понедельник, 9 декабря 2024 г.

Трамп назначает адвоката Алину Хаббу советником президента

 

Трамп назначает адвоката Алину Хаббу советником президента






 Дата:
 09.12.2024 07:34



Избранный президент Дональд Трамп объявил в воскресенье вечером, что адвокат Алина Хабба будет выполнять обязанности его советника президента в Белом доме.

В заявлении, опубликованном в Truth Social, Трамп похвалил Хаббу как «неутомимого защитника справедливости, яростного защитника верховенства закона и бесценного советника моей команды по предвыборной кампании и переходу».

«Я рад объявить, что Алина Хабба присоединится к моей команде в Белом доме в качестве советника президента. Алина была неутомимым защитником справедливости, яростным защитником верховенства закона и бесценным советником моей команды по предвыборной кампании и переходу. Она была непоколебима в своей преданности и непревзойденна в своей решимости — поддерживала меня во время многочисленных «судебных разбирательств», сражений и бесчисленных дней в суде», — сказал он.

Трамп добавил, что «немногие понимают превращение системы «несправедливости» в оружие» лучше, чем Хабба, и сказал, что она «неустанно боролась против всей силы Lawfare с мужеством и непоколебимой приверженностью правосудию».

Хабба получила национальное признание, работая адвокатом Трампа, представляя его в таких делах, как федеральный гражданский иск, поданный Майклом Коэном, и дело о гражданском мошенничестве в Нью-Йорке, в котором Трампу было предписано выплатить более 350 миллионов долларов за завышение его чистого состояния.

Затем она играла роль в предвыборной команде Трампа и выступала на Республиканском национальном съезде летом и на различных митингах Трампа перед президентскими выборами в начале ноября.

Хабба также является основателем юридической фирмы Habba, Madaio & Associates, базирующейся в Нью-Джерси.

После победы Трампа на выборах она была выдвинута в качестве главного претендента на пост пресс-секретаря Белого дома, одну из самых желанных должностей в администрации. Позднее Трамп выбрал на эту роль пресс-секретаря кампании Каролин Ливитт.

В ответ на номинацию Хабба написал на X, что «для меня большая честь служить 45-му и 47-му президенту и американскому народу».

БАБА ЖЕНЯ И ДЕДУШКА СЕМЕН

 

Баба Женя и дедушка Семен

Валерий Генкин 8 декабря 2024
Поделиться
 
Твитнуть
 
Поделиться

Предлагаем вниманию читателей «Лехаима» фрагмент новой книги Валерия Генкина «Печальный лемур и другие», только что вышедшей в издательстве «Книжники».

Он всегда напоминал мне взъерошенную ворону, даже когда в голубой полосатой тенниске, портфель у правого, бугристая авоська у левого колена, пинал дачную калитку. Мой дед. Семен Михайлович Затуловский. Но спросите меня, как он пинал эту калитку в лето пятьдесят первого и как протискивался в нее осенью следующего, пятьдесят второго года. Та же тенниска, те же батоны поперек сетки, но вся взъерошенность другого знака — униженная и опасливая. Войдет — и шмыг на свою половину. Терраса у нас была общая, комнаты — разные. Я с мамой жил в большой, дедушка с бабой Женей — в маленькой, куда попадали через нас.

В то, довредительское, лето дед запомнился мне неистовым говоруном и остроумцем. Сидя за общим воскресным столом, накрываемым обычно в саду между двумя корявыми яблонями, он много и не слишком опрятно ест под хохоток и рассуждения с обязательным привлечением библейских цитат и богов греко‑римского пантеона. Баба Женя, Евгения Яковлевна, сидит рядом, в глазах — снисходительное обожание.

Мама привычно внимает этому словесному фонтану, а хозяин дачи, блестящий и только что отсидевший (всего лишь за взятки) адвокат Георгий Львович, в семье — Гриня, бонвиван, красавец с серебряной гривой, медальным профилем и нежными женскими ручками, сам привыкший покорять слушателей, натужно протискивает рифмованные фразы и анекдоты в редкие паузы дедовой речи — обсосать крылышко, отхлебнуть глоток нарзана. «Между нами, хе‑хе, я говорю стихами. — И тянется к форшмаку. — Какая нужна смётка, чтобы приготовить такую селедку!» Супруга Грини, роскошная Ида Яковлевна, светится гордостью. Тут же сидит их сын Алик (который Добрый, который Саша) и с нетерпением ждет, когда можно будет удрать. А я любил эти застолья! Кое‑что запоминал, чтобы щегольнуть перед приятелем или девочкой. А пару раз к маминому ужасу сам пытался сказать что‑нибудь, на мой взгляд, уместное. Помню, тонким, напряженным голосом я сделал эпатирующее заявление, что Некрасов не умел считать. За столом грянула тишина. Дед склонил набок птичью голову. Дрожа от нетерпения, я поделился своим открытием:

— У него ошибка! У него в «Кому на Руси жить хорошо» мужиков семь и деревень семь, а из мужиков двое — братья, братья Губины, — тараторил я, — они братья, они вместе жили, в одной деревне, поэтому мужиков‑то семь, а деревень не больше шести…

Дед взглянул на меня отрешенно, отодвинул тарелку. Я еще не понимал глубины своего позора. Адвокат решился было на вылазку.

— Наблюдательный ребенок, ха‑ха. Вундеркинд. Вот, кстати, спрашивают одного мальчика: «Левочка, ты умеешь играть на скрипке?» А он отвечает…

Тихий, но звучный голос деда перекрыл ответ Левочки:

 

Когда из мрака заблужденья

Горячим словом убежденья

Я душу падшую извлек,

И, вся полна глубокой муки,

Ты прокляла, ломая руки,

Тебя опутавший порок…

 

Дальше шло что‑то о женщине, рыдающей о своем беспутном прошлом. Все слушали очень внимательно, а дед посмотрел на бабу Женю — на ее крупном лице выступил румянец. Он скомкал салфетку и потянулся к нарзану.

— Деревень ему показалось много! Женюра, это все, что он нашел у Некрасова.

Баба Женя сочувственно положила ладонь на плечо мужа.

Это лето, помню, прошло под знаком Некрасова. Оказалось, дед боготворил его со времен своей социал‑демократической то ли бундовской юности, даже с гимназического детства — в гимназию, по семейному преданию, его втиснули вне процентной нормы по ходатайству растроганного либерала‑инспектора, умилившегося страстью, с которой тощий рыжий Шимон Затуловский читал на приемном экзамене: «Сбирается с силами русский народ и учится быть гражданином». Теперь дед обращал меня в свою веру. Пожалуй, со времен неудачного похода в цирк он впервые уделял мне столько времени. Разгрузив авоську и облачившись в дачный мундир — сатиновые шаровары, сетчатая майка и сандалеты на босу ногу, — он, если я не успевал спрятаться, уводил меня в крохотный лесок, что примыкал к участку со стороны, противоположной поселковой улице, и читал наизусть своего кумира, читал километрами. Сейчас вспоминаю, что грустные шедевры Некрасова — «Еду ли ночью…», «Что ты жадно глядишь на дорогу» — не очень меня трогали. Дед злился. «Тургенева это стихотворение с ума сводило, Чернышевскому показалось прекраснейшей, слышишь ты, олух, прекраснейшей из русских лирических пьес, а ты плечами пожимаешь!» И все‑таки в конце концов он пронял меня. Пронял маленькими зарифмованными рассказиками, всегда трагическими, где вдруг из распевной словесной вязи вылезет и острым гвоздем втемяшится в память четкий, чеканный афоризм. «Умер, Касьяновна, умер, сердешная, умер и в землю зарыт». С тех пор ведь не читал Некрасова. Кого только не перечитывал, Некрасова — никогда. «У бурмистра Власа бабушка Ненила починить избенку лесу попросила…» Или вот извозчик Ваня хотел жениться, да денег не было на волю выкупиться. А тут он вез купца, и купец возьми да и забудь у него в повозке мешок серебра. Вечером прибежал — мешок цел. Засмеялся, дал Ване полтину — а мог бы ты, говорит, Ваня, разбогатеть — серебро‑то не меченое. Уехал купец, а извозчик пошел на конюшню и удавился. Еще, помню, про Власа, но другого, не бурмистра. Этому ад привиделся:

 

Крокодилы, змии, скорпии

Припекают, режут, жгут…

Воют грешники в прискорбии,

Цепи ржавые грызут.

 

Впрочем, про скорпий и двухаршинных ужей дед, видно, читал, чтобы увлечь юного бездушного шалопая. Как‑то дождливым августовским вечером, возвращаясь от живущего через улицу приятеля, я услышал тихий разговор под грибком у нашего крыльца. Дед и баба Женя сидели рядом, плечи их соприкасались. «Что ж осталось в жизни нашей? Ты молчишь… печальна ты… Не случилось ли с Парашей — сохрани Господь — беды?» И хотя дочь их, а мою маму, звали не Парашей, а Лелей, я сразу понял: речь идет о ней. Тем более что неодобряемый ее роман с моим будущим отчимом дядей Толей бурно развивался и грозил вот‑вот завершиться браком.

Итак, благодаря Некрасову дед стал гимназистом. В выпускном классе он без памяти влюбился в Геню‑Гитл (вне семьи — Евгению) Ямпольскую, видную девушку двумя годами его старше, дочь богатого лесопромышленника, побывавшую уже в Европе. Швейцария, Германия, Италия. Воды, музеи, карнавалы. Через год Шимон Затуловский, медицинский студент, уезжает от медноволосой богини в Москву.

Дальнейшее стало мне известно — в отрывках, правда, — из семейных легенд, рассказываемых бабушкой, да из узкой тетрадки в кожаном мягком переплете, порыжелом от старости. Странный, девичий по виду, этот альбомчик с разноцветными — то розовыми, то вдруг салатовыми, то кремовыми — листками оказался дневником, ведомым последовательно: студентом с фатоватыми усиками, респектабельным доктором с обширной практикой среди лучших семей Москвы (был среди его пациентов и Иван Алексеевич Бунин), главным врачом эвакуационного госпиталя в Прикарпатье во время Первой мировой, начальником медсанчасти под Киевом в Гражданскую, врачом полевого лазарета в Самарканде во время басмачества, начальником тылового госпиталя в Свердловске во Вторую мировую, заведующим терапевтическим отделением Института профзаболеваний имени Обуха до и после войны. Вместе с альбомчиком‑дневником в нижнем ящике дедова письменного стола обнаружилась и «Вечерка» от 26 февраля 1938 года. К чему бы это? Я принялся пристально ее изучать.

 

Агентство «Эспань» сообщает, что вчера около полудня над западными районами Мадрида показались два фашистских бомбардировщика, а около 18 часов артиллерия мятежников в течение 30 минут бомбардировала столицу.

 

Авиационный обозреватель газеты «Сандэй экспресс» сообщает, что в составе английских военно‑воздушных сил создается корпус летчиков для истребителей, скорость которых достигает 640 клм. в час. Эти люди должны обладать идеальным здоровьем, чтобы управлять самолетом, делающим около 11 клм. в минуту.

 

К встрече героев. Исаак Дунаевский написал песню о папанинцах на слова Шварцмана; фабрики «Моссельпром» и «Рот‑Фронт» выпускают новые сорта шоколадных конфет в коробках, оформленных на тему «Папанинцы».

 

В 13‑м туре шахматного чемпионата ВЦСПС Чеховер выиграл у Бастрикова, а Лилиенталь — у Готгильфа.

 

На экраны выходит новая звуковая музыкальная комедия «Богатая невеста» (режиссер Иван Пырьев, музыка И. Дунаевского, текст песен поэта‑орденоносца Лебедева‑Кумача)…

 

И вот, наконец:

 

Государственный центральный институт

усовершенствования врачей объявляет,

что 2 марта с. г. в 7 час. 30 м. вечера в помещении ЦИУ

(Б. Новинский пер., д. 12‑а)

состоится ПУБЛИЧНАЯ ЗАЩИТА ДИССЕРТАЦИИ

на соискание ученой степени доктора медицинских наук

С. М. ЗАТУЛОВСКОГО на тему:

«Клиника отравления анилином и некоторыми

другими амидо‑нитросоединениями бензола».

Официальные оппоненты: засл. деят. науки
проф. Р. А. Лурия, проф. А. А. Летавет.

 

Дневник был странный. Две‑три страницы, пауза в пять лет. Снова запись. Еще перерыв в два года. И так почти полвека. Эту тетрадку и пожухлый пакет с фотографиями и какими‑то желтыми листками я взял тайком (не устоял — запах старой бумаги с детства манил подобно наркотику) из ящика массивного древнего стола, занимавшего половину комнатенки бабы Жени, после того как гроб с ее высохшим, некогда монументальным телом был с этого стола снят и после трех кругов на лестничных площадках отвезен в Востряково.

Первые страницы тетрадки медицинский студент Московского университета заполнял виршами в стиле «на память тебе, дорогая, хочу я стихи написать, чтоб, этот альбом открывая, могла ты меня вспоминать». Потом уже, читая мамины альбомы, нашел я родственное творение Оли Б. — помнишь: «На первой страничке альбома излагаю я память свою, чтобы добрая девочка Леля не забыла подругу свою»? Дальше в дедовой тетрадке по голубому шли черные кружевные строчки:

 

Песнями душу свою я б открыл,

Грусть и страданья в мотив перелил,

В песне, быть может, я понят бы был…

Так не дал Всевышний мне голоса сил!

 

Всевышний действительно поскупился на силу поэтического дарования для дедушки Семена. Может быть, сознавая это, несколькими страницами и тремя годами позже, все еще студент, но уже официальный жених Гени‑Гитл Ямпольской, он перешел на столь же эмоциональную прозу: «Где любовь? Где тот бурный порыв, — писал дед, — что как горный поток… Он бежит и шумит, и, свергаясь со скал, рассказать может он, как я жил, как страдал… Он бежит… и шумит… и ревет…»

Это дословный текст, датированный 1911 годом, вторым октября, с указанием — в скобках — (В комнате Лизы). Кто такая Лиза, я не смог выяснить, возможно, родственница, но фотографию всех троих, деда, бабушки и Лизы, нашел в прихваченном с тетрадкой конверте: слева Лиза, длинное уныло‑одухотворенное лицо и пенсне на шнурочке; в центре Женя с пышными волосами, подбородок опирается на два кулачка, поставленные друг на друга, глаза скошены в сторону Шимона; тот — усат, красив, студенческая тужурка расстегнута, глядит исподлобья.

Очередная запись посвящена окончанию университета. Обретение степени «лекаря с отличием со всеми правами и преимуществами, поименованными в высочайше утвержденном мнении Государственного совета и в уставе университетов 1884 года» имело место 28 ноября 1913 года и непосредственно предшествовало заключению счастливого брака и получению места ординатора Крестовоздвиженской больницы. Дедушкин диплом я отыскал в том же пакете, где фотографию с Лизой. По всем почти предметам Семен Михелевич Затуловский заслужил оценку «весьма удовлетворительно», оплошав только по «фармакогнозии и фармакологии с рецептурой и учением о минеральных водах», оцененными «удовлетворительно» без «весьма». А на обороте диплома был напечатан текст «Факультетского обещания», Гиппократовой клятвы того времени:

 

Принимая с глубокой признательностью даруемые мне наукой права врача и постигая всю важность обязанностей, возлагаемых на меня сим званием, я даю обещание в течение всей своей жизни ничем не помрачать чести сословия, в которое ныне вступаю. Обещаю во всякое время помогать прибегающим к моему пособию страждущим, свято хранить вверяемые мне тайны и не употреблять во зло оказываемого мне доверия. Обещаю не заниматься приготовлением и продажей тайных средств. Обещаю быть справедливым к своим сотоварищам‑врачам, однако же, если бы того потребовала польза больного, говорить правду прямо и без лицеприятия. В важных случаях обещаю прибегать к советам врачей, более меня сведущих и опытных; когда же сам буду призван на совещание, буду по совести отдавать справедливость их заслугам и стараниям.

 

Вместе с дипломом я извлек из пакета еще одну реликвию — картонную раскладушку‑грамоту «Лучшему ударнику 2‑й пятилетки». Там несся паровоз с красивым дымным шлейфом, по полям шли трактора, тут же лошади вперемешку с грузовиками везли мешки, очевидно, зерна, «Челюскин» дробил лед, и Ленин венчал здание Дворца Советов. На фоне всего этого сообщалось, что Институт по изучению профзаболеваний им. Обуха награждает тов. Затуловского Семена Михайловича почетным званием ударника — передового борца на фронте социалистического строительства, активно проявившего себя в борьбе за выполнение ударных обязательств в походе за качество им. тов. Сталина.

Умилившись «качеству им. тов. Сталина», возвращаюсь, однако, к дневнику. Женатого Шимона Затуловского отличала уравновешенная, сдержанная грусть, облеченная в такую треугольную форму:

 

И первый мой привет я шлю таинственному

лесу, его осанке гордой и спокойной…

Его я в тайны посвятил души,

измученной житейской

суетою, исполненной

тоски по облачным,

чудесным грезам.

Ему и первый

свой привет

шлю

я.

3 марта 1917 года было отмечено двумя записями:

1) Прочитал экстренный выпуск «Утра России». Николай Романов отрекся! Вел. кн. Михаил Александрович известил Родзянко, что отказывается от престола. Россия свободна!

2)

Что же ты, моя Женюра,

Не напишешь мне письма?

Вот уж три недели скоро —

От тебя все — ни гу‑гу!

Ждать, томиться мне не ново,

Ждать я буду до конца.

Знаю, просьбам и моленьям

Не уступишь никогда!

Н‑и‑к‑о‑г‑д‑а! Какое слово!

Никогда не быть счастливым!..

Как жестока ты, судьба.

 

Напомню: к этому времени Семен Михайлович и Евгения Яковлевна уже пятый год состояли в браке, а их дочери Леле было без малого два года.

Тема судьбы, впрочем, еще раз всплыла в дневниковых виршах почти сразу:

 

Прошел еще один ужасный день,

А следом уж крадется ночи тень,

И снова злой и беспощадный рок

Частицу жизни в бездну уволок.

 

Следующая запись отстоит от сожаления о канувшей в бездну частице жизни на пять лет. В правом верхнем углу значилось:

«Самарканд. Лазарет 5‑го кавполка». Затем шел короткий текст: «Смогу ли я выстрелить? А принять выстрел? Сегодня я узнаю ответ на оба вопроса. Не уверен только, удастся ли мне записать этот ответ. Не беда, один из нас тебе все расскажет».

Не знай я событий, имевших место в двадцать втором году в лазарете части, дравшейся с басмачами, где дед служил врачом, а Алексей Хохлов, командир бригады, куда входил пятый кавалерийский полк, лежал в жестокой малярии, не знай я сию историю от бабушки, равнодушно перевернул бы эту маловразумительную страницу. Но я знал, и короткая запись остановила меня, умилив созвучностью романтическим стихам автора.

В перерывах между приступами лихорадки красавец Хохлов надевал на свой комбриговский френч сбрую из скрипящих ремней и шел к посту старшей сестры Жени, иначе говоря — Женюры, а еще точнее — Евгении Яковлевны Затуловской, ибо за величественность манер все — и персонал, и больные — звали жену деда исключительно по имени‑отчеству. Евгения Яковлевна находила беседы с комбригом приятными, но у Хохлова под воздействием хинина ослабли тормоза, и как‑то на ночном дежурстве он позволил себе вольность, побочным результатом которой стало звучное падение шкафчика с медикаментами. Грохот достиг слуха деда на следующее утро, и, одурев от ревности, он вызвал комбрига на дуэль, а комбриг, поглупев от стыда, вызов принял. Той же ночью они встретились в узком проходе между дувалами на задах лазарета. Хохлова бил малярийный озноб, но в темноте дед этого не заметил. У доктора Затуловского дрожали руки и сел голос, но Хохлов, в свою очередь, не обратил на это внимания, поскольку сам еле передвигал ноги. Они встали в десяти шагах и обменялись выстрелами. Первым стрелял Хохлов. Попасть он мог только случайно: маузер ходил кругами, глаза заливал пот. Случайности не произошло. Когда выстрелил дед, Хохлов упал. Это привело доктора в ужас — еще и потому, что стрелял он вверх. Подбежав к комбригу, он нашел того в бреду. Несмотря на охватившую деда панику, он успел подумать: «Вот что получается, когда фаллос берет верх над энцефалосом».

Дело раскрылось, от расстрела Затуловского спас Хохлов. Позже они впали в отчаянную дружбу, длившуюся до тех пор, пока Хохлов не сгинул в кровавой мясорубке тридцать седьмого года. Запись об этом находим в дневнике пятнадцатью годами и несколькими страницами позже: «Была Лида — в первый раз за полгода. Леше дали десять лет без права переписки. Она прекрасно держится. Говорит, он вернется гораздо раньше».

В Средней Азии дед пробыл недолго. В заветном конверте с документами, который попал в мои руки вместе с дневником, я нашел бумагу, из которой становится ясно, что коллегия Москздравотдела затребовала главврача полевого лазарета 5‑го кавполка С. М. Затуловского в Москву.

Снова дневниковая пауза, и 22 марта двадцать седьмого года, канун своего дня рождения, дед отметил в дневнике таким вот нахрапистым произведением:

 

Себе любимому торжественный сонет

С высоким чувством посвящает автор,

Которому не далее как завтра

Должно ударить целых сорок лет.

 

Груз лет почуял на своих плечах —

Уже не отрок, но еще не старец,

Ушел задор, но не пришла усталость,

Уже отбушевал, но не зачах.

 

И может быть, напор прорвет плотину,

Замкнувшую настойчивый поток,

Кто лжет, что Затуловский изнемог,

Земной свой путь пройдя до половины?

 

На лучшее надежду я лелею:

Жива надежда — долгий путь светлее.

 

Не Шекспир, но энергично.

Так сложилось, что второго (и последнего) своего друга дед обрел тоже при посредстве бабы Жени. Познакомились они году в тридцать пятом, Илья Борисович Шаргородский был лучшим хирургом того же института, где дед ведал терапией. Сухой и рациональный Шаргородский к деду относился с уважением, но чуть насмешливо — за эмоциональность и непосредственность, однако близки они не были, пока на каком‑то государственном торжестве — то ли демонстрации, то ли праздничном вечере — Илья Борисович не встретился с Евгенией Яковлевной. Убежденный холостяк был так ошарашен величавой дамой, ее вкусом, умением вести беседу, ненавязчивым остроумием, что сделал нечто, ранее им никогда не испробованное: стал не слишком уклюже говорить ей комплименты. Потом пригласил ее в оперу.

— Без Семена Михайловича, разумеется? — тонко спросила Женюра.

— Разумеется, — тонко ответил доктор Шаргородский.

— Я принимаю приглашение, но прежде, как честный человек, хочу вас предупредить: мой муж имеет обыкновение вызывать моих поклонников на дуэль, — сказала Евгения Яковлевна.

— О! И много было дуэлей? С кем последняя?

— С Алексеем Васильевичем Хохловым. Возможно, вы слышали о нем.

— Комкором?

— Комкором.

— Но он, насколько я знаю, жив. Жив и здоров, слава Б‑гу, и ваш муж.

— О да. Благодаря случайности именно эта — последняя — дуэль оказалась бескровной.

Тем не менее в оперу они пошли и, как ни странно, встретили в фойе блестящего комкора (это не опечатка, Хохлов получил к тому времени повышение) с его миниатюрной зеленоглазой женой.

— Алеша, Лида, познакомьтесь — доктор Илья Борисович Шаргородский, Семин коллега.

Хохлов был задумчив, с Ильей Борисовичем перекинулся несколькими суховатыми фразами, но, пока женщины о чем‑то оживленно говорили, Шаргородский задал прямой вопрос:

— Алексей Васильевич, на каких условиях вы дрались с Семеном Михайловичем? Вопрос не праздный — мне нужно подготовиться, я пистолета в руки не брал, так что предпочел бы холодное оружие, скажем, скальпель.

— Должен вас огорчить, доктор. Мы стрелялись. Впрочем, в вашем случае Сема, возможно, согласится взять в руки фонендоскоп.

То, что Хохлов не отрицал факт дуэли, сразило Шаргородского. После спектакля все отправились к комкору пить чай, приехал из института дед, было много смеха, очередную дуэль порешили отложить, пока не найдется оружие, которым оба соперника владеют в равной степени. Да и вообще, не без кокетства заметил Семен Михайлович, пристало ли так решать спор за даму людям, у которых эрос давно сменился агапе? Ведь наскреб же такое в памяти из гимназического курса древнегреческого! Еще больше сблизила новых друзей трагедия Хохлова. Когда Лида с двухлетним сыном отправилась в ссылку, Шаргородский и дед долго спорили, от чьего имени отправлять ей посылки — шаг, по тем временам требующий мужества. «У тебя Женюра с Лелечкой, а я один. Мне рисковать нечем», — говорил Илья Борисович. «Тебе защищать докторскую, а в ученом совете антисемитские настроения. Ты им такой козырь даешь», — возражал дед. В конце концов бросили жребий. Выпало на деда. А через несколько лет выяснилось, что Илья Борисович регулярно посылал в Нарым и вещи, и деньги, а узнав о болезни Лидиного сына, сам приехал, оперировал, спас. В романе они, конечно, поженились бы, но в жизни не пришлось. Я видел их вместе дважды. Один раз летом пятьдесят первого на даче. Помню маленькую старушку, очень прямую и неулыбчивую. Потом, во взрослой жизни, я вычислил, что Лиде в то время было около сорока. К заботливым жестам Ильи Борисовича она относилась с явным раздражением. Второй раз они вместе пришли на похороны деда, и баба Женя подозвала меня и попросила: «Скажи Шаргородскому, пусть уйдет». Вот такое задание — причина его скоро прояснится. Я подошел — то ли красный, то ли бледный, скорее всего, пятнистый. Илья Борисович кивнул, сказал что‑то Лиде и, не дожидаясь, пока я раскрою рот, ушел. Потом я несколько раз встречал его в родственных домах — на свадьбах, чаще на похоронах. Одет всегда безупречно. Молчалив. Умер Илья Борисович сравнительно недавно в возрасте девяноста семи лет.

Возвращаюсь к дневнику дедушки Семена. Во время войны — одна‑две короткие записи, комментарии к ходу боевых действий. Первая послевоенная датирована сорок седьмым годом. Это стихотворение, но как отличается оно от юношеских жалоб на холодность Женюры! Привожу его целиком.

 

Я снова заблудился в сентябре,

В который раз — потерян и плутаю.

О, юность осени зелено‑золотая,

Мы в возрасте одном, в одной поре.

 

Еще срываюсь изредка в круги,

Как ранние посланцы листопада.

О, юность осени, желанную усладу —

Недвижность обрести мне помоги.

 

Ровеснику дай силы не поддаться

Капризам неуступчивой души.

О, юность осени, помедли, не спеши —

Еще успеем до зимы добраться.

 

К тому времени автору минуло шестьдесят.

Переворачиваю страницу. 25 ноября 1952 года.

«Вчера арестован Илья. Уволены шесть из восьми профессоров‑евреев института. По слухам, в других клиниках то же. Из ближайших знакомых арестованы Фельдман, Егоров, Коган, Поляков. Думаю, меня возьмут со дня на день».

Через неделю дед пишет (предпоследняя запись): «Мысли мои, человека слабого, о себе: что это — конец? лагерь? ссылка? О Женюре — как она будет жить? Ведь она ничего не умеет. Хорошо, что у Лели есть Анатолий».

Анатолий — дядя Толя, ДДТ, АНК — новый мамин муж, появившийся вскоре после войны, родителям ее не особенно пришелся ко двору. Профессору Затуловскому и его супруге, несмотря на левые закидоны молодости и нежную любовь к Некрасову, хотелось видеть свою овдовевшую дочь замужем за кем‑нибудь ex nostris, а не за приехавшим из Белоруссии не шибко образованным инженером. Анатолий же, услыхав об аресте тестя, крепко выпил и материл вождей и Лубянку — Женюру это напугало, но и заставило посмотреть на зятя другими глазами.

Что же произошло за сто бесконечных дней, которые отделяли декабрьскую ночь с помянутым поэтом кандальным звоном дверных цепочек от апрельского утра, когда баба Женя и только что вернувшийся дед услышали по радио: «…привлеченные по делу группы врачей, арестованы без каких‑либо законных оснований… Полностью реабилитированы… из‑под стражи освобождены»? («Ну вот, ну вот, умница Лаврентий Павлович, разобрался», — бормотала Женюра. А совсем скоро я услышал частушку: «Как министр Берия вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков». А потом вышел из доверия Маленков, и ему надавал пинков товарищ Хрущев. А потом…)

Следователь строил могучее здание заговора, выходящего за пределы обычных происков сионизма и международного империализма. Бессонной ночью пришла ему в голову лихая мысль пристегнуть к еврейским отравителям белоэмигрантов. В деле деда нашлись связи с Алексеем Хохловым — изменником родины, расстрелянным в 1938 году, бывшим прапорщиком царской гвардии, от которого множество нитей вело — как было со всей очевидностью доказано пятнадцать лет назад — к монархическим кругам эмиграции. Не вызывала сомнений и причастность к этой банде хирурга Шаргородского, вступившего в аморальную связь с вдовой Хохлова. Измученным допросами и мордобоем Шаргородскому и Затуловскому по очереди читали показания: Илье — Семена, Семену — Ильи. Илья Борисович не скрыл, что дед находился в дружеских отношениях с Хохловым. Дед и сам назвал Хохлова своим другом, причем до того, как увидел протокол допроса Шаргородского, но в память врезалось: Илья дает показания против него. В свой черед Затуловский подтвердил, что Илья Борисович помогал Лидии Хохловой и ее малолетнему сыну. Шаргородский и сам показал, что ездил к Хохловой в Нарым и поддерживал ее материально, заявил об этом задолго до того, как ему прочли протокол допроса Затуловского, — но запомнил: Семен выдает следователю их (его, Лиды, самого деда) личное, сокровенное, не могущее быть предметом грязного рассмотрения этих. В сущности, оба вели себя достойно, хотя и не героически. Впрочем, кто знает, где начинался героизм в Лефортовской тюрьме пятьдесят третьего года.

Врач‑вредитель. Юлий Ганф. Карикатура. 1949 

Они встретились у вдовы одного из тех, кто не вернулся. Не поздоровались. Отвели глаза. И с тех пор не разговаривали до самой смерти деда. Чего было больше в их молчании — угрызений совести или укора, — сказать трудно. Прости они друг друга, легче было бы жить, а деду — и умирать. Умирал он долго, от рака легких. И курил, пока был в сознании. Илья Борисович не зашел ни разу. Есть, правда, два свидетельства какого‑то подобия их связи. Во‑первых, к нам дважды приходила Лида и приносила лекарство, которое, как выяснилось, доставал Илья Борисович через одного чина Министерства иностранных дел, чью жену он блестяще прооперировал. Второе свидетельство — последняя запись в альбомчике с разноцветными страницами, сделанная за три дня до того как дед окончательно впал в беспамятство. Открывается она вот таким, казалось бы, не относящимся ни к чему определенному сонетом:

 

Печально я гляжу на календарь —

Он знаменует жизни быстротечность,

Сей инструмент, что строго делит вечность

На равные периоды. Январь

 

Разбудит разом, звонко, без обмана

Надежду, спящую под белой пеленой,

На новую весну, и новый летний зной,

И новые осенние туманы.

 

И, сидя перед стопкою листов,

Где спит покой и кроется тревога,

Где теплый дом и дальняя дорога,

К простому выводу прийти готов:

 

Нет интересней книг под небесами —

Ее мы ежечасно пишем сами.

 

«Не помню, — писал далее дед, — кто из поэтов сказал, что стихотворение — это ткань, растянутая на остриях отдельных, самых главных слов. И жизнь, в сущности, материя, сотканная вокруг самых близких, самых дорогих людей, — только вблизи них она сгущается до осязаемости, обретает ценность, остается в памяти. С ними и прощаешься, когда наступает срок. И, уходя, шлешь им привет, свое прощение — и мольбу о встречном прощении. Их хоровод не дает тебе потерять человеческий облик в самую страшную минуту, которая ожидает всех. Леля, Женюра, Виталик, Алексей, Илья… “Я жду товарища, от Бога в веках дарованного мне”».

Теперь уже поздно, а ведь мог бы я подойти к худому старцу в черном костюме — на свадьбе ли, на похоронах — и показать ему последнюю запись в дневнике деда.

Роман Валерия Генкина «Печальный лемур и другие» можно приобрести на сайте издательства «Книжники».

ДЕЛО В ШЛЯПЕ

 

Дело в шляпе

Михаил Майзульс 8 декабря 2024
Поделиться2
 
Твитнуть
 
Поделиться

Проект «Идеи без границ» культурного центра «Бейт Ави Хай» на страницах «Лехаима» представляет свой новый сериал «Бог в деталях», каждый эпизод которого рассказывает о еврейской теме в мировом искусстве через одну мелкую, но важную деталь.

Можно ли рассказать о непростой истории отношений между христианами и иудеями через один предмет гардероба? Едва ли, но попробовать стоит.

В соборе германского города Аугсбурга сохранилось несколько витражей с фигурами ветхозаветных пророков.

Вероятно, они были созданы во второй половине XI века — более древних витражных окон в Европе почти не сыщешь. На головах у пророков одинаковые шляпы с широкими полями и невысокой, почти треугольной тульей.

Вплоть до конца Средневековья в искусстве большинства католических стран такие или похожие головные уборы служили главным маркером «иудейскости». Проследив их историю, мы сможем лучше понять, как на средневековом Западе конструировался образ евреев и чужаков‑иноверцев в целом.

Если мы посмотрим на изображения, которые создавали на Западе в раннем Средневековье, и попробуем найти там иудеев, нас ждет разочарование.

Не потому, что их там нет. Их там как раз немало: ветхозаветные пророки, праотцы, цари и воители, новозаветные первосвященники, книжники и фарисеи… Но внешне они почти не отличаются от римлян‑язычников или христиан. Те же лица, почти те же одежды. О том, кто перед нами, мы чаще всего можем судить только по подписям — если они есть.

Ситуация начинает меняться в XI и особенно в XII веках. В это время в иконографии появляется все больше знаков, призванных идентифицировать персонажей (это иудей, это мусульманин, там — язычник). Нередко эти знаки сразу дают оценку: сообщают, служат ли те или иные персонажи Богу или дьяволу.

Среди подобных маркирующих деталей особую роль играют головные уборы.

Их форма бывает разной: где‑то невысокие мягкие колпаки, похожие на фригийские; где‑то — твердые шляпы конической формы с широкими полями, как в Аугсбурге;

где‑то — высокие острые конусы…

Историки обычно именуют такие шапки на немецкий манер: Judenhut, то есть «еврейские шапки».

Юденхуты венчают головы евреев на многих изображениях и обличают их как идолопоклонников, богоубийц, врагов Церкви или клевретов Антихриста. Потому и сами эти головные уборы историки нередко описывают как один из «знаков инакости», или даже «знаков ненависти», каких было немало в иконографии того времени.

Невозможно поспорить с тем, что подобные изображения отражали и даже усиливали юдофобские стереотипы.

Впрочем, со шляпами не все так просто. Они говорили о том, что персонажи, которые их носят, — иудеи. Остальное зависело от контекста.

Например, на баварской миниатюре армия Иисуса Навина, преемника Моисея, атакует пятерых царей аморейских.

Израильтяне одеты в шлемы‑юденхуты (и три таких шлема изображены на их красном знамени), а проигравшие ханаанеи — в остроконечные шлемы другой формы.

Здесь юденхут, и это важно, — символ избранного, а не отверженного народа.

Юденхут мог сочетаться даже с нимбом — главным знаком святости в христианской иконографии.

С такими ореолами почти всегда изображали Иисуса, Богоматерь и святых. Но порой они доставались и древнееврейским праведникам: праотцу Аврааму, пророку Исайе или Моисею. Их могли изобразить с золотым или цветным диском вокруг головы — и при том, как израильтян, в юденхуте.

Почему главным еврейским знаком стали такие головные уборы? У историков есть две версии. Первую можно назвать реалистической, вторую — символической.

В соответствии с первой версией, мужчины‑иудеи, жившие в северо‑западной Европе в XI‑XII веках, действительно носили колпаки или шляпы похожего кроя. Поэтому христианские художники, иллюстрировавшие библейские сюжеты, просто одевали своих персонажей на современный им лад, изображали древних евреев как современных.

Такой анахронизм был органичен средневековому искусству. Скажем, воинов египетского фараона, которые, преследуя Моисея, сгинули в Красном море, или легионеров Юлия Цезаря средневековые художники чаще всего представляли в облике рыцарей.

Существуют свидетельства того, что в германских землях евреи и вправду ходили в каких‑то островерхих шапках, отличавших их от христиан.

Так, в 1266 году синод в Бреслау, а в следующем году — в Вене, постановил: иудеи, дабы отличаться от христиан, обязаны ходить в «рогатых шапках», которые они когда‑то сами носили, а потом, непонятно почему, носить перестали.

Однако в других концах Европы юденхуты существовали, видимо, только как художественные изображения. Так, историк Сара Липтон напоминает, что еврейские общины средневековой Англии не стоит представлять себе как польские местечки XIX века или ультраортодоксальные пригороды Бруклина, где по улицам ходят бородатые мужчины в черных широкополых шляпах.

В американском телефильме «Айвенго» (1982) актер Джеймс Мэйсон, исполнявший роль еврея Исаака из Йорка, носит пейсы, огромный юденхут и говорит с идишским акцентом, как хасидский ребе.

В реальной Англии XII века, подчеркивает Липтон, иудеи разговаривали по‑французски, а самые богатые из них, возможно, одевались как знатные норманны. Юденхуты им точно не требовались.

Но у историков есть и вторая, символическая версия, согласно которой остроконечные шапки не были «подсмотрены» христианскими художниками у реальных евреев, а возникли именно в церковной иконографии, как знак идентификации. Он требовался для того, чтобы в библейских иллюстрациях и других сюжетах зритель мог опознать древних израильтян или современных иудеев и отделить их от других персонажей: язычников или христиан.

И даже если в каких‑то частях Европы сыны Израилевы действительно носили некие специфические головные уборы, истоки этого знака стоит искать все же в мире художественных изображений, где выходцев с Востока, вне зависимости от их происхождения, еще во времена Римской империи привыкли представлять во фригийских колпаках, высоких шапках и головных уборах другой какой‑нибудь формы.

Юденхут, как сказано, «еврейская шапка», но важно, что на средневековых христианских изображениях она не всегда доставалась только евреям. В таких головных уборах порой представляли язычников. И в том числе прямых врагов народа Израилева, или Нового Израиля — Церкви. Приведу пример.

На миниатюре в одной немецкой рукописи еврейский силач Самсон побивает ослиной челюстью филистимлян.

Как ни странно, у одного из них на плече закреплен желтый щиток с изображением юденхута, который мы скорее ожидали бы увидеть у самого Самсона.

Шапка тут — знак враждебной инакости. Самсон — это герой, который соотносится с Христом, а противники его — с иудейской стражей, арестовавшей Христа в Гефсиманском саду. Все в духе средневековых интерпретаций Библии.

Еще более неожиданную роль «еврейская шапка» играет в некоем изображении монголов. В Национальном музее в Варшаве хранятся створки алтарного образа, посвященного св. Ядвиге — благочестивой графине Силезии, жившей в XIII веке.

Само изображение создано два века спустя и, помимо подвигов святой, рассказывает о монгольском нашествии.

В 1241 году «татары», как их тогда называли, вторглись на католический Запад. Коалиция силезских, польских и тевтонских рыцарей, которую возглавлял граф Генрих II Благочестивый, сын Ядвиги, встретила их под Легницей, но была разгромлена, а сам граф погиб.

На алтарном образе св. Ядвиги западные рыцари идут в бой под знаменем силезской династии Пястов с черным орлом на золотом фоне.

Но нас интересует монгольское войско. Над ним реет красный флаг, и на нем, как ни странно, изображен золотой юденхут.

Такие флаги регулярно появлялись на изображениях Страстей Христовых — но там их несли еврейские стражники, которые конвоировали Христа на Голгофу или присутствовали при его распятии.

Здесь же подобная шапка превращена в атрибут язычников‑монголов. Присмотримся к ней внимательнее.

Она похожа одновременно на юденхут и на островерхие шлемы с широкими полями на головах у монгольских воинов.

Такие шлемы, которые назывались капеллинами или шапелями, были в ходу в Европе в XV веке, но не у степняков‑завоевателей, а у самих западных армий. Поместив на флаг монголов этот головной убор, мастер, работавший над алтарным образом, совместил форму шлема и юденхута. Вероятнее всего, он хотел донести до зрителя, что перед ним не христиане, а иноверцы.

Итак, юденхут — это не только знак евреев, но и знак инакости. Чаще всего враждебной. В средневековом искусстве он «мигрировал» порой к другим иноверцам. С чем можно сравнить такой перенос?

Во время Гражданской войны в России красноармейцы носили буденовки — остроконечные суконные шлемы с козырьком.

Наверняка вы помните их по старым фотографиям, фильмам и плакатам. А теперь представьте, что на белогвардейской карикатуре в буденовках стали бы изображать не только вооруженных большевиков, но и всех, кого считали врагами православной монархической России: от тевтонских рыцарей до франкмасонов.

Нечто подобное произошло в Средневековье с юденхутом. Так что у той шапки, в которой в XI столетии изобразили пророков на аугсбургских витражах, история была необычайно бурной.

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..