воскресенье, 3 марта 2013 г.

ГОРОХОВЫЙ СУП рассказ.


 Старик Гаврилов ел все, кроме горохового супа. Он глотал любую еду, кроме жареных гвоздей и этого супа. Гаврилов даже запах гороха не переносил. Мне же всегда казалось, что горох ничем особым не пахнет, но Гаврилов утверждал, что вонь от этого безобидного продукта слышит за версту.
 Однажды мы крепко выпили со стариком Гавриловым, и он сказал: гореть ему в аду, как раз, из-за этого самого гороха. Я тогда плохо соображал, и решил, что это шутка насчет ада, а у Гаврилова просто организм скверно воспринимает подобную пищу – и все.
 Мы в те годы постоянно шутили, ерничали, а серьезно говорить боялись. Страшно было – говорить серьезно.
 Но старик в тот вечер несколько раз повторил насчет гороха, и я понял: надо бы спросить, почему он сходит с ума на эту тему, хотя бы потому, что еще не один человек в мире не продал свою душу Сатане за гороховую похлебку.
 Я тогда решил, что спрошу обо всем этом у Гаврилова по дороге к метро. И спросил, как только мы вышли из дома в сладкую, дымную сырость питерской осени.
 Это я теперь пишу, что она была «сладкой», а на самом деле – мерзкой была та сырость, пробирающей до костей. Ничего не поделаешь, время меняет эпитеты и определения. Это на старых, хороших картинах краски не тускнеют и не становятся ярче. Память человеческая – холст ненадежный.
-          Ты про горох хотел рассказать? – спросил я тогда, надвинув берет на уши.
-          Чего это? – буркнул старик.
-          Сам сказал: как выйдем, сразу расскажу, почему из-за гороха можно попасть в ад?
-          Врешь, - сказал Гаврилов. – Ты, сукин сын из брехни себе профессию сделал. Гореть тебе тоже в аду за это, понял?
-          Вместе будем гореть, - сказал я. - Ты за горох, а я за брехню. В компании не так скучно.
-          Пошел ты, – сказал грубый Гаврилов.( Он писал очень хорошие стихи, но и не думал публиковать их, а потому был уверен, что имеет право хамить всему миру). 
 Трезвым я никогда не обижался на Гаврилова, но тогда был не тот случай. Повернулся – и пошел, как было велено.
-          Стой, - сказал Гаврилов.
Послушно остановился, но застыл к нему спиной. Еще, помню, подумал тогда, что так стоять гораздо приятней. Сырой, мерзкий ветер дул в спину.
-          Я молодой любил советскую власть, - тихо сказал Гаврилов. – Я ее любил, как мать родную.
 Тут я повернулся. Представить себе старика Гаврилова, любящим советскую власть было трудно. Я тогда подумал, что это мерзкий  ветер исказил смысл речи моего спутника.
-          Я тогда любил советскую власть, - повторил мне в лицо Гаврилов. – Меня в армию не взяли по зрению. Я думал тогда руки на себе наложить, хотя четыре года уже прошло, как война кончилась. Я был комсомолец прилежный, даже комсорг на нашем заводе сучьих турбин. Пошел тогда в райком и сказал, что в  компартию хочу. По месту работы, в партком, не стал обращаться. Решил для скорости приема прямо наверх отнести заявление. Вот как я любил Советскую власть.
-          Тебе за это, Гаврилов, в аду гореть, - сказал я. – Причем тут горох?
-          Ты хоть еврей, а дурак, - безошибочно определил Гаврилов. – За идеи в аду не горят. Только за поступки.
 Не стал спорить, и мы поплелись дальше, к станции метро «Чернышевская», ровно 15 минут хода от дома, где я тогда жил. Мы зачем-то перешли улицу к чугунной ограде кинотеатра «Спартак». Там старик остановился у афиши, и прочитал анонс нового фильма: «Премия».
-          Всем гореть в аду, - сказал, тяжко вздохнув, Гаврилов. – Ты только погляди: не стал он, сучий потрох, деньги брать, которые не заработал. Героем определили. Я вот не беру те, что заработал, а кто обо мне слышал?
-          После смерти прославишься, - сказал я. – Ты не переживай.
-          Долго ждать, - буркнул старик. – Еще лет пятьдесят – это точно. Это хорошо. Ада боюсь. Чертей с вилами. Не хочется помирать.
-          Ну и живи, - разрешил я великодушно.
Мы  вышли на улицу Петра Лаврова. Теперь этой улице вернули старую, немецкую фамилию: «Фурштадская», а этот Петр Лавров был революционер и смутьян. Он вышел из моды, и улицу у  Лаврова забрали обратно.
-          Ну, так как,  приняли тебя в партию? – спросил я.
-          Нет, – буркнул Гаврилов. – Сказали: доказать преданность идеям Ленина-Сталина должен делом. В деревню послали, уполномоченным райкома по сельскому хозяйству. Сначала, значит, в Осташков отбыл. Там разнорядку получил: в деревню Шуты. От «железки» километров девять на попутке. Приехал, вот в такую непогодь. Деревенька – дрянь, изб сорок – не больше. В том колхозе горох выращивали. Веришь – один горох. Еще до войны выпал им такой фарт: горох выращивать на концентрат для армии. Там же и сушилка была и пресс от фирмы « Шлютс». Помню, на прессе дата выпуска имелась: 1914 год.
 Колхоз назывался «Путь Ильича», председателем там был Хренов Василий Егорыч. Таких кривоногих людей я больше никогда не встречал. Хренов сам себя называл – жертва рахита, а еще был он лысый совсем, хоть и не очень старый. Лысый, а бородища жуткая, как у Карабаса Барабаса.
 Мне в райкоме так задачу объяснили: « Ты, парень, едешь со всеми властными полномочиями. Урожай колхозный должен весь пойти государству, на восстановление хозяйства после жуткой войны с фашистом.  Город от голода пухнет. Карточки хоть и отменили, но рабочему классу жрать нечего. В  случае обнаружения воровства продукта, сигнализируй, сразу вышлем милицию».
 Дождь перестал моросить, и мы, как–то сразу, не сговариваясь, сели на мокрую скамейку. Помню, на плащи понадеялись, но они промокли тут же. Так я сидел с мокрой задницей на улице Петра Лаврова (ныне Фурштадская), и слушал рассказ старика Гаврилова.
-          Этот кривоногий председатель меня  в своей избе пристроил. Сказал, что чище для ночевок места не найдешь. У него баба была и детишки: двое, кажется. Утром мы с ним и пошли в сушилку, к тому прессу. Плотный такой был сарай, снаружи обитый черным толем, а внутри горелки парили под частой сеткой, и труба широкая над всем этим, вроде каминной.
 Я еще, когда шли вдоль берега реки, в тумане, удивился, когда на это черное строение вышли с дымом над широкой трубой.
 Человек десять работали на той сушилке. Тихий народ, малокровный, почти все бабы, и почему-то в валенках. До снега, морозов было еще далеко, а дамы в этой дикой обуви фигуряют.
 Я у председателя спросил, почему так? Он ответил, что обувь удобная для работы, ноги в ней не болят и не так колко ходить по гороху.
 Ну, стал я эту сушилку «пасти». Дурное дело. Прихожу к концу рабочего дня, становлюсь в воротах. Мимо меня колхозники идут тихой тенью. В руках ничего, карманы выворачивали они сами, как по команде. Шапки снимали…. Только через  неделю стал я замечать: слишком тяжело народ шагает, еле ноги в валенках волочит. Тут все и сообразил. Ничего не стал говорить председателю, а на следующий день встал в воротах и командую:
-          А ну, разувайсь! – так разнервничался, помню - линзы моих очков совсем запотели. Я их  снял и протер…. Вижу, разувается народ и покорно высыпает горох из валенок. Слово не говорят. Вот так разуваются молча, отходят к загородке и высыпают. Потом все ко мне подошли, чего-то ждут, вроде как приговора и смерти.
«Идите, - говорю я. – Завтра разберемся».
Они и пошли…
 Запер я сушилку на амбарный замок - и домой, к председателю. Все ему рассказал, как   воровство раскрыл и пресек хищения на вверенном ему производстве. Помню, взахлеб рассказал. Я ему тогда много правильных слов выдал про нашу родную, советскую власть, про мудрого учителя, товарища Сталина и про то, что об этом вопиющем безобразии буду вынужден сообщить в милицию и райком партии….
  Гаврилов замолчал. На соседней скамейке решили пристроиться  старички – шахматисты. Они прежде аккуратно вытерли скамейку газетами, а потом уселись, предварительно засунув в щель между планками спинки фанерку, и раскрыли на ней шахматную доску.
-          Пошли, - поднялся Гаврилов, и мы двинулись  прямой дорогой бульвара, ступая по мокрым, опавшим листьям к станции метро им. Чернышевского.
-          Ну, что дальше было? - поторопил я замолчавшего старика.
-          Ничего такого, - сказал Гаврилов и вытер моим беретом свое мокрое лицо. – Кривоногий кобылу запряг в телегу. Была в колхозе одна кобыла и одна телега, и мы отправились по дворам. Темень, грязь, впереди лошади гнутым циркулем сапоги переставляет председатель, а я позади телеги плетусь.
 Остановка. Стук в окно. Выходит хозяйка. Почему-то только хозяйки выходили, хотя в деревне были и мужики. Немногих видел, но были. Бабы сразу, без слов, все понимали. Уходили и вскоре возвращались с мешком, полным гороха. В тишине все происходило. Только раза два дети заголосили в избе. Так мы шли от двора к двору…. Десять дерюг с горохом лежало в телеге. Помню, спросил у кривоногого, есть ли у людей скотина. Ответил, что давно уж нет. Спросил о птице. Он сказал, что курей пяток имеется, а потом зачем-то добавил, что у них специализация по гороху. Будь он проклят, тот горох! Мы его свезли в сушилку и высыпали, куда положено.
-          Не надо в милицию, - сказал кривоногий председатель. – Засудят баб, а у них дети, да и работать на советскую власть будет некому. Боле  в валенках не пускай. У них трудодни есть: по два мешка картохи, и по пяти кил пшена. Даст Бог, зиму протянем.
 Когда домой вернулись, председатель на ужин отлил мне супу горохового из чугуна. Я голодный был, как черт, а есть не стал. Вот с тех пор даже видеть не могу тот суп…. Ну вот, через неделю  вернулся в Осташков, отрапортовал, что все нормально, получил бумагу, и в Питер.
 Там меня в райкоме похвалили и сказали, что мой кандидатский срок пошел, а я сказал, что не нужно мне это, так как в деревне понял, что еще не созрел для такой чести: по молодости сознания партийного не хватает.
 Умный у нас был второй секретарь, из наших, заводских. Он все понял, только усмехнулся и оставил меня в покое.
-          А совесть тебя в покое никак оставить не может? - сказал я то, что в трезвом виде не смог бы выговорить никогда.
-          Верно, - усмехнулся на эту мою душевную жестокость старик – Гаврилов. – Много пакостей в жизни делал, а те валенки с горохом забыть не могу.… Так что гореть нам с тобой в аду синим пламенем. Знаешь, мне почему-то ад той сушилкой гороховой представляется. Только на решетке раскаленной я лежу голый совсем, а те деревенские бабы в валенках меня вилами ворочают с боку на бок.
 По этой шутке я понял, что протрезвел старик – Гаврилов, как и положено, у самой станции метро, у милицейского поста. Впрочем, какой «старик». Ему тогда и пятидесяти не было. Он умер через двадцать лет, совсем недавно, в Мечниковской больнице от болезни сердца. Это я уже в Израиле узнал, от общего знакомого.
 Теперь Гаврилов, вполне возможно, в аду. Не знаю. Встретимся, тогда и определю точно… Он в больнице, как говорят, с месяц пробыл. Голодал, наверно, потому что в русских больницах очень любят кормить хворый народ пустым, гороховым супом.

Комментариев нет:

Отправка комментария

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..