврижки.
Во время репрессий
Она воспела труд заключенных на строительстве Беломорско-Балтийского канала.
Её не только перестали чистить и прорабатывать, но она сама стала цепной сукой многочисленных кампаний травли: вплоть до послевоенной травли Леонида Мартынова и расправы над Пастернаком за роман «Доктор Живаго».
Её поведение в отношении некоторых репрессированных выглядит особо мерзким даже по стандартам той эпохи.
Ах, у Инбер - relevant
Бенедикт Сарнов приводит такой случай: «Была у нее подруга. Ближайшая, самая близкая, ближе не бывает. Муж ее занимал разные ответственные посты. И была у них маленькая дочь, в которой оба они не чаяли души. Это была счастливая и, как тогда говорили, хорошо обеспеченная семья.
Но в тридцать седьмом мужа арестовали. И по некоторым несомненным признакам стало ясно, что скоро арестуют и жену тоже. И тогда она собрала все самое ценное, что было в ее доме, — деньги, драгоценности, какие-то там парижские туалеты, которые привозил ей из загранки муж, — и отнесла все это своей ближайшей подруге, Вере Михайловне Инбер. С тем чтобы, когда ее маленькая дочка останется одна на всем белом свете, та потихоньку продавала их, а деньги отдавала няньке — простой деревенской женщине, которая в девочке тоже души не чаяла и вообще была бесконечно предана всей их семье. При мысли о том, что ее маленькую дочку могут забрать в какой-нибудь ужасный детдом для детей врагов народа, она сходила с ума. И вот придумала такой выход.
Вскоре ее действительно арестовали. И нянька, как было условлено, пришла к Вере Михайловне. Но та сказала, что ни о каких деньгах, драгоценностях и парижских туалетах она знать не знает, а о дочери арестованных врагов народа позаботится государство. С тем нянька и ушла.
А однажды произошел такой случай. Девочка шла с нянькой по улице, а перед ними шла дочь Веры Михайловны в хорошо знакомой ребенку шубе. Девочка кинулась за ней с радостным криком: «Мама!»
Дочь поэтессы обернулась, сразу все поняла и злобно прошипела — не девочке, разумеется, а няньке:
— Еще раз тебя увижу, донесу!
Ситуация складывалась опасная. Да и жить с девочкой в большой городской квартире няньке было не на что. Не говоря уже о том, что квартиру эту наверняка все равно вскоре бы отобрали, а девочку забрали бы в детдом. Поэтому, недолго думая, нянька увезла «сиротку» к себе в деревню и там, на медные гроши, на мифические какие-то свои трудодни с Божьей помощью ее вырастила.
А семнадцать лет спустя из лагеря вернулась мать. И все узнала. И явилась, как тень отца Гамлета, к бывшей своей ближайшей подруге.
Ах, у Инбер - relevant
На такой поворот событий поэтесса, понятное дело, никак не рассчитывала. Она — как, впрочем, и все ее современники — не сомневалась, что люди, исчезнувшие в те ужасные времена, исчезли навсегда. И когда «мертвецы» вдруг стали возвращаться, для многих это было самым настоящим, а для некоторых даже довольно жутким потрясением. Потом, конечно, они как-то от этого потрясения оправились, но поначалу, я думаю, им было очень даже не по себе.
Вот и Вера Михайловна поначалу тоже была потрясена возвращением с того света бывшей своей ближайшей подруги. Она валялась у нее в ногах, обещала отдать все, что присвоила, и даже больше. Гораздо больше! Сулила ей золотые горы, только чтобы та никому ничего не рассказывала.
Но подруга была неумолима. «Непременно буду рассказывать, — сказала она. — Всем. Знакомым и незнакомым».
И рассказывала».
Ах, у Инбер - relevant
«Сухофрукт»
Простите за большое количество цитат. Но эти свидетельства куда точнее и достовернее, чем мои возможные пересказы.
Борис Слуцкий вспоминал:
«В Италии, в 1957 году, Заболоцкий называл ее Сухофрукт. Была подтянута, стяжательствовала по магазинам. Во Флоренции в галерее Уффици неожиданно прочитала нам лекцию о Боттичелли — о нем писал ее первый муж Инбер (с ударением на втором слоге). Лет через пять в Болгарии, куда она поехала сразу же после смерти единственной дочери, тоже скупала кофточки и неоднократно с кокетливой гордостью читала эпиграмму тридцатых годов:
У Инбер нежное сопрано
И робкий жест.
Но эта тихая Диана
И тигра съест.
Читала с гордостью, а может быть, и с угрозой.
Ах, у Инбер - relevant
Однако другая старуха, болгарская поэтесса Дора Габе, делившая с ней гостиничный номер во время поездки нашей делегации по стране, рассказывала, что Инбер во сне кричит и плачет.
И вот 1970 год. Август. Инбер 80 лет. Она хвастается телеграммами, но — вяло. Со мной шушукается.
Все спрашивают, не выжила ли она из ума, не поглупела ли.
Я искренне отвечаю, что нет.
Она — в уме, в том уме, не малом и не большом, в котором прожила всю жизнь.
Она спрашивает у меня: «Слуцкий, что вы такой мрачный? У вас все в порядке?»
И, выслушав ответ, убежденно говорит: «У меня все в порядке. У меня всегда все в порядке».
И действительно, у нее все в порядке — как почти всю жизнь. Как у дерева, у которого ветки отсохли раньше, чем корни».
Ах, у Инбер - relevant

Что осталось от Веры Инбер?
 У нее, несомненно, был талант. И свой голос. Свой дар. И потому так жалко глядеть на результаты.
Сегодня тридцать сборников ее стихотворений не переиздаются. Кто вспомнит строчку из её поэм?! Забыта ее проза, забыты переводы… Что осталась? «Девушка из Нагасаки». Но не в её, а в народном варианте.
Многим известна песенка на её стихи, которую пел Вертинский: «У маленького Джонни горячие ладони и зубы, как миндаль».
Ах, у Инбер - relevant
Я, порывшись в памяти, могу воспроизвести что-то из её детских стихов: «Мальчик создан, чтобы плакать, Мама — чтобы петь». Недавно прочел это своему четырехлетнему сыну. Распределение ролей не понравилось ни ему, ни его маме. Эта колыбельная песня называется «Сыну, которого нет».
Остался очерк об уничтожении нацистами евреев Одессы, который она написала для «Черной книги», собранной Василием Гроссманом и Ильей Эренбургом.
Ах, у Инбер - relevant
Могила поэтессы Веры Инбер
Ну, и эта эпиграмма ««Ах, у Инбер, ах, у Инбер…», которая прилипла к её имени.
В принципе… не так уж мало.

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..