четверг, 14 ноября 2019 г.

"Исламский джихад" похвастался новым орудием для убийств

14.11 20:48   MIGnews.com

"Исламский джихад" похвастался новым орудием для убийств

Вечером, 14 ноября, бригада "Аль-Кудс" похвасталась новой ракетой в арсенале оружия, которое используется против израильтян.

Об этом сообщило издание The Times of Israel после того, как "Исламский джихад" анонсировал срочное обращение.

Террористы утверждают, что ракета называется "Бурак-120". По их словам, снаряд – "полностью палестинского производства".

Все подробности о ракете "Аль-Кудс" обещает раскрыть в новом видео. Террористы добавили, что снаряд использовался в последней эскалации насилия.

ЧЕРЕЗ БАРЬЕР!



14.11.19
Мирон Я. Амусья,
профессор физики

Через барьер!
(Навеяно воспоминаниями о ликвидации Берлинской стены 9 ноября 1989)

Генеральный секретарь Горбачёв, если вы ищете мира, если вы ищете процветания для Советского Союза и Восточной Европы, если вы ищете либерализации, приезжайте сюда к этим воротам, мистер Горбачёв, откройте эти ворота. Мистер Горбачёв, снесите эту стену!
Р. Рейган, 12.06.1987, из выступления у Бранденбургских ворот.

         9 ноября 1989 началось разрушение Берлинской стены. Тридцатилетие этого важного, сразу ставшего символическим, события, широко комментируется в обычных и электронных СМИ. И я решил вспомнить многое, что для меня, прямо или косвенно, связанно с этой датой.
         Для людей моего поколения многие годы после ВОВ Берлин был символом германского милитаризма, символом победы нацизма над культурнейшей нацией Европы и мира. Многие годы для меня это была столица войны. Именно Берлин ассоциировался со всеми бедами детства – блокадой, войной, гибелью близких, разорением привычного и устойчивого уклада моей жизни. Для меня ярчайшим событием начала войны стали бомбардировки Берлина советскими самолётами в августе 1941. Это был символ возмездия, которым я считал, и считаю бомбардировки Германии во время ВМВ, включая уничтожение Дрездена авиацией союзников.
         Сказанное не отменяет того определённого сочувствия, которое я испытывал к жителям Западного Берлина, страдавшего от советской блокады с конца июня 1948. Год действовало снабжение Западного Берлина по воздуху, с помощью знаменитого «воздушного моста», позволившего, в итоге, Западному Берлину стать частью ФРГ. Тот факт, что СССР не прерывал воздушный мост военной силой, есть результат наличия атомного оружия у США, что понуждало СССР умерять аппетит.
         Конечно, выступления рабочих восточного Берлина в июне 1953, их забастовка, встречали у меня симпатию и внутреннюю полную поддержку, а её подавление советской военной силой, о чём сообщали «Голоса», вызывало стыд. Использование против бастующих советских танков, объявление комендантом советского сектора чрезвычайного положения никакого чувства «так им и надо», не вызвало. Напротив, предупреждение о том, что бастующих будут наказывать по законам военного времени, казалось мне кощунственным по сравнению с временами апреля-мая 1945. Только сейчас узнал по Википедии, которую не случайно власти РФ хотят подменить чем-то более исконно русским, что «всего в подавлении волнений участвовали 16 дивизий, из них только в Берлине три дивизии с 600 танками. Вечером 17 июня в городе действовали около 20000 советских солдат и 15000 служащих казарменной полиции». Не слабо насаждался социализм, однако.
         Берлин и после 1953 ещё долго оставался центром противостояния Запада и Востока. В этом противостоянии особо выделялся кризис 1961, или, более широко, 1958-1962 гг. Тогда во весь рост проявилась отталкивающая внешняя политика СССР с его «делайте, как мы требуем, а не то…». Тогда СССР требовал объявить Западный Берлин «вольным городом», что быстро привело бы к его поглощению ГДР. Именно в ходе этого кризиса, 13.08.1961 была стремительно построена Берлинская стена, отделившая Восточный Берлин от Западного с тем, чтобы помешать массовому бегству жителей ГДР на Запад. Высшей точкой кризиса стал инцидент 26-27.10.1961, когда у КПП «Чарли» танки США и СССР, попротивостоявшись, в итоге разошлись, причём первыми отошли танки СССР – нервы Н. Хрущёва не выдержали решимости Д. Кеннеди.
         Навсегда запомнил его потрясающее выступление 26.06.1963 во славу свободы, восторженный рёв полумиллиона слушавших его людей, заполнивших площадь перед ратушей, его слова «Свобода неделима, и когда один человек порабощен, все люди не свободны», равно как и знаменитое «Все свободные люди, где бы они ни жили - сейчас граждане Берлина, и поэтому, как свободный человек, я горжусь словами «Ich bin ein Berliner».
         Это была блестящая речь, но, в моих глазах, всего лишь чистая риторика. Ни тогда, ни много позже я не предполагал не только возможности объединения Западной и Восточной Германий, но и объединения Берлина[1]. Думал, что у СССР достаточно сил для противостояния этому, и допускал, что при более покладистом президенте США Советский Союз поглотит Западный Берлин. Весной 1989, когда оказался в самом Западном Берлине, я узнал, что стоимость недвижимости там очень низкая. Особенно вблизи разделительной линии Запал-Восток. Значит, мало кто был провидцем даже тогда.
         В 1964 или 1965 году ко мне заехал, путешествуя по СССР, тогда весьма молодой и талантливый, позднее ставший одним из наиболее крупных физиков-теоретиков ФРГ профессор В. Грайнер. Наши разговоры в основном касались науки. Но как-то заговорили и о политике. Я упомянул ГДР, и констатировал факт существования двух немецких государств. Вальтер ответил неожиданно резко, хлопнув ладонью по столу: «Может существовать, и будет существовать только одно немецкое государство -  государство, объединяющее всех немцев». В теории я был, как показало время, не совсем уж неправ – ведь есть же две Кореи, которые населены корейцами, а не одна. Но по Германиям это было пророческое предсказание исторического процесса, которое казалось мне просто невозможным, имея в виду тогдашнюю силу СССР и Восточного блока.
         В 1984 я был приглашён выступить на двух конференциях в ГДР – в Лейпциге и Дрездене. Оргкомитет взял на себя все расходы. Но Институт решил иначе. На предназначенные мне деньги послали заместителя директора, а меня, чтоб не срывать приглашённые доклады, заставили ехать научным туристом. Было обидно, и многое раздражало. В Лейпциге сначала поселили в студенческом общежитии с двухъярусными кроватями. Препирательство с оргкомитетом закончилось тем, что перевели в Дом Учёных, располагавшийся в особняке Мендельсона. Лейпциг в годы ВМВ пострадал мало, а в Дрездене очень многое было разрушено. Меня разрушения нисколько не смущали, но возмутил памятник, на котором было написано примерно следующее: «Невинным жертвам империалистических бомбардировок»[2][3].
         В паре магазинов Дрездена столкнулся с удивительно неприязненной реакцией на русский язык, что тогда казалось мне удивительным для бывшей советской зоны оккупации Германии. Помню даже свой ответ: «Не добили вас под Сталинградом!». Больше чем неприязнь к языку, меня удивили встреченные раза два или три марширующие по мостовой группы одинаково одетых молодых людей, периодически и дружно, как по команде, вскидывавших вверх правую руку в приветствии «Хайль». Им уступали дорогу, полицейские их приветствовали. Для меня это был как оживший кинокадр, повествующий о нацистских временах. Когда вернулся в Ленинград, никто моему рассказу не верил: «Нацизм? В ГДР? Это просто невозможно!» Примечательно, что даже знакомые немцы ни в Лейпциге, ни в Дрездене про период Холокоста не говорили, будто он никогда и не существовал.
         После Лейпцига и Дрездена был Восточный Берлин, где поместили в гостинице высотой больше 30ти этажей, сейчас называемой Парк Инн, на Александерплатц. Поселили на этаже 20ом. Вид из окна был в сторону Бранденбургских ворот. Я много ходил по центру города, особенно по Унтер-ден-Линден, поглощённый одним, донимающим меня вопросом с очевидным ответом: «Что было бы со мной, окажись я каким-то мистическим образом здесь тридцать лет сему назад?» Всё, что я видел, пропускалось через ответ именно на этот вопрос. А потому я повторял раз за разом про себя хорошо запомнившийся мне с конца войны стих, особенно его слова:

«Огонь! И гремит батарея,
Вздыхает уральский металл.
Огонь! И дымится на Шпрее
Восьмиэтажный обвал».

Думал, что это написал Н. Тихонов, но сравнительно недавно узнал, что автор Е. Долматовский. Отредактированную в сторону сглаживания версию можно найти в его книге «Товарищ мой» («Дальний прицел», 1945). Моё тогдашнее настроение лучше передаёт исходная версия, которую привожу по памяти:

Прибоем бушует отвага
Шагает гвардеец сквозь дым.
Огонь! И колонны рейхстага
Склоняют колени пред ним.
Так рушатся серые зданья.
Отравленный рушится мир
Я знаю секрет попаданья,
Я ненависть в сердце вскормил.
Все дело - в тончайшем прицеле,
А мы наводили тогда,
Когда в окруженье метели
К Москве подступала беда,
Когда в ленинградской блокаде
Сшибало нас голодом с ног,
Когда бушевал в Сталинграде
Их танков зловонный потоп.

Но даже описанное настроение не преодолевало отвращения к Берлинской Стене, сравнительно близко к которой удалось подойти. Да и весь город, мрачный и унылый, никак не совпадал с внутренними впечатлениями о том, что такое город Западный. А это я сам видел в Лондоне и Оксфорде в 1970, и в большой мере в Белграде в 1971 и 1972ом.
В 1989 мне представилась возможность поехать в командировку в ФРГ, конкретно в университет Кайзерслаутерна, небольшого города, расположенного сравнительно близко от Франкфурта-на-Майне. Приглашение на три месяца было давнишнее, с хорошими условиями. Новые ветры позволяли его материализовать. Оформление шло довольно быстро, определённо не без помощи не чуждого новым веяниям, уверенного в себе сорокалетнего начальника иностранного отдела ФТИ В. Якунина, ставшего потом очень известным деятелем РФ, президентом ОАО «Российские железные дороги». Здесь я противоречу Википедии, где написано, что он работал в ФТИ в 1982-1985 годах. Это не так – до весны 1989 он определённо работал в ФТИ. Своей принадлежности к КГБ он не скрывал. Говорили, что он полковник, однако в интервью в 2018 он утверждает, что его звание было капитан-инженер. Но держался он вполне по-полковничьи.
Уже в самом начале года я сообщил хозяевам дату приезда. Они согласились, но непосредственно перед приездом телеграфировали, что им крайне желательно отложить моё появление на несколько дней. Это было явно невозможно, и тогда они спросили, не знаю ли я кого-нибудь во Франкфурте. Я назвал Грайнера, и вскоре  получил приглашение посетить его институт теоретической физике при Университете Гёте, и выступить там с докладом. Встречал меня в аэропорту молодой тогда (увы, ныне покойный) Г. Зофф. Франкфурт производил очень сильное впечатление, несмотря на то, что было очевидно – в войну его бомбили тщательно, так что всё, кроме крошечного центра, представляло собой в целом довольно скромный новодел. Однако видно было, что город оправдывает название финансовой столицы ФРГ.
В номере гостиницы была радиоточка, играла приятная лёгкая музыка. Отношение к немцам я с детства привык не переносить на их язык, который мне нравился. В эвакуации, в посёлке Текели (Казахстан) мы жили в соседстве с немцами – ссыльными из Поволжья. Мама и тётя говорили на их языке свободно, у нас дома в ходу был идиш, так что я многое по-немецки понимал. Мелодии по радио настраивали так, что сразу вспомнилось послевоенное кино, и в голове звучал голос Марики Рокк:

In der Nacht ist der Mensch nicht gern alleine,
denn die Liebe im hellen Mondenscheine
ist das Schönste! Sie wissen was ich meine,
 einesteils und andrerseits und außerdem
Denn der Mensch braucht ein kleines bißchen Liebe,
grade sie ist im großen Weltgetriebe
für das Herz wohl der schönste aller Triebe,
 einesteils und andrerseits und außerdem!
(Film "Die Frau meiner Träume")

         Для меня приезд во Франкфурт оказался особо значим – Грайнер представил меня к исследовательской премии фон Гумбольдта, которая оплачивала годичное (с возможным продолжением) пребывание в исследовательских центрах и университетах ФРГ. Премию я получил уже в 1990, и местом пребывания выбрал институт Грайнера, о чём никогда, даже после его отставки, да и смерти, не жалел.
         Примечательно, что мои коллеги, начиная с Грайнера, говорили, в первую очередь – по своей инициативе, о трагедии Холокоста, об ответственности немцев за эту трагедию, о том ущербе, который понесла Германия – моральном и материальном, если учитывать вклад евреев в науку, технику, культуру и экономику до-гитлеровского периода. Примечательно, что ни в одном разговоре собеседники не пытались ограничить список виновных только Гитлером и его приближёнными. Они неизменно говорили об огромной ответственности всего немецкого народа. Как-то президент Университета Кайзерслаутерна Х. Эрхарт повёз в экскурсию по близлежащим городам, включая Вормс, Трир и Шпайер. Я спросил его, почему он пересекает улицы на красный свет. Это было обычным в СССР, но в Германии? Ответ удивил – он сказал, что трагедия Германии в законопослушности её населения, а потому, даже в мелочи, хочет дать пример ухода от этой черты национального характера.
Но мелочами не ограничивались – Грайнер, например, имел тесные связи с видными физиками Израиля, приглашал их в Германию, сам приезжал к нам несколько раз, способствовал приезду в Германию тех евреев-физиков, которые, когда их изгоняли, дали зарок не возвращаться никогда. Важна была роль немецких репараций, которые канцлер ФРГ К. Аденауэр обязался выплатить Израилю по соглашению 1952г. Отмечу, что и программа, согласно которой в Германию приехали, начиная с 1990 примерно 200 тысяч евреев (и членов их семей), опиралась на экономическую мощь западной Германии, а не на ГДР. Замечу, что никаких проявлений нацизма, будто бы захлёстывающего, согласно советским СМИ, ФРГ, я не встречал.
         Во время пребывания в Кайзерслаутерне я получил много приглашений, позволивших нам с женой (она приехала на последние две недели моего пребывания в ФРГ) неплохо поездить по Германии. Я везде выступая с докладами. Мы были в городах один другого красивее, некоторых – внешне не тронутых войной, таких как Билефельд, где узнали поговорку «Am Schönsten ist in groβen welt in Frankfurt und in Bielefeld», очаровательные Гейдельберг, Мюнстер и Фрейбург. Побывали мы и в сильно разрушенных бомбардировками союзников, но вполне интересных и с туристической точки зрения Гамбурге и Мюнхене. Финалом поездки был Западный Берлин, где мы, перейдя границу Запад – Восток, должны были сесть в поезд на Ленинград.
         В Западном Берлине я не просто хотел посмотреть город и сделать очередной доклад. Незадолго до того я прочитал срочную публикацию одного из ведущих сотрудников Технического Университета Берлина, профессора У. Беккера, где он отметил большое несогласие с результатами наших расчётов, в чему я не привык. Моя цель была посрамить немца, устроить в Берлине свою маленькую Сталинградскую битву, поскольку видел в нём, пока незнакомом мне немце, наглого воинственного тевтонца, вторгшегося на территорию, которую считал своею. Он и рисовался мне огромным, белобрысым, наглым, привыкшим к победам потому, что не встретил ещё достойного сопротивления.
         «Тевтонец» оказался маленьким, черноволосым, очень обходительным и молодым человеком, на немца, с моей точки зрения, не похожим. Он поместил нас в гостиницу, и сразу же повёз меня в университет. Оказалось, что Уве (так звали его, уже, увы, покойного) заведует большой лабораторией. У меня с собой были результаты наших расчётов, и его сотрудники ввели их в компьютер, из которого вылезал лист бумаги с кривыми, где видно было, что они очень близки к данным немецкого эксперимента. Аплодисменты – обычное дело после каждого доклада, но эти, бурные, я запомнил навсегда, и буквально «достаю из широких штанин дубликатом бесценного груза» - сознания универсальности физики как науки без государственных границ.
         Вечером мы гуляли по сверкающему иллюминацией центру, шли мимо сияющих витрин, обедали в отличном (пошёл бы с удовольствием и сейчас) аргентинском ресторане. Всё, увиденное в городе, разительно отличалось от Восточного Берлина. Нет, явно не дураки были эти восточные немцы – сюда им явно стоило бежать. Хороша была витрина Запада, ничего не скажешь.
         Утром Уве показывал город, поехали к Берлинской Стене, особенно убогой на фоне всего остального в городе. Оттуда – на семинар, где на мой доклад собралось столь много народу, что сидели в проходах, на полу. В конце доклада я сказал: «Пять лет назад был в Берлине, видел стену с той стороны. Сегодня – с этой. Уверен, что к следующему моему приезду этой мерзкой стены не будет. И я не собираюсь надолго откладывать свой следующий приезд». Публика тогда была в восторге. С приездом я не задержался, и был в Берлине опять в 1992, но стену разрушили, как известно, намного раньше.
         Вечером того же дня мы сидели дома у Уве и его жены. Дом оказался очень близок к «нейтральной полосе» между зонами, где не оказалось никаких цветов, но определённо наши хозяева были теми, к кому буквально относились слова из знаменитой речи Кеннеди  1963 года. Он тогда сказал: «Люди Западного Берлина будут иметь все основания для гордости: вы жили на самой линии фронта в течение почти двух десятилетий». Провожая нас, Уве обещал заехать назавтра и помочь добраться до вокзала в Восточном Берлине. Сделать это, однако, оказалось не так просто. Мы, советские, имели право пересечь границу в «Чек Пойнт Чарли», а западный немец – нет. То есть западные полицейские проходу немца не противились, особенно видя наш багаж, который явно свидетельствовал о том, что мы не только болтали языками, но и пылесосили по торговым точкам ФРГ. Но полицейские уверяли, что с их восточными коллегами нам не договориться. «И на жалость я их брал, и испытывал, и бумажку что от победителей им зачитывал», но они были как автоматы – бесстрастны, и неумолимы. «Берите багаж и переходите границу. Ему нельзя!», - повторяли они, не обращая внимания на то, что это сделать было явно не в наших сил. Находившийся рядом советский офицер сказал: «Пока я свяжусь с начальством, ваш поезд уйдёт».
         Пришлось Уве самому ехать и проходить через другой КПП, с нашим багажом на своей машине, да ещё платить за это деньги за пересечение границы (о чём я узнал много позже), а мне вспоминать слова из речи Кеннеди: «В мире есть много людей, которые или действительно не понимают, или говорят, что не понимают существенную разницу между миром свободы и миром коммунизма. Пусть они приедут в Берлин»[4]. История имела, тем не менее, счастливый конец в том смысле, что все добрались, куда хотели, а мы с Уве остались друзьями до самого конца его жизни.
         В 1991 ГДР политически и географически, но, увы, не духовно, исчезла. Её останки явно дают о себе знать в раскладе политических сил в бывшей Восточной Германии. Что касается научной работы, то специалисты из ФРГ провели переаттестацию своих коллег из бывшей ГДР. Цель проверки была очевидна: «Поднять отстающих до уровня передовых». По просьбе фонда А. фон Гумбольдта я был проверяющим в Университете Лейпцига и Политехническом институте Дрездена. Мне повезло – в обследованных лабораториях научная работа шла на весьма высоком уровне, так что моё заключение было хорошим, и коллегам помогло.
         Во время «Гумбольдтовского сезона» 1991-92 мы с женой побывали в очень многих городах Германии, во всяком случае, больше тридцати. Помимо уже упомянутых, в список вошли Бонн, Висбаден, Гиссен, Дармштадт, Кассель, Кёльн, Майнц, Нюрнберг, Тюбинген, Штутгарт, и ряд других, помельче. После этого бываю в Германии регулярно. Конечно, деловые связи слабнут по мере моего старения, но на конференции всегда езжу, когда есть такая возможность. Например, были на конференции во Франкфурте в 2016.
         В Германии сейчас живут очень близкие нам с женой люди. Много добрых друзей, с которыми поддерживаем связи. Это определяет наше желание видеть Германию и мирной, и по-прежнему преуспевающей. Оснований для опасений скорой гибели Германии, её исламизации, стремительно нарастающей в ней волне антисемитизма, не вижу. В основе этих опасений лежит, думаю, сознательная дезинформация со стороны тех государств и их агентуры, которые заинтересованы в дестабилизации Запада. Не стоит израильтянам и вообще евреям им помогать, становясь, помимо, надеюсь, желания, полезными идиотами. Разумеется, не во всём и не всегда политика ФРГ по отношению к Израилю и его соседям такая, что мне бы хотелась. Но имеющиеся факты всего послевоенного времени говорят, что дружеские отношения ФРГ к Израилю – не мистификация, не обман, а реальность.
         В 1991 бундестаг решил вернуть столицу Германии из Бонна в Берлин. Я опасался, что это оживит останки милитаристского духа, создавая конфигурацию близкую к той, что была в Европе в 1914. Но внешние похожести как основания для прогнозов не очень надёжны. С 1999 правительство и бундестаг переехали в Берлин. Пока мои опасения оказались неосновательны. Надеюсь, что чрезмерной милитаризации не произойдёт и в будущем. Но и 20 лет срок немалый. Он явно позволяет быть оптимистичным.

         Иерусалим




[1]Сейчас многие пишут о себе, что были по сути всегда провидцами. Я же почти никогда им не был.
[2]Привожу по памяти.
[3]Был в Дрездене много лет спустя, и этого памятника не нашёл.
[4]Сейчас в мире понастроено много стен между странами или вокруг стран. Но есть принципиальная разница между стеной, препятствующей приходу враждебных гостей, и стеной, не позволяющей своим гражданам уйти, кода они этого хотят. Таких стен не должно быть!

ПС Впервые опубликовано http://club.berkovich-zametki.com/?p=52104

Конец тишине: вокруг Газы опять ревут сирены

Конец тишине: вокруг Газы опять ревут сирены | Фото:14.11 17:40   MIGnews.com

Конец тишине: вокруг Газы опять ревут сирены


После нескольких часов спокойствия, наступившего после достижения соглашения о прекращении огня между боевиками палестинской террористической организации "Исламский джихад" и властями Израиля, сразу в нескольких общинах вокруг сектора Газа вновь звучат ракетные сирены.

Тревоги можно услышать в общинах Беэри, Нахаль-Оз, Кфар Маймон, Тушиа и Алюмим.



Армии обороны Израиля пока разбирается в произошедшем. По данным ЦАХАЛ, сообщений о погибших, раненных и разрушениях зданий пока не поступала.

А.К. В 20 часов бандиты обещали объявить, почему снова хулиганят.

ЖИЗНЬ НА КОНЧИКЕ ЯЗЫКА




ЭФРАИМ БАУХ

ЖИЗНЬ НА КОНЧИКЕ ЯЗЫКА

     Назревавший и ожидаемый прорыв в осмыслении историей и философией бездны войны и уничтожения (Шоа-Гулаг) произошел в 60-е годы, точнее, во Франции1967-68 годов, когда весь мир потрясли шесть дней войны Израиля с арабскими странами, завершившейся его ошеломляющей победой. Это были дни и ночи, когда евреи во всех уголках мира внезапно вновь, в который раз, предстали абсолютно беспомощными перед собственной судьбой к радости, раздувающей ноздри антисемитов: «Ну, теперь наконец-то жидам – хана». Не забуду их опавшие, словно из  них выпустили воздух, лица, впавшие в прострацию при сообщении о полном разгроме арабских стран.
   Это были дни и ночи, когда явно слышалась поступь Истории, ее судьбоносное шествие, восстанавливающее справедливость в море лжи, вливаемой нам в уши и затыкающей нам рты.
    На фоне этого исторического потрясения студенческие волнения в Париже выглядели не столь впечатляющими. Тем не менее, они обозначили весьма важный поворот в мировой философии. Именно в те годы вышли в свет книги Жака Деррида «Письмо и различие», «О грамматологии», «Голос и феномен», книга Мишеля Фуко «Слова и вещи», книга Жака Лакана «Письмо», книга «Различие и повторение» Жиля Делеза.
   Внезапно выяснилось, что «созрело» новое поколение мыслителей, родившихся в конце 20-х – начале 30-х годов, встретивших войну в возрасте 10-13 лет.
   В пространстве русского языка это течение философии, названное, как это всегда бывает, весьма приблизительно – «постструктурализм» или «постмодернизм», открылось, примерно, через 40 лет. Уже обросшее традицией и ставшее неотменимой частью мировой философской мысли, это течение в русском пространстве обсуждается, как новость, ставится под сомнение или вызывает восторг.
   Кажущиеся молодыми, нашими современниками, по сравнению с Ницше, Хайдеггером, Гуссерлем, Левинасом, многие из них уже ушли из жизни, став легендой. Целое созвездие имен неким «большим взрывом» возникло во Франции в 60-е годы, - Жак Деррида, Роллан Барт, Жак Лакан, Жорж Батай, Мишель Фуко, Юлия Кристева, Жиль Делез, Жак Бодрийар – и каждый требует отдельного разговора.
  Но центральной фигурой, своим творчеством стягивающей и анализирующей это созвездие новых философов, в общем-то, своих сверстников, несомненно, является Жак Деррида. Свой метод анализа он назвал «деконструкцией» и этим методом занял уже прочное место в мировой философии.
   Этот седой человек с тонкими уверенными чертами лица имел магическое влияние на философию конца прошлого века, а для российских философов, освободившихся от остервенелого диктата марксизма-ленинизма, он стал истинным откровением.
   В отличие от большинства сверстников, порожденных и породивших студенческие волнения 1968 года, проповедовавших троцкизм и маоизм, Деррида не принадлежал к левым интеллектуалам. Тем не менее, отличаясь бойцовским характером, он сумел в 1981 году провести философский семинар в Праге. Бесчинствующие в Чехословакии тех лет «критики в штатском» арестовали его по обвинению в «изготовлении и распространении наркотиков». Только благодаря резкому вмешательству президента Миттерана он был освобожден.
   В период перестройки Деррида провел несколько семинаров по творчеству Вальтера Беньямина и Андре Жида в Московском государственном университете и Академии наук. Успех этих семинаров был ошеломляющим. Любопытно, что «перестройка», комплиментарно преподносимая ему в Москве, как разновидность его«деконструкции», была определена им, как некая утопия, которая приведет лишь к деструкции.
   Совсем, казалось бы, недавно, в первый год третьего тысячелетия, Деррида, как влиятельнейший из мыслителей второй половины ХХ-го века, неисправимый индивидуалист в области мышления и языка, «дикое дитя» (enfant terrible) мировой философии, был удостоен одной из самых авторитетных европейских премий в области философии – премии Теодора Адорно (Визенгрунда).
   Верилось, что этот моложавый на вид в свои 74 года человек проживет еще долго. Внезапная его смерть еще раз напомнила о бренности нашего существования.
   Жак Деррида родился в 1930 году в еврейской семье, в местечке Эль-Биар, недалеко от города Алжира. В 10 лет он на собственной шкуре познал, что означает принадлежность к этому роду-племени. Правительство Виши предоставило, можно даже сказать, с радостью, право нацистам ввести расистские законы, главным образом, против евреев, во французских колониях. 
   Популярной на Западе документальной ленте Дика и Ами Кофмана «Деррида», режиссеры пытались придать несколько легкий и даже веселый характер. Однако, герой фильма, понизив голос так, что он едва слышен, как это бывает с евреем, который должен коснуться нелегких, унизительных воспоминаний, связанных с невидимой, но весьма ощутимой «каиновой печатью» на лбу, рассказывает, как его исключили из школы. Учитель сказал: «Идите домой, вам родители все объяснят». Дорога домой превратилась в кошмар. Дети кидали в них камни с криками: «Грязные евреи!»
   Но и в еврейской школе он ощущал неловкость и скованность, даже некую чужеродность. И это ощущение галутного еврея нам знакомо. Однако его знакомство с Торой и Талмудом, метафизикой иудаизма, мистикой «Зоара», идеей грядущего мира («Олам аба») и ожидания Мессии, фундаментально отразились в разработанной им в его 40 книгах философской концепции. Именно Деррида способствовал открытию философии Эммануила Левинаса, посвятив ему в первой своей книге «Письмо и различие» обстоятельную работу «Насилие и метафизика. Очерк мысли Эммануила Левинаса», оказавшего на Деррида влияние своими работами, связанными с Торой и Талмудом.
   Начиная, как он сам пишет, «пролагание пути», Деррида испытал влияние и Гегеля, и Хайдеггера, но, главным образом, Гуссерля, который с немецкой дотошностью и еврейским упрямством пытался научно выразить, казалось бы, невыразимое, но внутренне ощутимое человеком «чувство времени».
   На внешний взгляд единое, неделимое время, равномерно движущееся из прошлого в будущее, при более глубоком взгляде, в человеческом опыте обнаруживает важнейший феномен, отмеченный Гуссерлем как «уже не» и «еще не». Время оказывается расщепленным. Прошлое вовсе не адекватно самому себе и, как в замедленной съемке, с завидной ленцой, вызывающей в душе ностальгию, не торопится вспыхнуть в памяти подобно сиюминутным снимкам. Оно «уже не». В самом же ощущении – «еще не» –фиксировано запаздывание будущего.
   Исследователь, обладающий острым аналитическим (деконструирующим) чутьем и еще не подавленный классической традицией европейской философии, которая сама, по сути, изнывает под греческим влиянием, внезапно поймет, что в этом феномене замедления прошлого и запаздывания будущего он прикасается к тайне бессмертия священных текстов иудаизма - Торы, Пророков, Писаний, обернувшихся для христианской Европы Ветхим Заветом. К этому можно добавить раввинистские Мидраши и Талмуд.
   Более того, этот исследователь поймет, что он, как аналитик («деконструирующий»), самим своим анализом влияет на анализируемое («деконструируемое»). Тем самым он продолжает искусство еврейских мудрецов, в каждом последующем поколении путем толкования, комментария, а, по сути, тоже «деконструкции», прочитывающих заново прошлое, в котором столетия сжаты в несколько строк,  и потому делают это уплотненное прошлое еще более медлительным, а запаздывающее будущее более Божественно убедительным.
   О влиянии наблюдателя на наблюдаемое, касаясь физических явлений, говорил величайший физик всех времен и старый немецкий еврей Альберт Эйнштейн.
   За этими феноменами, где свиток древнего текста словно бы заложен Богом в основание сотворенного Мира, на миг возникает и тут же исчезает тайна самой вечности.
   Волей судьбы, времени, событий, после разлома, поставившего этот Мир на грань уничтожения, этим исследователем оказался Жак Деррида.
   Он первым подхватил эстафету Левинаса, который пытался восстановить ветвь иудаистской мысли, отрубленную немецкой классической философией, – начиная с Гегеля, – в пользу греческой. Веками гениально взращиваемое духовное равновесие двух начал цивилизации – иудейской и греческой, слепо и, можно сказать, предательски было нарушено немецкой классической философией.  Это обрубленное ими, однобокое дерево, в один миг оказалось повисшим всеми своими корнями в воздухе и рухнуло в разлом войны и уничтожения.
   Но Левинас, черпающий вечность из священных текстов иудаизма, был также, при всей их критике, учеником Гуссерля и Хайдеггера. Его тоже пленяло живое человеческое начало греческой философии, которое он видел в слиянии с Бесконечным, по сути, Богом Торы. Откровения Торы в соединении  с толкованиями Талмуда, виделись ему новым Ноевым ковчегом спасения в море хаоса на месте разрушенной войной и массовым уничтожением цивилизации.
   Ковчег спасения по сей день, подобно Летучему Голландцу, носится на волнах невинной еврейской крови, не имея возможности пристать к берегу даже в Израиле, а цивилизация все еще находится под угрозой.
   Изначально плененный феноменом Текста, Божественного свитка, несущего тайну устойчивости Мира, чьи несущие колонны прорастают сквозь тысячелетия, Деррида видит основу этой тайны – в письме.
   Русским символистам жизнь виделась как проживание Текста. Текст по их пониманию опережал реальность, потому им, особенно Андрею Белому, близка была еврейская мистика. Федерико Феллини говорил: «Всякое истинное понимание языка и речи предполагает существование Бога, Его реальное присутствие». А Тони Хент говорил Бродскому: «Не кажется ли вам, Иосиф, что наш труд – это, в конечном счете, элементарное желание толковать Библию?» Русский символизм тайным путями времени был связан европейским и первым делом с французским авангардом.
   Деррида, различивший (кстати, любимые понятия Деррида – «различение» и «различание») свою звезду в феномене письма, был особенно увлечен творчеством поэта Малларме с его пристрастием к игре слов, синонимам, метафорам, аллитерациям, всем этим блистательным тайнам, извлекаемым из языка и письменно фиксируемым в поэзии и прозе.
   Благодаря этим смешениям Деррида занимал особое положение в европейской философии конца прошлого века. Он как бы одновременно принадлежал и был отчужденным от еврейской общины, принадлежал к академическому обществу и был в нем аутсайдером. Именно потому толкуемые им в современном ключе идеи иудаизма, каббалистическое видение мира, особенно раввинистские и талмудические тексты широко внедрились в светские научные круги, вне пределов факультетов иудаики, обрели новое философское толкование. В США его идеи привели к изучению Мидрашей, к применению способов комментариев в них к литературе и лингвистике.
   Подвижность, гибкость, многозначность, с множеством скрытых подтекстов, библейского, по сути, объемлющего весь духовный мир Текста, его податливость и неисчерпаемая возможность для толкований на разных уровнях, наконец, секрет его бессмертия, – всё это послужило основанием, на котором заложил и из которого развил свою концепцию Жак Деррида.
   Его «деконструкция» вообще поставила под сомнение понятие завершенного или совершенного текста. Если священные тексты Моисеевых Книг и Книг пророков могут быть подвержены деконструкции, так что уж говорить о самых, казалось бы, совершенных текстах литературы или философии.
За исключением Книги Книг все древние тексты подобны песчаному обнажению берега после отлива.
По Тексту Деррида выверяет все вводимые им новые понятия. Например, казалось бы, наукообразное понятие «исторического смещения», несет в себе длящуюся через тысячелетия трагедию: с места сгоняют уже осознавший себя и избранный Богом народ. Для евреев это явилась судьбой. Но спасением их, неким подобием Ноева ковчега, явилась Книга Книга, свиток, письмо.
В статье «Сила и значение», открывающей первую его книгу «Письмо и различие», Деррида пишет: «…Я страшусь говорить, поскольку, никогда не сказав достаточно, я всегда говорю слишком много. И если необходимость стать дыханием или словом обнимает смысл – и нашу ответственность за него – то письмо еще более того связывает и принуждает слово. Письмо это тревога еврейского Руаха  («духа» - иврит. Примечание автора. Еф.Б.)), испытанная на стороне человеческого одиночества и ответственности; на стороне Иеремии, подчиненного диктату Бога («…Возьми книгу и запиши в нее слова, которые я тебе сказал»), или Баруха, переписывающего надиктованное Иеремией (Иеремия, 36, 2-4)».
Именно в древнем мире, где властвовало варварство, где убийство человека или истребление массы не вызывало никаких особых чувств, кроме мгновенного забывания миг назад жившего существа, –возникновение письма, уже само по себе воспринималось священнодействием. Ведь впервые оно выражало до тех пор неведомое милосердие, доброту, присутствие невидимого Бога, не говорящего, а пишущего – на стене ли, на коже, в душе – «Мне отмщение и аз воздам».  И это было скачком, не менее огромным, чем скачок от мычащего животного к вершинам философской мысли.
   В статье «Сила и значение» Деррида продолжает: «Писать – это не только уже потерять теологическую уверенность, что видишь, как каждая страница сама собой связывается в единый текст истины… в генеалогический свод или же Книгу Разума, бесконечную рукопись, прочитанную Богом, который прямо или косвенно одолжил нам свое перо. Эта потерянная уверенность, это отсутствие Божественного Писания, то есть в первую очередь еврейского Бога, который при случае писал сам, не просто смутным образом определяет что-то вроде «современности». В качестве отсутствия и навязчивости Божественного знака они управляют всей современной эстетикой и критикой…  Если бы творение не было бы откровением, что бы стало с конечностью писателя, с одиночеством его забытой Богом руки?.. Свобода ответа, признающая в качестве единственного горизонта мир истории и слово, говорящее только одно: бытие уже всегда началось…» 
   Библия – духовный грунт, который каждый раз стирают, чтобы писать новую картину, но стертое опять и опять проступает некой неотменимой основой, вечным сюжетом, стоящим на страже жизни, вопреки гибели, несомой «стиранием».
   Бытие существует и располагается по линии времени само по себе. Оно присутствует и представляет себя в каждый наличный момент. Параллельно намечается мир человеческого существования, именно, намечается, ибо фиксируемый забвением, «стиранием» жизни, он является миром абсолютного исчезновения, без малейшей пяди твердой бытийной почвы, с полнейшим уничтожением следов присутствия человека.
    Феномен стирания, исчезновения человека, отмеченный в Книге Экклезиаста (Коэлета) – «Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после» ( Гл.1, 11) – уже преодолен самой письменной фиксацией этой мысли.
   Многие народы стояли перед своим исчезновением, покорялись судьбе или вливались в более сильные народы, владевшие языком и местом под солнцем. Мы можем лишь догадываться о существовании этих народов по каким-то редким следам и самой логике Истории.
   Евреи из опыта своей судьбы не раз ясно и недвусмысленно осознавали угрозу своего поголовного уничтожения – Навуходоносором, императорами Веспасианом и Адрианом. Именно отсюда возникла насущная необходимость в переходе от устного учения (то есть, опять же, речи) к письму, когда каждый мудрец углублялся в прошлое, чтобы записать передаваемое из уст в уста, поколение за поколением, всю накопленную мудрость. Еврейский мудрец черпал этот опыт из своего же древнего прошлого. Примером ему служили Хроники еврейских царей, дневники событий тех дней.
    Древнееврейское понятие «диврей аямим» («события дней») и положило начало вообще феномену Истории, долженствующей быть правдивой и сохраниться во времени, ибо осенена она была Божьим присутствием в каждом своем слове, а перед Ним смерти подобно – лгать.
   Отсюда и понятие «Священное Писание». В первую очередь, Библия потрясает тем, что ничего не утаивает, не ведет двойную бухгалтерию, памятуя сказанное Богом Моисею – ничего не прибавлять к Его словам и не убавлять: «Познал я, что всё, что делает Бог, пребывает вовек; к тому нечего прибавлять и от того нечего убавлять…» (Экклезиаст гл.3,14).
   Письмо в знаке закрепляет исчезающее. Так возникает История, и пытающаяся ее осмыслить – философия. Но в этом феномене есть и некое обратное движение. Как говорит Деррида: «..именно падением мысли в философию была зачинена История». Усилие историка направлено на концентрацию «письма». Однако любое концентрированное письмо обнаруживает обратный эффект – рассеивание (по Деррида – «дессиминация») смысла и значения, стоит ему включиться в «механизм» цитат, то есть в некую концентрированную мысль иного ряда.
    Цитата мгновенно уводит от генеральной линии письма, намеченной историком или философом. В определенной степени это подобно общей теории относительности Эйнштейна, когда благодаря тяготению видимый свет звезды искривляется, и реальное место звезды оказывается не там, где мы ее видим. Так вся архитектоника западной культуры зиждется не на застывшем неколебимом фундаменте. Она нетождественна самой себе, как образ отраженной звезды.
   Это несовмещение дает зазор. Этот зазор порождает «репрессивную метафизику» европейской классической философии, легко и преступно переходящую в идеологию.
    Язык же сопротивляется любой метафизической архитектурно выстроенной системе. Так он ведет себя в цитате или ссылке, которая, по сути – мгновенный проём, даже пролом, через который врывается иная система идей, иная цепь доводов и выводов, оттеняющая, исправляющая, а, главное, вводящая сомнение какому-либо непререкаемому постулату типа «этого не может быть, потому что это не может быть никогда». В конце концов – последнее слово не за Кантом, Гегелем, Хайдеггером, и пока философ жив, надежда последнего слова – за ним.
   Изначально письмо возникло, как некая «игра», как некое подобие вольной борьбы между сознанием и собственным его беспамятством. Игра началась черканьем камня по камню и, через высекаемые в камне иероглифы, пришла к начертанию на коже и папирусе легко стираемой «чернильной» краской, пережившей тысячелетия.
   Оттесняемое главными игроками – языком и речью – в немую прислужницу, незаметно присутствующего секунданта, письмо через тысячелетия выходит на передний план, подобно рабу, ставшему властителем.
   Речь «стирается» в миг своего рождения.
   Знак вступает в поединок с вечностью.
   Этот феномен метафорически или даже, скорее, метафизически выражен в главной Книге еврейской Каббалы «Зоар», где Всевышний выбирает знак, на котором будет возведен мир, и все 22 буквы ивритского алфавита (алеф-бейт) выстраиваются к Нему в очередь, и каждая расхваливает свои достоинства.
   Взаимоотношением языка, речи и письма усиленно занимался Жан Жак Руссо. Этому посвятили жизнь такие ученые, как Филипп Де Соссюр, Леви-Стросс, Роман Якобсон, о котором до утра мог говорить герой стихотворения Маяковского Теодор Нетте. В невероятных условиях нашего бывшего отечества в этом деле сумел стать знаковой фигурой Юрий Лотман.
    В речи присутствует автор. В письме – только  знаки его имени. Потому читатели с большим любопытством ищут фото автора. Ибо без зрительного образа автор только подразумевается, скрывается, быть может, и не существует вообще - и в этом для читателя – уловка.
   Письмо не как чудище Франкенштейна, а как чудо, восстает на своего создателя – язык, речь. Письмо становится самодовлеющим феноменом со своими особенностями и внутренними законами развития. И вместе с тем оно на жизнь и на смерть связано с языком, который все время пытается письмо подавить, выставить его второстепенным, вспомогательным, служкой в храме.   
    Речь подстерегает будущее опасностью ораторства, ораторий, массового «ора». Письмо – единственное и неотвратимое доказательство нашего прошлого существования. Но его привилегированный, тиранический, всепроникающий статус ныне вполне может разрушиться, обнаружив свои пределы.
    Несмотря на все провидческие возможности человеческого ума и интуиции, будущее – это чистая страница, к которой бесстрашно и наивно прикасается перо и пишет текст, не ощущая нависающего  над собой дыхания грядущего, полного угроз.
   Наиболее основательно и всеобъемлюще тему «письма» продвинул и поставил в эпицентр мировой философии во второй половине ХХ-го века, после чудовищного опыта двух мировых войн и разверзшейся бездны Шоа-Гулаг,  – Жак Деррида. Стержнем его обширных исследований, изложенных в его 40 книгах, является «деконструкция», вот уже около полувека ассоциирующаяся с его именем.
   Неудивительно, что в Германии университетская профессура вообще не признает его «деконструкцию», ибо, как говорит Деррида, - «Деконструкция есть справедливость». Это не просто анализ, а опять же – иск Истории, предъявленный на суде справедливости. Лишь технически она совпадает с анализом.
   «Деконструкция» это некий, я бы сказал, апокалипсический опыт познания, абсолютно и беспредельно открытого будущему и столь же абсолютно не воспринимаемый умом, ищущим логики.
   Алогичный, но существующий и дающий себя знать, этот опыт ожидания иного события, целиком отдающий себя этому ожиданию, родственен в своей формальной чистоте и абсолютной неопределенности ожиданию Мессии. Деррида говорит о внутреннем родстве деконструкции «с определенным мессианским духом».
   Деконструкция – последний свидетель, мученик веры конца ХХ-го века.
   Но этот свидетель и мученик весьма подобен Вечному Жиду.
   Уже в начале своего пути Деррида часто выступает в защиту творчества французского поэта и писателя еврея Эдмонда Жабе (Edmond Jabes ), чьи поэмы и романы о Катастрофе европейского еврейства наполнены изречениями вымышленных раввинов.
   По Жабе «иудаизм это рождение и страсть письма». Если взять как один из вечных сюжетов страсть к писанию, любовь к письму, терпеливость к письму, героем этого изначально специфического сюжета является «то ли еврей, то ли сама Буква».
   Речь идет об Истории рода человеческого, вышедшего из Книги. Без работы букв не было бы Истории вообще. Гениальность иудаизма состоит в идее поставить перед Историей зеркало, чтобы она сама себя увидела, сама в себе узрела код существования мира, сама себе дала этот код, чтобы за ним скрыть свое чрезмерное обнажение.
   Человек начинает размышлять над происшедшим. Возникает История. Еврей – первичная складка Истории. И на всем протяжении своего существования, быть может, за это его первичное преобладание над нею, она ему мстит.
   «Еврей это тот, кто пишет, или тот, кто написан?» – задается Деррида вопросом вслед Жабе. Ребе Ильде, один из вымышленных Жабе раввинов, отвечает: «Какая разница между тем, чтобы выбирать или быть избранным, если нам не остается ничего другого, как покориться выбору?» Еврей в любых ситуациях ухитряется ответить вопросом на вопрос.
   Первозданный священный текст по самой своей сути и составу высоко поэтичен и одарен всеми степенями свободы.
   «Ребе Лима сказал: «В начале свобода была десять раз выбита на Скрижалях Завета, но мы так мало заслуживаем ее, что Пророк в своем гневе разбил их».
   Поэзия, как ангельское начало, уходит самостоятельно в мир, отделившись от вторично выбитых Скрижалей, которые при всем повторении первых – вторичны, и уже наперед возвещают судьбу народа после обретения, а затем потери родной земли.
   В изгнании поэзия испаряется, уступая место комментарию, который является, по сути, «деконструкцией» - изгнанницей из райского сада гармонии, логики, структурной стройности. Так в иудаизме поэт и псалмопевец Давид, рожденный поэтической первозданностью, несводим с раввином, толкующим текст в изгнании. Они разведены навечно, хотя оба жаждут соединиться со своей священной средой. И теперь уже один не может обойтись без другого. Так и сегодня невозможно мыслить мировую философию без никого и ничего не щадящей деконструкции.
   История, как гнев вышедшего из себя в Моисее Бога на свой «жестоковыйный» народ, – давно известный мотив. И принадлежит он, как пишет Деррида, «в первую очередь не Бёме, немецкому романтизму, Гегелю, позднему Шелеру или кому бы то ни было еще. Негативность в Боге, изгнание как письмо, наконец, сама жизнь буквы – всё это есть уже в Каббале».
   Горькое знание народом собственной судьбы оборачивается смертоносным оружием против него же. И потому Деррида видит себя одним из вымышленных Жабе раввинов. То он «ребе Рида», которому принадлежит изречение: «Есть книга Бога, посредством которой Бог вопрошает самого себя, и есть книга человека, которая подстать книге Бога». То он «ребе Дерисса» («смеющийся раввин»), напоминающий читателям о своем еврейском происхождении, видящий себя одним из персонажей Эдмонда Жабе и завершающий свою первую книгу «Письмо и различие» неким заключением под названием «Эллипс», опять же посвященным Жабе. Последняя строка этой одной из самых известных книг Деррида – из Жабе: «Завтра – это тень и гибкость наших рук». Ребе Деррисса».
   Извержение вулкана Шоа начинается с сожжения книг, и, первым делом, еврейских священных свитков, в которых скрыто неуничтожимое одиночество Бога. Эта неуничтожимость, этот прозор вечности, это беспрерывное трагическое «стирание» («Сотри меня из Книги имен», – говорит Моисей Богу), – хранит в себе залог непрекращающегося бытия и сущего или, проще говоря, всего живого в объекте и субъекте – в этом нашем ничейном, бескорыстном владении Бога, которое мы называем миром.
   Из всех народов мира только народ Израиля может сказать, что Книга – текст, однажды закрепленный в неумирающей традиции, а не в приказном порядке, – стала его родиной, кодексом поведения, морали, поэзии, философии. И всё это блуждающее чудо, скрепленное верой в единого Бога, оказалось обреченным на вечность.
   Сила этого феномена временами поглощается плотным, однако легко улетучивающимся туманом различных, подобных воздушным замкам, структур разума. Они пытаются разрушить, рассадить, развалить этот феномен, чтобы затем стереть его из выросших и питающихся его же сущностью человеческой души и духа.
   Но туман рассеивается, и казавшиеся уже руинами очертания – букв, слов, разворотов мысли и чувств – этого феномена, опять возникают во всей своей первоначальной, неуничтожимой силе. Новое прочтение лишь открывает в них неизведанное, заповеданное, показывая, какой, по сути, всеобъемлющий охват, подобный навек не раскрываемой тайне, пульсирует в этом феномене.
   Если уподобить его некому судну, то на палубе этой строгой остроги душу, заученную осторожностью, прохватывает ветерок вольности.
   В ней нисхождение – есть Моисей, спускающийся с Синая, а снисхождение – в высочайшем смысле этого слова – Бог, спускающийся к Моисею.
   Богу нужен всего миг из вечности, чтобы переступить Себя, снизойти – и возникает мир.
   Малый взрыв – разрушение.
   «Большой взрыв» – созидание.
   Понятное желание человеческого разума закрепить этот мир конструкцией, структурой, тем самым отвергнув начисто хаос, явно не совпадает с Божественным планом.
   В самом слове «структура», как в колчане, обнаруживается пучок уже использованных и вновь собранных стрел. И это, в частности, слова «сущность», «форма», «конструкция», «комплекс», «идея», «организм», «тотальность», «система».  
   Но структура, конструкция для того и возникает, строится, существует, чтобы ее преодолеть спонтанностью, силой порыва, желанием познать вольное ядро жизни, свободой воли, живым движением души, и таким образом прийти к истине.
   Не этот ли смысл заложен в само понятие «постструктурализм» –преодоление, разрушение структуры, своей угрожающей безусловностью приведшей мир к стольким бедам и катастрофам?
   Структура – как строительные леса. Неясно лишь, что возникнет, когда леса эти будут сняты – строгое и подавляющее своей завершенностью здание или закрепленные в назидание потомкам руины древнего храма.
   Эта тема близка Деррида в его характеристике постструктурализма, как феномена «катастрофического сознания», одновременно ломающего и сломленного. «Структуру замечают в угрожающей ситуации».
   Деррида о структуре: «Это подобно архитектуре мертвого или пораженного города, сведенного к своему остову какой-нибудь природной или искусственной катастрофой».
   Гибельность войны обнажает оставшуюся висящим обломком арку свода, на которой держалось все здание. Этот обломок, обнаживший структуру, замковый камень мира, вызывает тревогу, пробуждение, побуждение бытия к беспокойству за свое историко-метафизическое основание, которое внезапно зависает обломком лепнины, арки, капители, готовой рухнуть. Не менее вызывает беспокойство и взорванная структура поэмы или симфонии.
   Молодые французские философы 60-х годов воочию увидели не только руины цивилизации, но и, подобно Теодору Адорно, руины классической философии.
   «Деконструкция» - это раскапывание не только завалов камня, но и завалов смысла, расчистка старых развалин для нового строения с вкраплениями сохранившихся арок, ордеров, но с четкой целью, направленной против «детерминизма», гегелевского «все действительное разумно и все разумное действительно», против «педантичной законосообразности законченного мышления», приведшей к катастрофам.
   А ведь речь о письме, приведшем к высокомерию философии, своими ядовитыми семенами породившему чудовищные идеологии.
   Философы из тех, кто является верноподданным логики, нападают на «деконструкцию» Деррида, видя в ней дурную бесконечность и бесплодность разложения всего на составные части – как признак всеобщего разложения. Но после страшной бездны Шоа-Гулага только такое тотальное разложение может вывести из трагического тупика, куда загнала себя Европа, слишком доверяя своим классическим к
   В тупике, будь он в Германии или Совдепии, речь, язык и письмо обернулись суррогатами истины, привели к изобретению «эзопова языка» – языка в наручниках, языка, разрешающего жизнь и смерть. В этом языке старый феномен, связанный с письмом, с творчеством, с самыми тайными движениями души, обрел самую омерзительную власть над человеческой жизнью и смертью. Речь о черновике – хранителе тайн, сомнений, колебаний, не допускаемых в чистовик, о черновике, как вечном доносчике. Писатель, летописец, историк – все   они – доносчики  прошлого и настоящего – будущее. Только это и заставляет их тратить жизнь на кажущееся многим никчемное дело. Но они-то знают, что ничто не приносит человеку более высокого, пусть и мучительного, наслаждения, чем творчество, в редкие минуты которого человек способен коснуться седьмого неба. Именно черновику доверяют самое скрытое в душе, которое не должно вырваться в чистовик, а в речи вырывается «оговорками», с которых Фрейд начал свое триумфальное шествие в психоанализе.
   Помню, как потряс меня черновик короткого, в четыре строки, стихотворения Пушкина, написанного им последний год жизни – 1836. Черновик этот приведён вместе со стихотворением в десятитомном Собрании сочинений (1974 год. Том 2, стр. 528). Сфотографирован черновик настолько мелко, что редко чей взгляд вообще задержится на этих каракулях. Даже с увеличительным стеклом не удалось расшифровать зачеркнутые строки. Стихотворение приковало мое внимание тем, что написано в последний год жизни поэта, вырвалось из души его болью, быть может, всю его короткую жизнь таящуюся в ней и показывающую его уже бронзовеющий образ с иной стороны. В танцующих строчках и достаточно многих зачеркиваниях для такого небольшого стихотворения чувствовался внезапный порыв, насущно требующий себе выражения. Из четырех важны только две первые строки. Именно в них отмечалась одна «мелочь», измененная в печатном тексте, и другая, видная лишь в черновике.
   В первой строке черновика - «Напрасно я бегу к Сионским высотам…»  слово «Сионским» написано поэтом с заглавной буквы, напечатано в Собрании – с прописной. Все грехи советской власти – в такой, казалось бы мелочи – пренебрежение к авторскому тексту классика русской литературы и заведомое, примитивно-атеистическое неуважение, с неким антисемитским душком, к слову «Сион». Во второй строке черновика «Грех алчный гонится за мною по пятам» - поэт сначала написал «за нами по пятам», затем зачеркнул слово «за нами», заменив его «за мною». Это некий миг, когда слишком общее показалось поэту в миг сердечной боли фальшью перед самим собой, и внезапная оголенность перед этой болью, вырвавшейся этими строками, заставила его написать «за мною». Легким пером Пушкина к строкам пририсован лев. Вот это стихотворение:
         Напрасно я бегу к Сионским высотам,
          Грех алчный гонится за мною по пятам…
         Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
         Голодный лев следит оленя бег пахучий.

   Оказывается, Пушкина, приверженца французской фривольности, почти вольтерьянца, написавшего, по мнению церкви, не менее кощунственную, чем поэма Вольтера «Орлеанская дева», поэму «Гавриилиада», мучительно влекло к Сионским высотам от грехов своих, подобных голодному льву, преследующему его и готовому перегрызть ему горло.
   Но упомянув о черновике, я имел в виду иное. То, что мы называли научно «внутренним цензором». Автор догадывался, что совершает преступление по отношению к собственной совести, зная и скрывая истину, вычеркивая, сжигая, но не посыпая этим пеплом голову, а развеивая его по ветру.
   Так в деле сочинения, письма, редактирования скрывалась бомба замедленного действия, которую не пытались разрядить, а отводили глаза, притупляли чувства, преувеличивали страх личной опасности, оправдывая этим свое поведение, отступничество, а нередко – прямое предательство.
   Пример лингвистам в дотошности выявления «стирания» могли дать люди охранки, гебисты. Не зря же их называли «критиками в штатском». Они-то профессионально знали, что «стирание» оставляет следы на бумаге, а из подсознания его можно выбить методом «главного критика» - «бить, бить и бить». Они не чурались собирать разорванные автором клочки текста, разбирать с лупой вымарывания.
   Исследование Деррида через деконструкцию работ Жоржа Батая о феноменах «молчания», «эзопова языка» потрясает самим фактом, что можно научно исследовать то, что было нашей повседневной реальностью, не требующей объяснений, а впитанной с «молоком» тоталитаризма в течение 70 лет.
   Деррида же за этими стираниями, забвением, заново написанными  текстами видит строптивый характер знака, слова, обнажает собственные  переживания и упрямство Текста, хранящего все трагедии мира в их зародыше и, главное, всё то, что в трубных звуках «гимна» выбрасывают на помойку Истории. В этом и таится великая истина того, что «рукописи не горят». Библия - тому доказательство.
   Своей работой Деррида разоблачает от чистых подогнанных одежд произведение автора, явно считающего его начисто завершенным. Иначе бы он не прервал бы над ним работу. У Деррида все оказывается черновиком.
   Помню, как меня потрясло посещение Храма Книги в Иерусалиме: я увидел свиток Книги пророка Исайи, найденный в кумранских пещерах. Разночтение с традиционно освященным тысячелетиями текстом и вызвало потрясение самим пониманием, что и у этих письменных сводов были черновики до канонизации.
   Деконструкция в таком мощном и глубинном охвате могла возникнуть лишь после бездны «Шоа-Гулаг», рвом гибели подведшей черту под все философии и варианты Истории человечества, которые упускались из виду. Их гнали в шею сворами псов в человеческом облике. Великая вина «великих концепций» именно в том, что в своем агрессивном стремлении с широким захватом закруглять углы, не обращали внимания на «субъективные мелочи», забвение которых и привело к всеобщему краху. Знаки были начертаны на стене, но никто не обращал на них внимание. А обратившие были обращены в пепел. Пир Валтасара в новой редакции длился не одну ночь, а 12 лет в Германии и почти 70 лет в Совдепии.
   Отец убивает сына в единичном случае, как Иван Грозный случайно, а Петр Первый намеренно. В эпоху гражданской войны и последующего «великого террора» это становится явлением массовым. Это страшное затмение, это внезапное обнажение вируса убийства во имя идеи, которая через несколько десятилетий окажется абсолютно ложной, не покрывается словом.
   Слово отказывается выражать озверение. В русском это выражалось почти сплошным матом, который использовали рубаки, следователи, расстрельщики. Это даже не звериный рык. Это – мерзкое покрытие потерявшей человеческой облик души площадными звуками, не имеющими права называться словами. Потому истинная история этих страшных навозных лет никогда не будет существовать. Провал в языке – черная бездна времени, отмечаемая лишь невероятным числом погибших.
   Язык - феномен аристократический. Любая шваль, ватага, партия убийц и истязателей может из кожи вон лезть, чтобы понравиться языку, а в тупом своем затмении даже запрещать его ( иврит – язык империализма), но она понимает, что убить его невозможно. Язык сам выбирает своих героев и подлецов.
   Так далеко отстоящая от реальности наука о письме, таком обычном и всем знакомом феномене, оказывается впрямую связанной с трагической судьбой человечества в ХХ-м веке. Удивительно ли, что после бездны, так убийственно, откровенно, однозначно обозначившей конец старого времени, возникло – в науке, философии, истории, литературе – новое понимание, новая ориентация, новая организация пространства и времени?
   И в них происходит невероятное событие. Оживает мертвый язык, единственный из трех великих языков древности – древнееврейского, древнегреческого, латыни. В лоне иврита особенно ощутимо, как язык порождает заново нацию, ее каждодневное бытие. И все скрытое в древних оригиналах на этом языке, растасканное по миру неточными, а порой грубыми переводами (один из переводов Библии так и называется – Вульгата), возвращает себе свой первоначальный смысл. Феномен «малого народа», давшего миру великий язык, подобен феномену «Большого взрыва» из «малой точки». Канонизированный еще до новой эры текст еврейского Священного Писания, где в каждой строке нельзя прибавить или убавить букву, ибо каждая строка – как постановление – «пасук», позволяет и даже требует в каждом новом поколении новых интерпретаций, толкований, разборов. Этот способ является обязательным приложением, оперативной системой, не дающей тексту окаменеть в «высокомерном» пророчестве. Этот способ является древним предтечей «деконструкции», которая и тогда и особенно сейчас снимает агрессивность, отличающую философский предписывающий текст. Агрессивность эта в ХХ-м веке (Гегель, Ницше, Маркс) оказала чудовищное влияние на полуобразованного, мыслящего себя мудрым, обывателя, к примеру, немецкого школьного учителя, из среды которых вышло большинство нацистских гауляйтеров.
    Деррида потрясает умением «деконструировать» мысль и ее развитие у того или иного известного мыслителя, и собственным присутствием в каждом предложении, знаке, слове (ведь это, в конечном счете, пишется им) передать пусть несколько смутный, но весьма ощутимый образ этого мыслителя, как человека. И все эти образы, то сливаясь, то отталкиваясь, поддерживают той или иной чертой образ самого Деррида. Это проскальзывает даже за самым сухим, почти научным текстом Деррида, выявляя его особое умение держать читателя в напряжении, не давая вниманию, даже любопытству, – увянуть.
На самом же деле любую тему, поднятую и разрабатываемую Деррида, отличает неожиданность поворотов мысли, тончайшие умственные ходы, неутомимость в желании деконструировать как можно больше текстов, проявляя при этом блестящую игру интеллекта. После его деконструкуции, казалось бы, затертая, ставшая уже дряблой, мысль, обретает вновь свою четкость и упругость.
Исследовательница творчества Деррида, переведшая на русский язык одну из его значительных книг «О грамматологии», Наталия Автономова пишет: «Уже сейчас несомненно, что эстетическое (в широком смысле слова) переосмысление разума даст нам очень много, если после всех своих глубоких погружений разум сможет вновь обрести концептуально значимую форму. Но тогда в памяти останется и проект грамматологии – «науки о письме», как основе любой артикуляции, как искомой и обретаемой человеком внятности и членораздельности мысли, заданной его местом между животным и божественным… Читать и писать нельзя научиться раз и навсегда – каждая эпоха требует от нас нового усилия. Без мыслительной гимнастики, без гибкости всех суставов и сочленений мысли, способной к погружению в неизведанное, и к внятному отчету обо всем понятом, ничто в человеческом мире не удержится».

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..