Гусь
Надежда на чудо, которой Шварц был вскормлен, исчезла в нем, когда он перешагнул порог сортировочного барака. Там в полутьме скрывались горы одежды убитых и стоял терпкий запах пота, старых туфель, платьев вперемешку с таким сладковатым душком — от далеких духов или прелого белья. В конечном счете любой парфюм, рассеиваясь, хранит запах человека. А каково вдыхать запахи людей, уже исчезнувших с лица земли?.. Так пахнет только смерть.
Он работал в этой команде сортировки третью неделю, перебирая брюки, жакеты, пальто, плащи и сумки. Тогда‑то он и нашел брошюру Фрейда, тонкую, чуть больше ладони величиной. Ее прихватил с собой в дорогу кто‑то из обреченных. Существовал запрет — брать себе вещи убитых, но он все‑таки спрятал книжицу за пазуху. Когда‑то в юности он держал ее в руках у книжного лотка, но так и не решился купить.
Его включили в сортировочную команду, когда от вагона отделяли группу тех, кто на вид казался здоровее остальных, кто лучше держался на перроне. Никаких объяснений: немец ткнул в Шварца пальцем и велел отойти в сторону. Так он оказался бок о бок с несколькими незнакомцами — худощавым парнем из Люблина, оцепенело державшим свой фибровый чемодан, молчаливым плотником из Познани с пилой‑растяжкой в руке, и парой совсем юных девушек, говоривших по‑французски. Раздалась команда, охранники стали загонять куда‑то людей. Собаки истошно залаяли. И вдруг из‑за забора грянул страшный гусиный гогот, заглушивший крики обреченных людей…
Объединяло узников одно: страх. Но на этот раз им отвели другую участь — выбивать песок из сапог, рыться в узлах и чемоданах, вдыхать пропахшие отчаянием вещи незнакомых людей. В качестве старшего над ними поставили капо, мужика лет сорока, иногда украдкой скоблившего подбородок сапожным ножом, вынимая из рукава осколок зеркала. Он надменно косился на новичков, всегда готовый закричать или ударить. Именно среди гор сложенного текстиля, переминаясь с ноги на ногу рядом со случайно спасенными, Шварц понял, что каждый день удерживаться в живых — теперь единственная его привилегия.
До сих пор Шварц не понимал, как устроена территория. Откуда идут эшелоны, где держат охрану, в каких еще бараках сортируют вещи? Узники жили догадками, каждый вечер перешептывались, но единой картины не было.
Но вот что рассказал им капо. Он говорил негромко, опасливо озираясь: в одном лагере живут около шести сотен узников, включая полторы сотни женщин. Якобы их оставили «на работу». В трехстах шагах стоит другой лагерь, куда людей гонят на смерть: оттуда никто не возвращается. За ним расположен третий — северный, а чуть в стороне четвертый, где размещается резервная охрана — порядка ста двадцати человек. Все окружено тремя рядами колючей проволоки, за ними — пятнадцатиметровое минное поле и еще один, пониже, ряд проволоки. Начальствуют двадцать пять немецких офицеров. Комендант то и дело предупреждает: если один узник уйдет, остальных ждет уничтожение. Так что тут все друг за другом глаз да глаз.
Слова капо повисли в воздухе. Шварц почувствовал, как у него пересохло во рту, а кто‑то рядом вполголоса выругался. Теперь ясно: их держат на убой, в любом случае.
Каждый день он видел, как новые эшелоны подаются во внутренний тупик за воротами, а охранники сгоняют людей из вагонов вниз, на землю — как и их недавно, — и отводят к «бане», куда шли вовсе не для того, чтобы мыться. Люди исчезали бесследно, а их пожитки попадали сюда, где он с десятком других заключенных обшаривал карманы, складывал обувь и одежду. Из этого места горы саквояжей и узлов уходили дальше. Справа высились груды выпотрошенных чемоданов, слева — стопки бушлатов, демисезонных пальто и одеял. Вдоль стен тянулись ряды мешков, кипы полотенец и косынок, ящики с книгами — детские буквари, учебники, нотные тетради, гора скрипок в футлярах. Он несколько раз заглядывал в эти ящики: чувство, будто посматриваешь в бездну. Натыкался на фамильные альбомы с пожелтевшими фотографиями, на разную литературу — большей частью религиозную. Брошюра «Остроумие и его отношение к бессознательному» оказалась для Шварца единственным способом вспомнить, что в мире есть слова, отличные от мóрока смерти.
Лагерь имел три обособленные зоны, каждая из которых служила своей цели. В первой располагались мастерские и бараки, где жили узники, во второй — парикмахерская и склады, куда свозили и разбирали отнятые у жертв вещи, а в третьей, самой страшной, находились газовые камеры. В пристройке возле камер были установлены двигатели, переоборудованные из старых танковых моторов, и выхлоп через систему труб поступал внутрь, убивая загнанных туда людей. Как правило, прибывших узников уничтожали в день их приезда, лишь небольшую часть оставляли в живых для принудительных работ.
Когда‑то Шварц жил в Лодзи и двадцать лет честно трудился страховым агентом: хрупкий мужчина в очках, убеждавший подрядчиков и владельцев фабрик вкладываться в безопасность сотрудников. Самым большим своим успехом он считал то, что продвинул в местном законодательстве обязательное ношение касок на стройках — этот пункт вошел в городской регламент благодаря его настойчивым письмам и докладам на собраниях. А вот в личной жизни он потерпел крах: жена давно подала на развод, забрала дочь, а потом, по слухам, обе они сумели перебраться в Америку. Он ни разу не видел их с тех пор, только изредка получал от знакомых обрывочные вести да одну‑две смятые фотографии, где дочь уже казалась почти взрослой.
Сначала он прятал брошюру ближе к телу, а потом закопал неглубоко под кустом гортензии, белое облачко которой было высажено охранниками неподалеку от входа. Лагерь показывал ему все новые и новые границы безысходности. По центру тянулись бараки с двухъярусными нарами. Дальше, за колючей проволокой, скрывался двор, куда прибывали свежие составы. Надзиратели с собаками вели людей до ворот, за которыми начинались бетонные пролеты, ведшие ко входу в газовую камеру. Никто еще оттуда не возвращался, только одежда и обувь потом пополняли бесконечные ряды в сортировке. И все‑таки однажды он заметил, что в промежутках между охраной есть слепые зоны…

Он решил рискнуть в тот день, когда пришли очередные эшелоны и охранники сбились в кучу у входа в зону перегона. Крики, лай собак и хлопки плетей притягивали туда всеобщее внимание. Он притворился, что его срочно послали перенести тяжелые тюки. Путь лежал через склад с отобранными вещами, где в глубине темнел деревянный шкаф — старый, со сломанной дверцей. Туда он из‑под гортензии перепрятал своего Фрейда, туда же и залез. Добраться было нелегко: нужно было проскользнуть за кипы постельного белья и вороха женских кофт. Он выждал момент, когда рядом не было капо, откинул половинку дверцы и втиснулся за стенку, нацепив сверху две полки. То была странная минута: он, человек, втиснут в узкое пространство, прижимая к груди книжечку, слыша по ту сторону стук каблуков и ругань охраны. Шварц знал: если хоть кто‑нибудь срочно решит поискать здесь что‑то, он погублен.
А через час наступил пересменок. Новая партия охранников распределялась снаружи, потому что им надо было перегнать оставшихся узников с перрона к «бане». В момент этой суматохи он выбрался и метнулся к задней стороне склада, где все сваленные в кучу вещи почти касались «гусиного» забора. Частично забор скрывал кустарник — то был один из немногих участков, заросших бурьяном. Как раз там, через водомоину в почве, пролегала не такая плотная полоса колючей проволоки, а минное поле — дальше, за второй полосой, — смещалось чуть в сторону. Спрятав вырученные в сортировке маникюрные кусачки и книжицу под рубаху, он прижался к земле и пополз, краем глаза замечая, что делается на вышке. Он знал, что немцам сейчас и еще четверть часа будет не до него: где‑то впереди эшелон, там полно жертв, а его сектор — пустой и захламленный. Лишь везение могло спасти. Но никто его не окликнул. Ни лай, ни выстрел.
Звуковая палитра лагеря обрушилась на него, когда он прижался к земле и пополз в сторону забора. Ревели двигатели, кричали солдаты, уводившие новую партию людей в газовую камеру, надсадно лаяли собаки. Из‑за забора оглушительно раздавался гогот гусей — странный, истеричный хор, перекрывающий стоны, крики загоняемых к брустверу. В действиях немцев была синхронность: как только людей начинали загонять в желоб бруствера, другие охранники по команде начинали гоняться за гусями. Звуки эти сливались в хаотический поток, невыносимую какофонию, в которой страх, боль и неотвратимость казались оглушительно близкими. И именно эта оглушающая суматоха спасла его: пока голоса тонули в тарахтении двигателей, воплях команд и криках жертв, никто не слышал треска сухих веток под его локтями.
И тут сверху что‑то на него обрушилось. Это был гусь. Обезумевшая птица перемахнула через забор и, спланировав над Шварцем, развернулась, чтобы напасть. Он успел осознать, что перед ним его белая смерть: гусь выдаст его нападением. Он ринулся на птицу быстрее, чем успел сообразить, что делает. Шварц взмахнул рукой и в мгновение ока с хрустом свернул зашипевшую птичью голову. Гусь — необъятный упругий ком тепла — несколько раз дернулся и обмяк.
Шварц упал на колени, подминая под себя бурьян. Внезапно его пробил странный, хриплый смешок. Сначала это был короткий выдох, но тут же поднялся из груди неудержимый приступ смеха, он стал судорожно хохотать. «С ума схожу…» — наконец пронеслось в голове, и слезы хлынули. Все вокруг было нелепо: двигатели тарахтят, гуси ревут, где‑то истошно кричат обреченные, а он, никогда мухи не обидевший, посреди этого вероломного абсурда убил гуся.
Он прижал ладонь ко рту, чтобы унять непрошеный смех, но тот вырывался конвульсивно. «Гусь, надо же…» Тело дрожало, словно это была истерика. Смешно? Нет, страшно, страшно, страшно — но мозг в виде самозащиты выдавал приступ безумного веселья. Шварц зажмурился, чтобы не видеть забор, однако краем уха все равно слышал дикий гогот гусей. Хохот рвался у него из горла. Кое‑как он заставил себя замолчать, прикусил губу и пополз дальше, отжимаясь на локтях. Колючки впивались в кожу, каждый шорох казался громом. В ушах бушевали звуки лагеря, слепой хаос. «Только бы не расхохотаться снова», — твердил он сквозь сбивчивое дыхание, но понимал: если бы не этот смешок, он бы отдался панике. С каждым метром, отползая от вышки, он все более ясно ощущал, что смех спас его от помешательства.
Далее он полз вдоль проволоки, у которой наконец нашел незакрепленную дужку и, кое‑как перекусив ее, откинул чуть выше. Потом юркнул в проем, в кровь разодрав плечо. Руки дрожали. Там, за следующим ограждением, минное поле. Мины расставлены в шахматном порядке метра через полтора‑два и связаны проволокой. Он пошел наугад, высоко поднимая колени, зная только, что возвращаться нельзя. Перо — а он весь был в гусином пуху — слетело с него, и он двинулся за ним, подхваченным движением воздуха, потому что все равно не знал, куда идти. Запах мокрой листвы и опавших иголок примешивался к удушливому лагерному смраду, который он вынес на себе. Лишь на короткий миг он остановился под деревьями, упал на колени и разжал рубаху. Чуть потертые страницы мягко тускнели бледным светом — словно подтверждали, что он жив.
Позднее, уже зарывшись в овраг, он открыл брошюру, набрал в грудь воздуха и, стуча зубами, беззвучно зашептал: «Остроумие — приятный способ скрыть запретные мысли под маской невинности…» После чего выматерился по‑русски — и еще, и еще, рыдая, повторял ругательства. Голос дрожал, на глазах выступили слезы, а мысли путались. Он вспоминал всех тех, кто остался за проволокой, среди гор трупов и дымящихся костров, где кричали беспомощные люди.
Он не мог спасти остальных, но теперь понимал, что, выжив, вынес за ворота крохотный осколок… чего? Памяти, веры, безумия, просто обрывки слов? Книга оказалась его единственным союзником в бегстве. И этот союз спас его на минном поле, дал сил сделать первые шаги на пути к новой неизвестности — пусть тоже смертельной, но не такой, не такой…
Крестьянские польские отряды не очень‑то привечали выживших евреев. Позже, после восстания Печерского, лишь шестая часть из трехсот бежавших сумеет дожить до конца войны; патрули, посланные вдогонку беглецам, выловят и убьют треть; и окажется, что надежней прорываться в белорусские леса, к советским партизанам.
Неизвестно, что случилось со Шварцем. Но если он и погиб, то не так, как другие. А успев прочитать: «Юмор приносит не только удовольствие: в нем пробуждается бессознательное, и мы внезапно осознаем те запреты, о которые только что споткнулись, но уже успели преодолеть остроумием».