Посох мой, моя свобода,
Сердцевина бытия –
Скоро ль истиной народа
Станет истина моя?
Сердцевина бытия –
Скоро ль истиной народа
Станет истина моя?
Осип Мандельштам, «Посох», 1914 г .
В прошлом году ушел Алексей
Герман, а следом Герц Франк. Волшебников кино – людей с чистой совестью и
великим талантом – осталось совсем немного. Юрий Норштейн, гений мультипликации, – один из них.
Выбранный им вид искусства –
занятие дорогостоящее. Приспосабливаться, просить, добывать деньги на свое кино
Норштейн никогда не умел. Вот и снял, к великому
сожалению, считанное количество картин. Над фильмом «Шинель» начал режиссер
работать двенадцать лет назад. Завершит ли его когда-нибудь – Бог ведает.
Впрочем, достаточно отснятого материала по повести Гоголя, чтобы убедиться –
шедевр, настоящее чудо.
В «простое» осуществил Юрий
Норштейн дело замечательное: издал богато
иллюстрированный двухтомник о своих работах, о взглядах на искусство и жизнь –
исповедь и настоящий учебник мастерства. Мне появление этой книги видится
важнейшим событием в культурной жизни не только России, но и мира.
У Шмуэля-Йосефа Агнона в романе
«Простая история» читаю: «Гиршл превратился в комок
нервов… Какая-то огромная печаль преследовала его, мучила опустошенность.
Правда, он уже больше не кричал петухом, не квакал лягушкой и не пел песню о
снеге на траве…»
Норштейн, как мне кажется, человек жизнерадостный, но ведь
известно: гений и печаль безумия – всегда рядом. В фильмах своих режиссер и
«петухом кричал, и лягушкой квакал». Вот и книгу свою замечательную назвал «Снег
на траве». Спел, получается, свою песню. Хотя, уверен в этом, роман Агнона не читал.
У режиссера свое,
«нормальное» объяснение названия: «Снег на траве – что может быть более
противоположное. Но на разводке явлений и их касании, отражённых твоим
воображением, бьёт разряд. Тебе хочется зарыться сквозь снег в зелень и вдыхать
свежесть листвы... и чтобы ледяные капли – тебе за шиворот. Искусство – это
мгновенность мирочувствия; в этот момент исчезает
материальная последовательность времени, прилежная упорядоченность. Ты словно
удаляешь куски времени, соединяя несоединимое».
О снеге на траве в Иерусалиме
снял свой последний, трехминутный фильм Герц Франк. Фильм, вдохновленный
японской поэзией. Об этом же пишет и Норштейн: «Снег
на траве – очень сильный образ. Снег на зеленой траве, который через два часа
растает. Исчезнет. Эта летучесть и есть поэзия. Не изощренная. Простая, самая
простая. Которая объемлет все».
И все же с темы безумия
начинает Норштейн первый том своей книги: «Есть старый
анекдот, который имеет отношение к мультипликации. Пациент психбольницы что-то
пишет и пишет, а сосед по палате спрашивает его: “Ты что делаешь?” – “Письмо
пишу, не мешай”. – “А кому пишешь?” – “Себе, себе пишу, отстань”. – “А что ты
себе пишешь?” – “Не знаю, письмо я еще не получил”. Делать кино – это писать
себе письмо, которое ты получишь после титра “Конец фильма”». И тут же: «“День
был без числа”. Николай Гоголь. Записки сумасшедшего».
«День без числа» – это когда
холодный снег падает на живую зелень травы. Не так ли?
Обычно читаю книги с
карандашом, отчеркивая самое интересное, значимое, на мой взгляд. Книга «Снег на
траве» носит характер подлинника и так прекрасна, что не решился испачкать текст
пометками.
На первой же странице: «Моей
Франческе посвящается». Это жене – художнику Франческе Ярбусовой. Норштейном сказано: «Фильм делается братством». Здесь
особое, счастливое братство, помноженное на любовь, семью и детей.
Благодарностью – жене, операторам, спонсорам, помощникам – пронизана вся книга.
Случается это крайне редко в том мире кино, к которому сам принадлежу.
Давно заметил, что честность,
эффективность успешного человека в работе напрямую зависят от его общей
культуры, от понимания нужд настоящего искусства. Норштейн пишет об этом так: «Государству не до культуры и
науки. То, что оно принимает за культуру – гламурняк
или ор на площадях, – не дает возможности человеку оказаться наедине со своим
жизненным пространством, а только это и есть культура. Без государственной и
спонсорской поддержки культура сегодня подохнет, уже подыхает. И тогда для меня
загадка: чем страна собирается жить дальше? Человек меряется бесконечностью
соединений с пространством жизни. В свою очередь, это пространство возвращает
человеку силы и смысл его существования».
Деятельное добро разлито и по
тексту, и по иллюстрациям в книге.
Вот он вспоминает – не о
себе, о коллегах: «Какая была дивная группа. Они были влюблены друг в друга:
Овсей Дриз, Серебряков,
Алина Спешнева (его жена и художник) и Володя. И, конечно же, Цифиров и Сапгир – авторы сценария по стихам Дриза. Все они играли в фильм, как дети. Они были пьяны
фильмом, они отпивали его по глотку, как вино, передавая чашку друг другу.
Дегустаторы кинематографа, единомышленники, единотворцы».
Добрый человек видит в
рабочем братстве спасение. Сколько раз убеждался, что в атмосфере склоки,
недовольства, злости, вражды – настоящее дело не рождается. Думаю, это относится
не только к творческим коллективам, но к народам и государствам.
Добрый человек живет
инстинктом доброты, далеким от рассуждений и теорий. Он и в искусстве работает
так же. Норштейн пишет: «Чувство и творческое ощущение
выше, чем мысль. Мысль способна убить тайну, но не превзойти ее».
«Замысел не равен
результату», – замечает Норштейн. Да, замысел всегда
шире, безбрежней – результат скромнее. Здесь «закон Вавилонской башни»: за
величием замысла – мизерность результата. Но замысел, вопреки всему, результат
из небытия все-таки вытаскивает. Все мы строим эту проклятую и великую башню и
никак не можем завершить строительство… Как сам Юрий Норштейн с его «Шинелью».
В эпоху массового искусства
художнику трудно отстоять независимость. Народ и рынок «требуют песен», причем
на один мотив, а творец потому и творец, что поет только со своего голоса:
«…прежде всего я делаю фильм для себя, и он нужен мне. И ориентируюсь я, прежде
всего, на своё восприятие. И для меня вопрос в искренности замысла, в понимании
смысла и нужности искусства».
Здесь неизбежна проблема
одиночества в мире, живущем совсем по другим законам: «Какой изнурительный путь
должен пройти человек, чтобы понять простые истины: никому не завидовать и
связывать счастье не со славой и не с наслаждением властью, а только с
собственной душой, ее единостью с миром». Кто из
смертных способен «связать счастье» с одиночеством, только великий талант,
словно пришелец в мир, где бездушие – норма и все стремятся к славе и
власти.
Юрий Борисович мудр и знает,
что за спиной любых революций стоит, ухмыляясь, Сатана: «И все наши разговоры о
так называемой “свободе” – чепуха все это. О какой свободе идет речь? То, что мы
можем выйти на Красную площадь и сказать: “Эй, президент, все-таки ты сукин сын!” Ну и что? Что, от этого нам стало лучше? Вы
успокоились? В том-то и ужас нашего века, что нам не может быть предложено
ничего позитивного, ведь все позитивное имеет медленное развитие. Очень просто
разбить стекло. А сколько времени надо, чтобы сделать стекло и вставить его?
Точно так же выполнять условия бытия, которое всегда в себе содержит
ограничение, и в котором нет пьянящей вседозволенности свободы».
В иудаизме есть удивительный
момент: каждое утро, просыпаясь, ты должен верить, что именно сегодня может
прийти Спаситель мира – машиах. Не о природе ли
вдохновения эта вера? Еще цитата из Ю. Н.: «Быть может, это самый сильный момент
в творчестве, когда тебя начинает вести то, что еще только должен
придумать».
Норштейн ищет гармонию между наследием предков и тем миром,
в котором он родился. Уйти от себя художник не в силах. Он ясно понимает это и в
книге неоднократно вспоминает о своем еврействе, но он ищет мир между религиями
и народами, говорит на «эсперанто искусства», как делал это Марк Шагал,
расписывая костелы и синагоги.
Иной раз мне казалось, что
Норштейн пишет вещи давно известные. Ну, например, о
синтетической природе кино: «Все же кино имеет шарообразную форму. О его
свойствах можно говорить в любой точке шара, так как эта точка соединяется с его
параллелью и меридианом. Начнешь о звуке, перейдешь к музыке. И наоборот. Если о
музыке – тотчас же перепрыгнешь к декорациям, а та перефутболит к персонажу». Но как замечательно точно
сказано!
Гениями бывают все дети до
пяти лет. Потом какой-то участок мозга начинает каменеть, и человек теряет
исключительные способности, но иногда, крайне редко, этот участок мозга остается
таким же, как в детстве. И тогда рождается гений, сохранивший способность
открывать по-детски мир заново. Мир давно открытый, но свой и по-своему. Этим и
занят Норштейн.
Кино, в отличие от театра,
искусство «техническое», а потому уязвимо, подвластно внешним приемам,
рассчитанным на особенности восприятия, никакого отношения не имеющие к
подлинному сопереживанию. Норштейн пишет об этом
исчерпывающе точно: «Театральный режиссер более изощрен в смене мизансцен на
общем плане сцены, чем режиссер кино, поскольку последний всегда может скрыться
за крупным планом, за монтажной склейкой. Именно по этой причине, мне кажется, в
кино гораздо больше коммерческой дешевки, чем в театре. Любая ритмизированная
под музыку монтажная нарезка – это быстрый и примитивный способ получения
киношного эффекта».
Большой художник ищет
возможности мира и согласия не только между религиями, идеями, народами, но и
между «-измами» в искусстве. В книге Норштейна на одном развороте абстракция Пауля Клее и «Вечерний звон» Исаака Левитана. И две эти
работы совершенно не мешают друг другу, а помогают открыть секреты
мастерства.
Мне же эта особенность «Снега
на траве» еще раз напомнила о том, что раздоры, склоки, кровавые конфликты в
мире нашем – следствие пошлости, заурядности, бездарности. Людям одаренным
нечего делить друг с другом. Юрий Норштейн –
знаменитость мировая, лауреат всех мыслимых и немыслимых премий, но он немолод,
а потому книга его пронизана печальным лейтмотивом прощания с тем миром, в
котором большому художнику удалось сделать лишь малую толику задуманного,
реализовать только часть своего таланта.
«Сегодня мы отчетливо
наблюдаем, во что превращается человек, – пишет Норштейн, – лишенный воздействия искусства. Ему остается
идеология. Не важно – какая. Идеология джипа, бритого затылка для лучшего
узнавания собрата по разуму, идеология власти или ксенофобии и т. д. Но что он
способен в них разглядеть? Скорее всего, ничего. Им движет только инстинкт
обладания и вкладывания денег. Все. Геббельс собирал живопись, любил и знал
романы Достоевского, что не мешало ему отправлять сотни тысяч людей в печь».
В этом печальном аккорде есть
ряд нестыковок, присущих для русского таланта еврейского происхождения,
пробующего иной раз примирить непримиримое. Дело даже не в том, что лично
Геббельс только способствовал массовым убийствам, но и в причине его любви к
Федору Достоевскому…
«Я все думаю, что же есть
дар? – пишет в конце первого тома Норштейн. – Один из
ответов – чистота помыслов». Увы, часто это не так, но в том, что касается
самого автора «Снега на траве», дефиниция точная.
В этих заметках я сознательно
опускаю замечательный, интереснейший рассказ о каждой из работ мастера. Эта
школа мастерства, точнее, университет или даже академия, – предмет для
отдельного разговора. Отмечу только, что Норштейн дает
уроки профессии, прекрасно понимаю, что научить таланту невозможно.
Второй том «Снега на траве»
автор начинает цитатой из Блеза Паскаля: «…все тела, взятые вместе, и все умы,
взятые вместе, и всё, что они сотворили, не стоят единого порыва милосердия –
это явление несравненно более высокого порядка».
Юрий Норштейн – человек глубоко религиозный. Он понимает, что без
Бога Библии, Баха и Моцарта, Босха и Рублева, Александра Пушкина, Льва Толстого
и того же Блеза Паскаля бесполезны те попытки воспитания, которыми были заняты
гении прошлого. Большой художник работает для всех времен, но он всегда в своем
времени, в его бедах и радостях. Норштейн пишет о
«Шинели»: «...с точки зрения человека энергичного, умеющего жить, делать деньги,
обкрадывать других, убивать, если они мешают. С его точки зрения любой человек –
абсолютное ничтожество, и для него таковым является большинство населения
страны». Да, сказано о несчастном чиновнике Башмачкине, но и обо всем сегодняшнем мире.
Акакий Акакиевич ни о какой
власти не помышлял, но Юрий Норштейн знает и видит,
что бед от «униженных и оскорбленных» может быть не меньше, чем от людей власти:
«Но будет ошибкой наделить благородными, гуманными чертами человека только за
то, что он мал, унижен, оскорблен и поэтому не способен на подлость и унижение
другого, если окажется при власти. Еще как способен».
Норштейн враг всяких общих, навязанных схем, правил и
систем, всего того, что насильно пытаются внедрить в жизнь и сознание стран и
народов нынешние властные социал-либералы Запада.
«Меня всегда восхищала
история, – рассказывает Норштейн, – когда во время
репетиции Станиславского с Михаилом, от игры которого мэтр просто чесался от
удовольствия, кто-то, наклонившись к нему, сказал: “Константин Сергеевич – не по
системе”, тот восторженно ответил: “Какая еще система! Мишенька сам система!”»
Большой художник живет
исторической памятью. Он помнит, чем завершались революции во имя «свободы,
равенства и братства».
«Две тысячи лет христианства
не смогли избавить людское сообщество от жажды мщения… Жажда мщения и жажда
власти на одной линии». Все это как будто вновь о «Шинели», о мстительном
призраке Башмачкина, но режиссер возвращает нас «на
землю»: «Маленький пример – армейская дедовщина. Она кристалл наших общественных
отношений. Каждый униженный, битый знает: придет час, и он выместит полученное
от “дедов” на “салагах”, идущих ему на смену».
Исторический опыт! Как же он
важен. И как обязательна, необходима способность таланта подвергать все
сомнению: «Выученные истины твердеют, становятся декламацией,
патетикой; они мертвы, как мертвы от механического повтора слова о “слезинке
ребенка в основе гармонии”, о “твари дрожащей”, о том, что “если Бога нет, все
разрешено” (а то будто мы не знаем, какие преступления творились Его именем);
очень любят повторять кантовское о “моральном законе в себе”. Весь этот
хрестоматийный “курс молодого бойца” – для удовольствования собой, когда есть правила, пособия, и ты
безгрешен».
Но и сам Норштейн грешен, придумывая свои правила, – на эти поиски
обречен каждый большой художник: «А чего нам сегодня не хватает? Устремленности
к идеалу… Благополучие экономическое… может быть лишь средством на пути, но
никак не целью. Если внутри нас нет этого посыла к идеалу, мы не сможем
преодолеть нашу материальную благосостоятельность,
чтобы увидеть нечто, что далеко превосходит само понятие “экономика”».
Норштейн знает, как сложен, труден, противоречив путь к
вере, но знает он и то, что на другом пути нет искусства: «Казалось бы, ясно,
что истоки искусства в религиозных откровениях. При этом не важно, верующий ты
или нет. Имеют значение сами вопросы веры или безверия. Они, эти вопросы, только
толкают художника к проявлениям смыслов жизни. Подлинный художественный
результат не зависит от иерархии героев, любая человеческая жизнь, от Эйнштейна
до последнего бомжа, соединяется в голове и душе художника с его собственными
мучительными поисками истины».
Автор помещает в своей книге
иконы, много говорит о христианстве, но вдруг: «…мне бы хотелось сделать фильм…
по “Книге Иова”… Другая моя идея снять фильм по “Песни песней”». Великий
режиссер воспитан на русской культуре. Для него Танах – это Ветхий Завет,
предтеча Нового, но мечта художника снимать фильм не о «страстях Господних»…
Повторю, Норштейн ищет возможность мира и здесь –
между святыми Книгами как источниками великого искусства. Но… Он может
восторгаться «Возвращением блудного сына», иконами Рублева, сюжетами на тему
«распятия» – но снимать-то, продолжить своим талантом он хочет «Книгу Иова» –
одну из величайших повестей, созданных гением своего народа.
Непознаваемость познаваемой
бесконечно Вселенной. Подлинное искусство – тоже тайна и бесконечность, как и
современная наука: «У Ландау была замечательная фраза, что наука физика вступила
в область таких познаний, когда мы можем понять истину, которую уже невозможно
вообразить. А Нильс Бор охарактеризовал качество открытия: идея недостаточно
сумасшедшая, чтобы быть верной. В общем, физики вступают в область
непознаваемого, но вычисляемого, которое еще находится в пределах вычисления, то
есть уже математика приходит к каким-то, по существу, абстрактным понятиям, а
логика перестает быть чистой логикой. И все эти вещи сходятся в творческом
процессе безусловно».
Общество потребления, кумир
злата – уводят род людской от идеала. Завершает книгу Юрий Норштейн необходимым повтором: «…распространение
мировоззрения богатых искривляет жизнь людей незрелых, не достигших такого же
социального и материального положения, но испытывающих властную нужду его
получить. В результате у нас сейчас главенствует философия жизни богатых,
неприкасаемых и неприкосновенных, губительно воздействуя на общественную жизнь,
на просвещение».
Всегда это было и всегда
будет. Не было бы вечного конфликта между идеологией корысти и щедростью, между
пошлостью и вкусом, между талантом и бездарностью – не было бы и всего того, что
нас окружает сегодня; не было бы и самого Юрия Норштейна с его шедеврами: «Сказкой сказок», «Шинелью» и
«Ежиком в тумане»…
Комментариев нет:
Отправить комментарий