воскресенье, 14 июня 2020 г.

"ЧТОБ ВЫ ВСЕ ПЕРЕДОХЛИ, ТВАРИ!"

Александра Свиридова

Длинное. Если вы ходите в маршах BLM - идите мимо моего текста плиз. Не тратьте время.
Тем, кто спрашивает, как я тут - прямой репортаж с улицы. Н-Йорк, 11го июня 2020-го года. Погромы улеглись. Карантин в городе сняли. Не весь, не везде, но всё.
"Прохуяло са вихором"
Пес мой был небольшой – с хорошего новорожденного поросенка. Дворник, похожий на маленькую лошадку. Взяли мы его трехмесячным из-под сиськи у мамы, красавицы-пойнтера, которая отдалась неизвестно кому. Хозяин уверял, что джек-расселу, но когда я прикидывала, как джек-рассел мог одолеть пойнтершу, росточком вдвое больше его, у меня возникали сомнения. Сын – подросток, которому нравилась идея иметь щенка от двух цирковых собак, задумчиво делился своим предположением: - А может, она лежала?
На этом я прерывала споры о происхождении пса.
Вырос щенок на шее у моего щенка: спал строго поперек его груди, носом ближе к носу хозяина. Вырос в любви и счастье, ходил горделиво, словно хвастаясь хозяином и поводком, демонстрируя осанкой чувство собственного достоинства, которое, как я раньше полагала, свойственно только людям. Был избирателен в своих симпатиях, но доверчив к тем, кто их не вызывал. Потом случилась беда. Даже годы спустя не могу пускаться в подробности.
Нарядные с горкой подарков мы собрались на выход – к друзьям отмечать День благодарения.
Переглянувшись, я вызвалась вывести пса быстро писнуть у подъезда. Сын еще с чем-то возился. Пес был взрослый - к тому времени ему перевалило за десять лет. Мы вышли из подъезда старой пятиэтажки над рекой, сделали пяток шагов, и я увидела, что по противоположной стороне узкой улочки трусцой бежит большой молодой питбуль без ошейника. Я замерла в ужасе, понимая, что не успеваю метнуться назад в дом. Глянула влево-вправо в надежде увидеть хозяина пса, и всхлип ужаса невольно вырвался наружу. Этого было достаточно: пит в два прыжка перескочил дорогу и вцепился в шею моего пса. Оторвал его от земли и принялся мотать добычу туда-сюда, пытаясь отнять ее у меня. Мой пес тряпкой повис у него в пасти, зажатый челюстями и не издал ни звука. Впервые в жизни я орала во весь голос на улице, не выпускала поводок, но и не натягивая, чтоб ненароком не задушить свою псину. Танцевала, ступая за питбулем, куда он волок. Била что есть силы ногами по горлу питбуля, и думала, что он должен уже вцепиться в меня, а я должна выдержать это, пока не отобьюсь от него.
Из-за угла выбежала хозяйка-дегенератка, которая взяла этого пита в приюте пару дней назад, и никто ей не объяснил, что это за зверь. Она прыгала позади него, пискляво кричала «Ноу», и не дотрагивалась до пса. Зверь был бойцовый. Дальше выбежала моя подруга-собачница, изящная англичанка, она схватила на дороге оранжевый конус, которым помечают ямы, и стала бить питбуля по голове. Пит не реагировал. Он сладострастно урчал, кровища стекала на асфальт, мой пес лоскутом болтался у него в зубах, а я продолжала бить, преодолевая недоумение: я видела, как носок моей туфли бьет по кадыку так, что моей ноге больно, а эта тварь не реагировала, не чувствовала боли. Она была занята своим делом убивания. Я решила бороться до конца, и даже если мой пес уже мертв, я его – мертвого – питбулю не оставлю.
Это никогда бы не кончилось, если бы рослый парень-собачник не оставил своего пса кому то и не вмешался. Он подошел, несуетно расставил ноги пошире, крепко взял питбуля за задние лапы и нерезко – как хорошую штангу – медленно поднял вверх в вытянутых вперед руках. Высоко – так, что питбуль оторвал передние лапы от земли. И когда тот повис в воздухе, он выпустил свою добычу – моего пса. Парень встряхнул питбуля и отшвырнул подальше. Питбуль чудом не бросился на нас, а побежал прочь, а его хозяйка-недоумок – следом.
Мой дружок медленно поднялся на четыре лапы, шатаясь, как пьяный. Белый с черными пятнами – он был наполовину залит кровью, но медленно пошел. Я потащила его назад в дом. Сын открыл дверь… Как выглядела я – не знаю. Меня трясло, но команды я отдавала четко. Велела поставить пса в ванну и держать в поводке, так как не знала, какие реакции могут быть у него после травмы. Сама принялась лить на него воду из душа и смывать кровь. Увидела рану, изучила, насколько она глубокая, поняла, что зубы прошили только шкуру, и не сомкнулись на горле моего дружка потому, что я водила его в металлическом ошейнике - с колючками, что впивались в шею, если он дергал поводок. Я устала падать, когда мой дружок видел белку и стремительно бросался к ней.
Пес терпеливо позволял мне всё. Я перекисью остановила кровь, остригла шерсть вокруг ран, большой льняной салфеткой завязала ему шею, мы его вытерли, подсушили, уложили на диван и принялись звонить. Сначала друзьям, - сказать, что не приедем, потом врачам. Врачи в день благодарения посоветовали сидеть дома, если пес шевелится и ранена только шкура. Мы дежурили подле него, меняли повязку, смазывали раны, на руках несли гулять в задний двор – на улицу выйти было страшно не только ему. А через день, когда кровь остановилась, сняли повязку с его шеи и увидели, как пес старательно устроился на диване поудобней, склонил морду к шее и принялся с большим тщанием зализывать раны. Ему было трудно, но он усердно занимался делом. Мы приносили ему питье, когда он уставал, смазывали рану его любимым сливочным маслом или сметаной. И он снова лизал и лизал. Позволял заглядывать в рану, словно хотел дать нам возможность убедиться в том, что лечение ему удается лучше, чем нам. Я запомнила его терпеливый труд. Запомнила, как не плакать, не скулить, ни на кого не рассчитывать, а просто – зализывать рану. С короткими перерывами на сон. А дальше – будь что будет.
Через пару дней я дошла до полиции. Доложила им, что в районе нашего парка носится без поводка питбуль, с которым хозяева не справляются. Тогда же стала выяснять, как получить разрешение на ношение оружия. Пользоваться им я умею, хоть давно не пользовалась. Последний раз в десанте в тайге на БАМе что-то в небе удалось подстрелить на обед. Со мной терпеливо беседовали рослые черные мужики в бронежилетах. Выслушали, что стрелять я намерена в питбуля, а не в его хозяйку, и сказали, что меня посадят, тк пристрелить собаку в НЙ можно только полицейскому.
- То есть с правами человека в Нью Йорке такой расклад: питбуль имеет право убить человека, а человек питбуля – нет? – уточнила я.
- Йес, мэм, - ответил двухметровый старшой. И с улыбкой добавил, что мне лучше быть убитой, чем сесть в тюрьму.
На том расстались.
Оставшиеся годы мы проживали с псом напряженно: он не доверял никому, включая меня. Мы шли гулять и всю ответственность он брал на себя. Хозяйки, на которую можно рассчитывать, у него больше не было. Теперь за хозяина был он, а старая сука на двух ногах, что плелась следом за ним с поводком, уже доказала, что она ни на что не способна. Только скулить и приносить извинения всем, на кого он щерился и лаял. Дескать, извините, у него травма. Мой полу-пойнтер так грозно изображал питбуля, что приятельница, которая за чем-то заехала на машине, увидев его, из машины не вышла: он стоял на задних лапах перед ее колесом и бросался на дверцу так, что она потом всех уверяла, что у меня питбуль…
Конец первой части.
Часть вторая.
Нью Йорк, 11 июня, четверг, раннее утро. Около семи. З4-ая Стрит и 7 Авеню.
Приехала на Пен Стейшен электричкой из аэропорта Кеннеди. Народу немного. Собранные лица всех цветов, в масках, сидят поодаль друг от друга, едут на работу. Тихо: никто не говорит по телефону. Вокзал, перрон, семь утра. Ни души. Повторяю три раза: ни души.
На платформе пару человек исчезают впереди меня на лестнице, ведущей от платформы наверх.
Иду на рапиде – задерживая ногу в воздухе, так как поверить не могу.
З4-тая, где долгие годы стояла полиция, военные с собаками, автоматами и в бронежилетах – отлавливали бомбы под землей на главной узловой станции города, – брошена на произвол: все ушли. Всё - нет никого, сколько хватает глаз. Берете кастрюлю-скороварку, набиваете болтами и – вперед. Останавливать вас некому. Ларьков с едой – тоже нигде никаких.
Ползу вверх на пустой лестнице эскалатора – кто-то далеко вверху виде и кто-то внизу. Он выносит на угол к трем Эм: офису Валерия Молота, магазинам К-Март и Мэсис. Там наверху лет 20 был в нише пост полиции с солдатами и собаками. Тоже - ни души.
Выхожу на 34-тую. Первое, что вижу – лежат три тела на тротуаре. Справа – ближе к лестнице на углу Седьмой, что ведет вниз в метро. Подхожу, наклоняюсь. Вижу, что это спят бездомные. Спасибо, один прикрылся курткой, другой – обувь снял и положил под голову. Иначе и за живых их принять трудно.
Озираюсь. Изучаю фанеру на Мэсис и других любимых домах. Понимаю, что снимать это не буду. Есть другие, кто это всё обснимет. Моё дело – увидеть своими глазами и запомнить. Не первый раз иду свидетелем, - чтобы мне потом никто не рассказывал, как это было, когда танки вышли в августе 91го в Москве, или как самолеты влетели в небоскребы в 2001 в Нью Йорке. Сама посмотрю и запомню запах мазута и гари. Сейчас пахнет фанерой. Прошел мелкий дождик. Чистый тротуар, дорога… Иду.
35-тая уже, 36-тая. По тротуару надвигаются бомжи разных полов-возрастов-цветов. Три-четыре. Вяловатые с утра, но видят добычу. Требовательно окликают, протягивают стаканчики, требуя своего. Потупившись, схожу на проезжую часть дороги. Ступаю бесшумно, чтобы не спугнуть ТИШИНУ. Я ее никогда не слышала в Нью Йорке на Седьмой, если идти от 34-той в сторону ТаймсСквер. Один мужик моет окно у двери открытой лавочки. Другой протирает стекло.
Замирает, разглядывая меня. Похоже, давно нормальных людей не видел.
38-ая. Кто-то уже идет с бумажным стаканчиком. Запах кофе добавляется третьим в палитру – после запаха влажного асфальта и влажной древесины. Кофе, люди… Два-три человека.
40-вая. Ближе к автовокзалу некто говорит по телефону. Коротко уточняя, куда идти.
Иду неуверенная в том, что я существую. Это ещё не вполне «Земляничная поляна», но точно Ингмар Бергман.
Смешанные чувства не обуревают, а бродят, не смешиваясь, как капли масла в воде. Если бы я рискнула заговорить, это был бы пра-язык: звуки, буквы, слоги, но не слова.
Главное – не плакать, как в том сентябре, а смотреть, видеть. Стать губкой, которая впитает, что есть. Потом отожмем и разберемся, чего было больше - соленого или пресного. Удручает, что попытка осмыслить и назвать то, что я вижу и чувствую, оформляется на всех уровнях только в мат. Самая примитивная молитва. Эмоционально, интеллектуально, - только мат. Как-то минуя «мать» и другие подлежащие, идут голые сказуемые, глаголы. Тяжелое у меня было детство…
41-ая. С тротуара сходит и встает передо мной бодрый белый бомж – классический «Вайт трэш». Первый, на кого я поднимаю глаза, отсчитывая от аэропорта Кеннеди, который покинула в шесть утра. Смотрю на него. Ни страха, ни интереса к его нуждам. Такое, скорее, праздное мрачное: ну, остановил ты меня, а дальше что? Он встречается со мной взглядом и пятится, припоминая, как вежливо улыбаться. Исполняет искомую гримасу, говорит: - Доброе утро.
Отступает, позволяя мне идти дальше. Даже интересно, что написано у меня на лице, если он бегло считал эту бегущую строку. Какой глагол?
42-ая, на уровне Автовокзала. Машина полиции проехала.
Медленно поворачиваю голову – влево, вправо, чтобы не ушибиться об увиденное.
Перехожу 42-ую. Над расхераченным магазином слева по всему полукруглому фронтону три раза подряд – новая клятва верности - черным по белому: «БЛМ». Запомнила.
Иду по левой стороне, косясь исподлобья на то, что разбито справа. Я видела репортажи.
Теперь все зашито фанерой. Чисто на дороге и на тротуаре. Осколков нет. Разбитые витрины заколочены. Прохожих не особо есть. Пустое здание некогда шумной газеты «НЙТаймс», купленное советско-израильским алмазным королем Леваевым, стоит белесым призраком, летучим голландцем, макетом. Озираюсь и понимаю, что я од-на на пятачке между 43 и 44-той. Ни-ко-го. Заколочены все рестораны, кафе. Мерзкое прохладное, плоское, как металлическая линейка чувство не то, чтобы страха, а незащищенности, вползает под рубаху, прилипает к позвоночнику, и делает тебя голым, когда осознаешь. Ощупываю рубаху на себе. Есть.
46-тая, где пересекается Бродвей и Седьмая. Я за два десятилетия видала самое разное – там была редакция газеты, где я служила. Днем и ночью, во все четыре времени года, хоть в дождь хоть в снег, там трудно было покурить – затянуться можно было, зажав чинарик огоньком вовнутрь кулака, чтоб никого не задеть ненароком, но дым выдыхался только кому-то в лицо, - таким плотным косяком, как лосось на нерест, шла толпа на этом углу. Не было такого, чтобы пусто и мёртво. Теперь есть.
Останавливаюсь у памятника мужику, что день и ночь смотрит на Бродвей. Он умер в1942 году, но и тогда – в разгар войны – знал, что всё будет хорошо, и завещал поставить его во весь рост на ТаймсСквер, чтобы видеть её даже после жизни. «Привет, НЙорк» написано у него на памятнике.
Стою перед ним и пытаюсь проникнуться его верой. В сорок втором, когда открывали Второй фронт Второй мировой, наверняка было пострашнее, чем сейчас. С другой стороны, война была где-то далеко. И сколько еще было до того дня, когда все тут будут целоваться – перед памятником – и веселиться по случаю того, что Гитлер сдох, никто не знал.
47-ая. Возле красного куба театральных касс натянуты белые шатры. Половина восьмого, наверное. Иду к ним поближе. Тенты на серебряных ногах прикрывают от мелкого дождика крохотную съемочную группу. Оператор-гример-ассистент. Накрашенные крали с микрофонами что-то излагают на камеру. Камеры большие. Что-то всерьез снимают – шатры на двух углах.
А надо всем этим – знаменитая реклама, что сияла во все времена красными литерами цвета губной помады портовых шлюх - «Кока Кола», - теперь застилает небо во всю высь черный не-квадрат не-малевича. На нем скупо – белыми буквами по черному крепу, как на ленте кладбищенского венка – «Кока Кола». И ниже – в столбик – ползут с прописной – бесконечные синонимы и вариации на тему лозунгов французской революции, - о счастье, равенстве и братстве всех народов. Стою и оторваться от этого зрелища не могу, так как глазам не верю, что Кока Колу тоже поставили на колени. Слова вспыхивают, гаснут, ползут сверху вниз, скатываются куда-то на асфальт и снова возникают вверху над площадью.
Глаза б мои не видели… Равенство…
Пытаюсь вспомнить любимые стихи любимого драматурга Александра Володина – там все на примере овощей и фруктов изложено – найти не могу, читала в рукописи лет сорок назад: «Сливы, гордитесь неравенством с вишнями», - и заканчивалось любимой строкой-итогом: «Никто никому не равен никогда».
Не пила я тебя, Кока Кола, а теперь уже и не буду. Живи без меня.
48 – 49-тая. Ближе к театру, где ежевечерне резвится за большую зарплату дежурный юморист страны, изображая президента, стоят два патрульных автомобиля. По центру улицы, по которой ни одна машина не едет. Оба авто пустые: ни водителя, ни пассажира. Пару велосипедистов по обочине проехало.
После 50-той – повеселей: шевелятся работяги, стоят машины с листами фанеры. Заколачивают битую витрину. Пила посвистывает, дрель издает короткий рык. Всё молча, как в немом кино. Двадцать девятый год: звук еще не пришел. Хоть тапера ставь на обочине – пусть тихонько бренчит на фортепиано. Прежде на работяг кто-то покрикивал, начальника изображал: выше, ниже, левей, правей. Нынче – хъй. Тишина. Нет старшего. Все сами знают, что делать. Делают медленно, хотя никто не мешает – нет прохожих на тротуаре. Даже хозяина бизнеса нет. Всё сами, одни. Я вот пришла – постояла, понаблюдала. Запомнила.
На 52-ой велик соблазн шагнуть влево и посмотреть, как там «Русский Самовар», но справляюсь. Иду прямо. Надеюсь, его миновало это рукотворное цунами.
57-ую - смотрите сами во всех новостях. Фанера. До слёз. В сторону Карнеги смотреть не могла.
Я б на месте Гугла затопила город автомобилями с камерами, которыми они дотошно снимают улицы для Гугл-мэп. Пусть бы осталось на память. Они обычно лица замазывают в своих картинках. Ау, Брин, выходи, нет лиц.
Дальше - фанера на Коламбус Сёкл. Весь полукруг первого этажа – от 59 до 60-той - вместо сияющих бутиков Тайм Ворнер Билдинга. Это ввергает в изумление. Ни гнева, ни слез. Такой непроговариваемый вопрос, типа: вы чего, тоже закрылись, как все? У вас что, – тоже охраны не было своей? Чтобы веером от живота их всех положить? Они же на вашу собственность покусились. Оглядываюсь, прикидываю, как бы выглядела площадь Колумба, если бы всех положили. Как смаковали бы дикторы ТВ лужи крови. «Кровавое воскресенье» Нью Йорка.
Вспомнила, как Махатма Ганди велел индусам одеться в белое, когда шли под английские дубинки – дать англичанам бить себя, чтобы кровь ярче проступала на белом фоне. Он сам фотографа пригласил снимать это. Так началось освобождение Индии от колониального ига Англии.
Додумываю до конца, что правильно, что не стали бороться. Хъй с ней – с фанерой. Заколотили и ладно. Постоит немного заколоченное. Город залижет раны и повязку из фанеры снимут. Только я им всем этого не забуду.
Пересекаю медленно площадь. Запоминаю фанеру назубок. Велосипедистов уже побольше. Кто-то в парк, кто-то из парка. На ступенях памятника кораблю у входа в Централ Парк спят обдолбанные бомжи. Фонтан выключен. Сухой корабль на сухом тротуаре. Приплыли.
Знаю, что днем должны выставить охрану вокруг памятника Колумбу – прочла в поезде строку новостей, что сбрасывают памятники ему по всей стране. Один обезглавили и радостно играли его головой, как мячом. Победители памятников. Моряк, доплывший до безымянной земли, он виновен теперь в гибели исконно-посконного населения - американский индейцев. Эти, что обвиняют, не виновны ни в чем: никогда никуда не плыли, земель не открывали, стран не строили, убивали только поштучно – одного, ну двух-трех, но так, чтоб целые народы – никогда.
Стою у серебристого глобуса над входом в метро. Примеряюсь, хватит ли сил по лестнице спуститься и не рухнуть, или лучше спуститься лифтом. Понимаю, что не уверена, что хватит сил преодолеть брезгливость, входя в лифт, а потому выбираю ногами. Делаю шаг от лифта к лестнице, и вижу двух немолодых белых полицейских. Они стоят между стеклянным коробком лифта и заборчиком, огораживающим лестницу к глобусу. Наблюдают за мной.
- Вы в порядке, мэм? – участливо спрашивает один, когда видит, что я его заметила.
Трудно врать, я за минувшие сутки часа три спала. Неуверенно киваю. Улыбнуться под маской – нелепо. Стою. Он терпеливо ждет. Неизвестно чего или всего. Он насмотрелся в эти дни.
Я тоже жду - знаю, чего: проверяю горло на всхлип, – его не должно быть, - и говорю ему:
- Спасибо за вашу службу, сэр.
Он отшатывается от неожиданности, потом склоняет голову в глубоком кивке, и проникновенно отвечает: - Спасибо, мэм.
Всё: мы сообщили друг другу, что мы думаем о происходящем.
Перед тем, как спуститься вниз в метро, еще раз окидываю круговой панорамой площадь.
Вдыхаю поглубже всю фанеру после дождя, утрамбовываю запах свежей стружки в память перед новыми впечатлениями, которые мне предстоят под землей. Подвожу на земле итог: я им этого не забуду – раз. Нью Йорк зализывает раны – два. Терпеливо и мужественно, как мой пёс. Третьим всплывает строка чьего-то стихотворения: «Я хочу, чтоб вы сдохли, твари». Ни слова больше вспомнить не могу. Пожелать своими словами, чтоб все они сдохли, кто разгромил город, я не могу – двадцать лет Далай Лама научает не убивать и не желать никому смерти. Плюс в толпе, истоптавшей город, были дети моих товарищей. Да и просто увидеть эту толпу полегшей – плохая картинка. Пусть маршируют. Но я им этого не забуду. Без пионерского пафоса «не забудем-не простим», тихо и глухо, как ночная волна по днищу баркаса, постукиваю-повторяю, что не забуду, как мой любимый город зализывал раны. Он спасется, залижет. Варвары – нет.
Под землей тихо и чисто. Вагоны мытые – придирчиво изучаю полы. Невероятно – даже ничем не пахнет. В дальнем углу бомжиха с тележкой дерьма, сама с собой гневно разговаривает, что-то выкрикивая время от времени. Разного цвета считанные пассажиры, что сидят поодаль друг от друга, опасливо пересаживаются от нее подальше. К концу поездки образуется невероятная конфигурация: я по самой середине вагона, орущая бабища – по одну руку от меня, стайка пассажиров – по другую. Ошую и одесную. Поглядывают на меня поверх масок. Ждут, что я тоже пересяду. Хъй вам. Я не шевелюсь. Поглядываю на бомжиху. Я проверила на улице, что у меня на лбу работает бегущая строка. Она прочтет. На 145-той гневный монолог обрывается и она выходит. На 168 выходят пяток медбратьев Коламбиа Пресвитериан госпиталя. На 175той – я.
Впереди – человека два-три всего. Невозможно поверить. Стена пассажиров на этой станции идет на автобусы – ехать в Нью Джерси.
Нет никого. Нет автобусов. Будто нет Нью Джерси.
Иду к дому одна по пустой улице. Чисто, тихо, все стихи, что всплывали, сбиваются в комок. Стараюсь донести его до дому. Гнева нет. Есть глубокая печаль и усталость. Хочется и запомнить и забыть всё одновременно. Проснуться, вырваться из этой яви, как из сна. Но нет. Это надо попытаться прожить.
В доме включаю радио. Обещают вторую волну вируса, новые смерти.
Думаю плохое. И иду смывать его с лица.
***
Не рассказывайте мне про расизм – я в курсе, как говорили в Одессе.
Мне все равно, какого цвета те, кто уничтожил мой город.
На всякий случай – для тех, кто не в курсе, - уточняю, что я десять лет прожила в черном Бронксе, куда белые – не говорю о русских - и проездом бы заглянуть зассали. Тех, кто побывал у меня в гостях, можно перечислить по пальцам. Пожарники тормозили, завидев моего пацана у подъезда.
Кричали: - Прыгай! – готовые спасти его, пока там что-то горело. А белый мальчик в белой рубахе кротко благодарил дяденек и добавлял: - Живу я тут.
Про произвол полиции тоже рассказывать не надо. Знаю. Но недайбох что – наберу 911, а не пойду в черный район просить защиты.
Про то, что не надо путать тех - хороших, - кто мирно протестовал против всего плохого, с другими – плохими - пришельцами с далёких планет, которые били витрины, выпотрошили бутики, разворотили любимый город, - тоже не рассказывайте. Слышала.
Хули они с вами в ногу пошли, если они не «ваши»? Хули вы их не остановили?
Отдельно советским евреям я бы советовала поаккуратнее сравнивать положение черных в Америке с положением евреев Германии и других оккупированных территорий во времена Холокоста. Подлое, опасное и некорректное сравнение. Черным в Америке нелегко – это известно. Но лагерей смерти нет, крематориев нет, и они не дымят над городом, как когда-то в Люблине, где жители просили трубы сделать повыше, чтобы пепел не оседал на белых простынях.
Спасибо всем, кто отфрендил меня в Фэ-Буке. Не останавливайтесь пожалуйста, продолжайте.
Так как я этого делать не буду по своим причинам. Но не питайте иллюзий на собственный счет, полагая, что вы либералы. Либерал - это я, тк мне интересно другое мнение, а вам – нет. И слово толерантность про меня, а не про вас. Оно означает «терпимость». И я терплю, сцепив зубы. И слушаю другие голоса, другие аргументы, которые плохо понимаю и не принимаю. А вы – нет.
ПС.
Сейчас, когда минули сутки и немного слегло, прочла, что помимо всех памятников, которые сбросили, фильм «Унесенные ветром» запрещен к показу, как пропаганда… - не знаю, чего… рабовладельчества? Подумала, что лучше бы русской прессе писать это название на сербском, если не путаю. Видела в интернете обложку книги, которую оценили бы мои херсонские босяки: «Прохуяло с вихором».
Ибо воистину «Прохуяло с вихором» время, когда мне было не страшно гулять по Манхеттену в любое время дня и ночи. Теперь страшно. Настало время для прогулок других людей. И очарованная погромщиками бывшероссийская пролетарская интеллигенция ведет себя так, будто не Пастернак писал, и не они читали его «Высокую болезнь». Может, они не были «музыкою чашек, ушедших кушать чай во тьму»?
Я была, и помню, как это уже однажды было, когда –
«А сзади, в зареве легенд,
Дурак, герой, интеллигент
В огне декретов и реклам
Горел во славу темной силы,
Что потихоньку по углам
Его с усмешкой поносила
За подвиг, если не за то,
Что дважды два не сразу сто.
А сзади, в зареве легенд,
Идеалист-интеллигент
Печатал и писал плакаты
Про радость своего заката.»
ПС.
Нашла в сети стишок, что вертелся в голове под запах свежей фанеры. Некто Юрий Нестеренко сочинил его в другой стране в другое время и о другом. Сокращаю, чтоб не обременять. «Глядя в телевизор» называется.

Те же там же и так же то же...
Под собою страны не чуя,
Наблюдая все эти рожи,
Одного лишь теперь хочу я.
Не мечтаю уже о лете,
Не хочу ни в купцы, ни в князи -
Я хочу одного на свете:
Я хочу, чтоб вы сдохли, мрази.
……..
Наступает он, зрим и четок -
Край, когда одного лишь надо:
Не зарплат, не жратвы, не шмоток,
А того, чтоб вы сдохли, гады.
Вместе с вашей холуйской спесью,
Вместе с вашей вселенской ложью,
Вместе с вашей блевотной лестью,
Вместе с вашей рычащей вошью.
Не ослепли мы, не оглохли,
Сколь ни бейтесь в пиар-угаре -
Мы ответим вам: чтоб вы сдохли!
Чтоб вы все передохли, твари!

Ноябрь 2007 г.

5 комментариев:

  1. мастерски передано состояние человека и его ощущение от всего этого непотребства...
    спасибо Алёне Свиридовой за Правду и Веру!

    ОтветитьУдалить
    Ответы
    1. АЛЕКСАНДРА СВИРИДОВА! https://en.wikipedia.org/wiki/Alexandra_Sviridova

      Удалить
    2. Александра Свиридова! https://en.wikipedia.org/wiki/Alexandra_Sviridova

      Удалить
  2. Н-да, выбросить мат и "крутизну останется пшик.
    Правда и Вера - это что ? И как их присобачить (прибультерьерить) к этому словесному поносу?

    ОтветитьУдалить

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..