четверг, 14 июля 2022 г.

И сердце навсегда разбито

 Книжный разговор

И сердце навсегда разбито

Бенджамин Балинт. Перевод с английского Светланы Силаковой 12 июля 2022
Поделиться79
 
Твитнуть
 
Поделиться

12 июля исполняется 120 лет со дня рождения писателя и художника Бруно Шульца

 

Материал любезно предоставлен Jewish Review of Books

В 2019 году одна молодая украинская исследовательница набрела на дотоле неизвестный рассказ польского еврейского писателя Бруно Шульца. Он был опубликован под псевдонимом в самом неожиданном издании — газете нефтяной отрасли «Рассвет: газета нефтепромышленников» (к этому бизнесу имел отношение брат Бруно Шульца Изадор).

Ныне рассказ «Ундуля», впервые увидевший свет в 1922 году и найденный лишь спустя почти 100 лет, впервые вышел по‑английски, в переводе Фрэнка Гарретта. Герой‑рассказчик заточен в своей комнате. Время — и то замедляется, просачиваясь сквозь «горсть бледных, попусту растраченных ночей». Вот первая фраза рассказа: «Должно быть, миновало уже несколько недель или месяцев с тех пор, как меня заперли в изоляции. Раз за разом то погружусь в дремоту, то сам себя вновь растормошу, и фантомы реальной жизни перемешиваются, расплываясь, оборачиваясь усыпляющими фикциями». Шульцевский сновидец, созерцая, как подкравшиеся тени «вытягивают свои длинные шеи и заглядывают мне через плечо», вызывает из своего воображения облик Ундули, «очаровательно запрокидывающей голову и кренящейся набок… в черном шифоне и нижнем белье», и фантазирует о том, как униженно склонится перед ней:

 

Благодаря вам, в теплой дрожи наслаждения, я познал свое убожество и уродство, высвеченные вашим совершенством. Как сладко было прочесть с первого же взгляда вердикт, на веки вечные обрекающий меня покоряться с глубочайшим смирением мановению вашей руки, одним ударом прогнавшей меня из‑за ваших пиршественных столов. Поступи вы иначе, я усомнился бы в вашем совершенстве.

Начало рассказа Бруно Шульца «Ундуля», опубликованного под псевдонимом в 1922 году

В ноябре 2019 года в Дрогобыче, родном городе Шульца, я встретился с Лесей Хомич, открывшей миру «Ундулю». Находка литературного дебюта Шульца была сродни откровению, рассказала она. «Я подумала: “Это же Шульц!” Эта мысль буквально не давала мне покоя. Появилось ощущение, что я совершила невероятное открытие, но одновременно накатывали сомнения и колебания. Возможно ли это на самом деле? 1922 год? Отчего вдруг [Шульц взял псевдоним] Марцелий Верон? Я перечитывала рассказ снова и снова… Очевидно, в нем есть мотивы и образы, столь характерные для его творчества. Должна признаться, я задавалась вопросом: может быть, этот рассказ написал кто‑то другой, подпав под влияние графических работ Шульца? Но совпадение нескольких точек пересечения было слишком очевидным. Версию о том, что Шульцу кто‑то подражал, я исключила: ведь на тот момент его литературные произведения все еще оставались неизвестными».

 

Bruno Schulz
Undula
Ундуля
Translated by Frank Garrett. Sublunary Editions, 2020. 42 p.

История о том, как проза Шульца получила известность, начинается летом 1930 года со встречи двух еврейских модернистов — женщины, писавшей на идише, и мужчины, писавшего на польском. Бруно Шульц, 38 лет, скромный учитель гимназии из галицийского города Дрогобыч, приехал в курортный городок Закопане, прозванный зимней столицей Польши, в поисках «единоличной певучей тишины — с замершим под собственной тяжестью маятником часов и ясной линией пути, не затемненной ничьим посторонним воздействием» . Он производил впечатление человека, старающегося остаться в тени. Один бывший ученик вспоминал: «Идя, он заворачивал к стене, двигался по косой линии, чуть ли не бочком, опустив голову, всем уступая дорогу».

Автопортрет Бруно Шульца. Начало 1920‑х годов.

Польский художник С. И. Виткевич (он же Виткаций) написал (впоследствии утерянный) портрет Шульца, изобразив его с причудливым рыбьим хвостом. Презрев желание Шульца не отвлекаться на посторонние воздействия, Виткаций познакомил его с Деборой Фогель: она была авангардным поэтом и художественным критиком, ей тогда было 30 лет, в Закопане она приехала позировать Виткацию для портрета. Фогель, прозванная блуждающей звездой идишской литературы, родилась в семье галицийских маскилим . Ее отец Аншель был гебраистом, мать Лея — учительницей, а дядя Маркус Эренпрайс — главным раввином Софии, столицы Болгарии, а затем Стокгольма, столицы Швеции. Поддавшись духу странствий, Фогель ездила учиться в Вену, Львов и Краков, часто бывала в Париже, Берлине и Стокгольме.

При переписи 1931 года в Польше более 80% из 3 млн евреев в стране назвали своим родным языком идиш. Шульц не принадлежал к их числу; он не умел читать на идише. Однако тем летом Фогель и Шульца связала глубокая привязанность — интеллектуальная и эротическая. «Ведь наши прежние разговоры и наш контакт, — написала ему позднее Фогель, — были одним из тех немногочисленных чудесных явлений, какие случаются единственный раз в жизни, а может быть, только раз на сколько‑то безнадежных, бесцветных жизней» .

Дебора Фогель. 1930‑е.

В другом письме Фогель намекала на хасидскую легенду о 36 тайных праведниках, на которых держится мир: «Мы пишем стихи и статьи, мы трудимся, как ламед‑вовники , и в один прекрасный день… мы сами себя откроем, даже если никто не придет из большого мира, чтобы открыть нас». К сожалению, произведения Фогель доселе оставались практически неизвестны англоязычному читателю. В ценнейшем новом сборнике «Цветущие пространства» Анастасия Любас, научный сотрудник Университета Торонто, наконец‑то спасла Фогель, долгое время находившуюся в тени Шульца, от забвения, восстановила оборванные нити преемственности, соединяющие ее с нами, и привлекла к ней внимание, соразмерное всему размаху талантов Фогель.

Переводы Анастасии Любас, прекрасно передающие мелодику оригинала, впервые знакомят нас не только с пространными подборками стихов из трех книг Фогель, но и с ее статьями — а среди них много остро полемичных — о фотомонтаже и литературном монтаже, об абстрактном искусстве, о художнике Марке Шагале (его Фогель знала лично), о расизме и антисемитизме («Люди, подвергнутые экзорцизму»), о роли интеллектуалов, а также об истории секулярной идишской литературы в Галиции. Эта литература представляла собой относительно молодую традицию, «которую начали, — пишет Фогель, — и долгое время культивировали женщины‑поэты, а они, как правило, не имели доступа к ивриту и философии Талмуда».

Свой первый рассказ «Мессия» Фогель опубликовала в 19 лет. В год знакомства с Шульцем она выпустила «Фигуры дней» — свой первый сборник стихов: они были написаны верлибром и на идише, начала работу над вторым сборником «Манекены». Ее стихи — лаконичные, написанные словно бы кистью живописца, стремились, как говорила сама Фогель, к «лирике холодного состояния покоя и геометрической орнаментальности со всей ее монотонностью и ритмом возвращения». Свои идишские стихи она посвящала «шунд»: литературе простаков, пошлой массовой культуре и китчевым безделушкам. В одном из циклов стихов — он называется «Низкопробные баллады» — фигурируют уличные проститутки, парижские бродяги, а также — смотрите ниже для примера стихотворение 1933 года, — разбитые сердца и бульварное чтиво:

 

И так все и было,

Как пишут в плохих романах

С выдуманными смешными судьбами…

Он так и остался, как всегда,

Самым красивым воспоминанием в ее 
жизни.

И был он, как всегда,

Самым большим несчастьем ее жизни.

Ни с ним жить не могла, ни без него…

Зачем ты разбил мое сердце?

И сердце навсегда разбито,

Как пишут в плохих романах… 

 

Blooming Spaces: The Collected Poetry, Prose, Critical Writing, and Letters of Debora Vogel
[Цветущие пространства: собрание стихов, прозы, критических статей
и писем Деборы Фогель
Translated and edited by Anastasiya Lyubas. Academic Studies Press, 2020. 436 p.

Стиль Фогель отражал ее широчайшую эрудицию — она читала на идише, польском, немецком и иврите. Идишский поэт и эссеист Мелех Равич  заметил: «Каждое слово, написанное Деборой, подпирают, как минимум, три прочитанные ею книги. Она знала несколько языков, и всеми владела так же свободно, как родным. Но только в случае маме лошн  она понимала все нюансы и говорила на нем так, что чувствовалось: она готова учиться ему все больше и больше, с огромной преданностью и любовью».

«Это не художественные произведения, — говорила Фогель Равичу о своих стихах, — не поверхностные “эксперименты”, а выдержки из жизни и опыта, доставшиеся мне дорогой ценой».

Эти выдержки не шли на успокоительные уступки общепринятым вкусам. Исаак Башевис Зингер вспоминал: «…более консервативные поэты высмеивали и передразнивали ее темный стиль. В этих кругах к женщинам с ученой степенью доктора философии относились очень подозрительно». Аскетичная и бесстрастная холодность ее стихов приводила в замешательство некоторых читателей. «Я привыкла к тому, что мной пренебрегают те, кто невежествен в поэзии» , — писала Фогель Шульцу.

Переходя от серьезности к легкомысленности и обратно, Фогель экспериментировала с «методом одновременности» (симультанишкейт), как сама его называла, в котором «оттесненные на обочину, “незначительные” события приобретают такое же важное значение, как и “грандиозные”, героические события жизни». Свою последнюю книгу, сборник прозаических произведений «Акации в цвету», Фогель назвала романом‑монтажом. В рецензии Шульц восхитился умением Фогель сделать так, чтобы людские судьбы выразились только «после того, как пройдут сквозь тысячи сердец, когда станут обесцвеченными, безличными и типичными, — разменными монетами, анонимными, стершимися и банальными формулами». Тем самым, добавляет Шульц, Фогель улавливает «звучание и сладость банальности».

Спустя год после знакомства Шульц предложил Фогель руку и сердце. Ее мать воспротивилась браку. По словам Рахели Ауэрбах, близкой подруги Фогель, «Шульц, склонный к депрессии ипохондрик, согласился, конечно же, с ее мнением, что он неподходящий кандидат в мужья и отцы».

Станислав Игнаций Виткевич. Портрет Деборы Фогель. 1930

Фогель вышла замуж за инженера‑строителя Шалома Баренблюта. Хотя Шульц иногда останавливался в доме супругов Баренблют во Львове, его отношения с Фогель продолжались в основном в эпистолярной форме. Письма Шульца (утраченные во время войны), полные клокочущих сомнений в себе, одновременно очаровывали Фогель и не подпускали ее близко. («Прежде я жил только перепиской, — признавался Шульц другой женщине. — Тогда к этому сводилось все мое творчество».) Постскриптумы в письмах Шульца к Фогель — фантазии о Дрогобыче, где город был показан глазами ребенка, — становились все фантастичнее, отрывались от содержания самих писем все дальше, словно фигуры с полотна Шагала, парящие над крышами. Их длинные, вихреобразные фразы украшались метафорами, как мозаикой. Фогель показала их Рахели Ауэрбах, а та заявила, что их обязательно надо опубликовать. Ободренный Шульц переделал постскриптумы в сборник «Коричные лавки и другие рассказы»; книга эта сокровенно адресована одному‑единственному читателю — Фогель. Как он писал Виткацию: «В какой‑то мере эти “истории” истинны, они отражают мой образ жизни, мою собственную судьбу. В судьбе этой преобладает глубокое одиночество, отъединенность от повседневных жизненных забот» .

Взаимосвязанные рассказы, объединенные в сборник «Коричные лавки» и вторую книгу Шульца «Санатория под клепсидрой», выстроены вокруг фигуры отца, измученного жизнью торговца тканями: ослабев здоровьем, он «вечно парил на периферии жизни» и «объявил войну безбрежной стихии скуки, окостенившей город» , выращивая на чердаке птиц — экстравагантную коллекцию павлинов, фазанов и пеликанов. («Фогель» по‑немецки значит «птица».)

Повествование в рассказах идет от имени его сына Иосифа — мальчика с обостренным восприятием, одержимого фигурой отца; фактически Иосиф повествует, как в нем самом рождается художник. Пытаясь бежать от монотонности обыденной жизни, Иосиф ныряет в воображаемый и пока бесформенный мир, который творит себе сам, отдается упоению от обнаружения тайной жизни неодушевленных вещей — таких, как манекены, — и обогащает эту жизнь пышной мифологией, первобытной мощью и почти каббалистической идеей латентных возможностей того, что всего лишь материально.

При рождении Шульц и Фогель были провинциальными подданными агонизирующей империи Габсбургов, а затем — никуда не переезжая — стали жителями Западно‑Украинской народной республики, Второй Речи Посполитой (1918–1939), СССР (сентябрь 1939 года — июль 1941 года ) и, наконец, Третьего рейха. Их жизнь, начавшаяся под флагом с австро‑венгерским двуглавым орлом, оборвалась на «кровавых землях» .

В ноябре 1941 года Шульца вынудили переселиться в Дрогобычское гетто. Он разделил свои рукописи и рисунки на отдельные стопки и роздал их каким‑то людям, о которых в письме сообщил лишь, что это были «католики снаружи гетто». В одной из стопок был незаконченный шедевр Шульца, роман «Мессия», — его с тех пор так и не нашли. В августе 1942 года Дебора Фогель попала в число 15 тыс. евреев, убитых нацистами при ликвидации Львовского гетто, — как и ее муж Шалом, их шестилетний сын Ашер и ее мать. Тем временем Шульц, сопротивляясь своим дурным предчувствиям, никак не решался покинуть Дрогобыч. Варшавские друзья прислали ему поддельные документы «арийца» и уговорили назначить дату побега — 19 ноября 1942 года.

В рассказе Шульца «Гениальная эпоха» Йосиф воображает приход Мессии:

 

В такие дни Мессия подходит совсем уже к краю горизонта и глядит оттуда на землю. И когда он видит ее, белую и тихую, с голубизнами и задумчивостями, может случиться, что он разглядит рубеж, голубоватая череда облаков ляжет переходом, и, сам не ведая что творит, он сойдет на землю. И земля в задумчивости своей даже не заметит сошедшего на ее дороги, а люди очнутся от послеобеденного сна и не будут ничего помнить. Прошлое целиком окажется как бы вымарано, и все будет, как в правека, прежде чем началась история .

 

Спаситель опоздал. Незадолго до полудня 19 ноября — в тот самый день, на который планировалось бегство, в 30 метрах от дома, где он родился, Шульц получил пулю в голову во время одной из так называемых диких акций гестапо в Дрогобыче. Только что купленная им буханка хлеба пропиталась его кровью. Ему было 50 лет.

«Если бы Шульцу дали прожить жизнь сполна, — говорил Зингер, — он, возможно, даровал бы нам неописуемые сокровища, но и того, что он сделал за свою короткую жизнь, достаточно, чтобы он стал одним из самых замечательных писателей всех времен».

Обложка сборника рассказов Бруно Шульца «Уцелевшее». М.: Книжники, Текст, 2011

Судьбы Фогель и Шульца разошлись как при их жизни, так и после смерти. Фогель всегда чувствовала себя в тисках двойной маргинализированности: то, что она выбрала идиш, оставило ее «за бортом» европейской авангардной среды, а выбор авангардистского языка и образности — «за бортом» сфер, в которых пребывало большинство идишских писателей и читателей. Вдобавок ее творчество незаслуженно оттесняла на задний план тема ее отношений с Шульцем, как если бы Фогель была лишь музой, этакой акушеркой, помогавшей рождаться его произведениям. Интерес к Шульцу, напротив, не ослабевал. «В кругах молодых польских поэтов, к которым я принадлежал в конце 1930‑х, — вспоминал польский поэт Чеслав Милош, — имя Шульца окружала особая, волшебная аура». «Ибо разве под воображаемым столом, разделяющим нас, — спрашивает герой‑рассказчик Шульца в одном из рассказов, — не держимся ли все мы тайно за руки?» В Америке у Шульца нашлось еще больше, чем на родине, читателей, державшихся с ним за руки; перед ним преклонялась целая череда писателей — в том числе Филип Рот, Синтия Озик и Джонатан Сафран Фоер, — зачарованных его персональной мифологией. Озик (кстати, ее роман 1987 года «Мессия из Стокгольма» — упоительная дань памяти Шульца и его потерянного Мессии) назвала его одним из «тех писателей, которые выбивают нам глаза фонариками». В Польше межвоенного периода, охваченной брожением, было два противоположных движения, увлекавших за собой евреев, — точно два фонарика, иногда ослепляющие, освещали пути к современной культуре. Первый из этих импульсов — тот, что охватил Бруно Шульца, — вел вовне, к почти виртуозному владению польским языком, которому иногда сопутствовало самоутверждение, а иногда коленопреклоненное самоуничижение перед лицом идеализированной культуры большинства. Второй импульс — тот, который руководил Деборой Фогель, — побуждал углубляться в свой внутренний мир, чтобы придумать, как привить только что вырвавшемуся на свободу идишу новаторские методы европейского модернизма. И оба пути трагически оборвались из‑за вмешательства внешних сил. То, что Шульц и Фогель вообще встретились, — немалое чудо.

Оригинальная публикация: And the Heart Is Forever Broken

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..