Первые слихот
На улицах Кролевца было тихо и темно. Шестилетний Хейшке впервые в жизни оказался за полночь вне дома. Дед, Менахем‑Мендл Дубравский, за руку которого держался мальчик, и бабушка Мирьям, за которую он держался другой рукой, шли в этой темноте хоть и уверенно — они ведь знали тут каждую ямку, — но медленно. Хейшке задрал голову, и звезды кольнули его глаза острыми лучиками. Черные тучи почти полностью заволокли луну, строго и грозно висевшую в небе. Тишина, окутавшая местечко, была торжественной и даже немного зловещей. Казалось, весь мир готовился к тому, что начнется через несколько минут в Старой синагоге Кролевца: первому чтению молитв раскаяния слихот.
По обычаям любавичских хасидов их начинают читать на исходе последней субботы перед праздником Рош а‑Шана. Собственно, это никакой не праздник. Дедушка в субботу объяснил Хейшке, что в Рош а‑Шоно (так, на ашкеназском наречии и дед, и мальчик называли праздник) происходит Суд на каждым человеком: Всевышний взвешивает его дела и делишки за прошлый год и записывает его человека в книгу жизни или в книгу смерти. Поэтому евреи за несколько дней начинают просить о прощении за все совершенные ими грехи. «Слихот», от ивритского слова «слиха», означает извинение, раскаяние. В этих молитвах на высоком, красивом иврите евреи умоляют Владыку мира не обращать внимания на совершенные ими проступки. Умоляют и обещают больше не повторять их. «Поэтому слихос вещь очень ответственная и серьезная, — закончил объяснения дед. — И ты, Хейшке, вполне уже взрослый мальчик, чтобы это понять и принять в них участие. Тебе уже исполнилось шесть лет, ты готов?»
Конечно, Хейшке был готов. Еще как готов! Пойти за полночь, когда все вокруг спят, как взрослый, в синагогу на слихос? Вместе с дедом и бабушкой? Что могло быть лучше! Но на сердце у мальчика было неспокойно. Он точно знал, что в уходящем году совершил несколько плохих дел. Очень плохих!
За первым его словила старшая сестра Менуха. На самом‑то деле она была старше всего на два года, но держалась с братом так, будто была старше и несла за него ответственность. Менуха обратила внимание, что во время шахарит (утренней молитвы) Хейшке слишком быстро перелистывает страницы сидура (молитвенника).
— С такой скоростью даже дедушка не читает, — сказала она строгим голосом. — Как же это у тебя получается?
Вместо ответа Хейшке пожал плечами. Но сестра не успокоилась: «Не прикидывайся. Я все прекрасно вижу и понимаю — ты просто пропускаешь куски молитвы. Пропускаешь! А это преступление».
Она подняла вверх руку с оттопыренным указательным пальцем и, описав ею полукруг, уперлась пальцем в грудь мальчика: «Очень большое преступление!»
Сестра не ошиблась. Шестилетнему мальчику было скучно читать длинные тексты на лошен койдеш (святом языке), все еще не вполне ему понятные. И он пропускал сложные куски, останавливаясь на тех, которые понимал. Он знал, что делать так не следует, но и представить себе не мог, что совершает преступление — очень большое преступление!
Хейшке знал за собой еще один грех. И тоже немаленький. Как‑то мать раздобыла где‑то с десяток груш. Хоть и жила семья уже не в северном Невеле, а в теплой, щедрой фруктами и овощами Украине, мальчику почти ничего не перепадало от этих щедрот. Семейного бюджета едва хватало на хлеб да кашу. Фрукты считались хоть и желанным, но необязательным деликатесом. Мать спрятала груши на кухне, чтобы угостить детей и гостей во время субботней трапезы. Сказано ведь в Торе: «Помни день субботний, чтобы святить его». Вот и стараются евреи все лучшее, что могут раздобыть из еды в будни, сохранить для субботы и насладиться этим во время трапезы. И тем самым освятить субботу. На свою беду Хейшке случайно обнаружил эти груши. Эх, если бы он знал, что предназначены они для субботы! Рука бы у него не поднялась дотронуться до них. Но о планах матери он не догадывался и не сумел устоять перед соблазном. «Я только попробую одну, — чуть слышно прошептал он. — Я только попробую, и все».
Груша оказалась мягкой и сладкой. Сок залил мальчику подбородок, но он вытер его не рукавом, а пальцами. И облизал их, чтобы не потерять даже грамма остро пахнущей, липкой и безумно вкусной жидкости. Но когда он посмотрел на грушу, то понял, что так оставлять ее нельзя: маленький, на «попробовать» укус оставил от груши чуть больше половины.
— Лучше съесть ее всю, и тогда никто ничего не заметит, — решил мальчик. — Одной груши не досчитаются, ничего страшного. А укус сразу бросится в глаза.
Он впился зубами в сочный плод. И тут что‑то с ним произошло. Руки его сами тянулись за следующей и следующей грушей, зубы откусывали и пережевывали пахучую мякоть, рот был полон сока, а нос — запаха. До этого мальчику всего лишь несколько раз в жизни довелось попробовать груши. Но такие ароматные и сладкие попались впервые. Он хотел остановиться, он очень, очень хотел остановиться. Но ни руки, ни рот его просто не слушались. И лишь когда остались три самые маленькие груши, он сумел себя превозмочь.
Малка быстро обнаружила недостачу и позвала сына на разбирательство.
— Ты знаешь, что случилось с грушами? — спросила она мальчика. Но тот не ответил — сперва пожал плечами, а потом начал что‑то мямлить, запинаясь и заикаясь на каждом слове. Матери стало все понятно. Она очень рассердилась и объяснила сыну из‑за чего.
— Груш мне не жалко. Съел, и пусть тебе будет на здоровье. Но меня совершенно не устраивает, что ты не говоришь мне правду! — сказала она. — Запомни на всю жизнь: врать плохо. Надо стараться всегда говорить только правду, какой бы неприятной для тебя она ни была и к каким бы неприятным для тебя последствиям ни приводила.
«Простит ли меня Всевышний за два таких больших прегрешения?» — думал мальчик после разговора с дедом. Эта мысль не оставляла его и не давала заснуть, когда после авдалы мать потребовала, чтобы он сразу же пошел спать. Это было ее условие для полуночного похода в синагогу. Ведь по обычаям любавичских хасидов первые слихот всегда читаются после завершения субботы, ближе к часу ночи. Мать пообещала разбудить Хейшке, и его уложили на кровати деда, поскольку сам дед дремать до слихот не собирался. Мальчик лежал, укрытый одеялом, но заснуть не мог. Все мысли его вертелись вокруг слихот и того, сможет ли Всевышний простить ему два греха. Когда мать тронула его за плечо, Хейшке сразу подскочил — уснуть ему так и не удалось.
Хотя они вместе с дедом и бабушкой шли медленно, сердце мальчика билось так, что он боялся: в тишине, нависшей над местечком, его услышат, и тогда придется объяснять, почему он так волнуется. Но дед то ли не услышал, то ли сделал вид. Так, шаг за шагом, в кромешной темноте они и добрались до единственной сохранившейся синагоги местечка. На ее пороге дед оправил рукой пейсы и бороду и сказал то ли самому себе, то ли мальчику: «Даже если ты точно или не очень точно понимаешь слова молитвы, нужно всем умом стремиться и всем сердцем верить, что завтра будет лучше, чем вчера».
Войдя в синагогу, Хейшке зажмурился — она была залита светом. Свет исходил не только от электрических лампочек, но и от людей, которыми, несмотря на поздний час, полна была синагога. Мальчик был знаком с каждым, но в этот вечер у всех были какие‑то другие лица: более торжественные, возвышенные, более углубленные в себя. И с ним вели себя иначе. Обычно его либо щипали за щеку, либо гладили по голове. Но этим вечером все пожимали ему руку, как взрослому, и говорили пусть разными словами, но по сути одно и тот же: «Честь и хвала тебе, Йеошуа, что ты пришел на слихос».
Шохет Гилель подошел к биме и начал «Ашрей йошвей бейсехо» («Счастливы, сидящие в доме Твоем»). У шохета — маленького, тщедушного человека — был глубокий и громкий бас.
— С Тобою, Г‑сподь, справедливость, а у нас стыд. Что говорить нам, как оправдаться? Будем искать пути наши, исследуем их и вернемся к Тебе, — голос Гилеля наполнял весь большой зал синагоги.
— Душа каждого человека принадлежит Тебе, и тело наше— тоже Твое создание. Сжалься же над творением рук Твоих, — вел он за собой собравшихся. После этих слов с женского балкона отчетливо раздался чей‑то плач.
— Прости нас, Отец наш, ибо по глупости великой ошиблись мы! Помилуй нас, Владыка наш, ибо умножились грехи наши, — вился, переливался под сводами зала голос шохета. Скоро Хейшке почти перестал его слышать. Со всех сторон раздавались плач, крики и причитания — евреи от всего сердца просили о прощении.
Мальчик стоял вместе с дедом на почетном месте у восточной стены. Хотя официально Менахем Дубравский считался пролетарием, поскольку трудился рабочим на фабрике по производству обувных шнурков, фактически он был раввином местечка. Даже его обычно суровое и грозное лицо в этот момент изменилось: Хейшке с удивлением увидел, как из глаз деда текут слезы. С женской половины слышались рыдания, среди которых мальчик различил голос бабушки. Она плакала даже при чтении таханун в обычной полуденной молитве, а тут, в слихос, когда, можно сказать, решалась судьба, дала волю чувствам.
Хейшке пытался тщательно, не пропуская ни одного, читать слова. Но они убегали от него, прыгали, плясали перед глазами. Он никак не мог уследить за Гилелем. И только когда тот медленно произносил какие‑то особо важные фразы слихос, мальчик улавливал, в каком месте молитвы находится. Горло Хейшке сжимал обруч, не дававший дышать, в носу свербело. И вдруг он почувствовал, как по щекам его покатились слезы, а из горла вырвался плач. К счастью, в этот момент Гилель воскликнул: «Шма колейну!» («Услышь голос наш!»). Его призыв подхватили мужчины и женщины.
— Услышь наш голос, Г‑сподь Б‑г наш, сжалься и смилуйся над нами и прими милостиво и благосклонно нашу молитву! Помоги нам вернуться к Тебе, и мы вернемся! — во всю мощь своего баса провозгласил шохет. И плач мальчика потонул в нем. Хейшке спрятал голову за стендером деда, надеясь, что тот ничего не заметит. Но дед заметил и протянул мальчику платок. Хейшке вытер слезы и подумал: «Все, как в прошедшем году, я больше никогда делать не буду. Всевышний, Ты слышишь — я обещаю! Прости меня за то, что я сделал по глупости».
Он повторил это несколько раз подряд, и тут молитва закончилась. Выйдя из синагоги, Хейшке искал во всем, что можно было разглядеть, какой‑нибудь признак, что Всевышний услышал и принял его обещание. И нашел. Звезды перестали быть колючими, как по пути на слихос, а весело и ласково подмигивали мальчику, словно говоря: «Все в порядке, милый, теперь у тебя все в порядке». Тучи разошлись, луна перестала быть грозной, а вся сияла, словно от радости. Ее ровный, яркий свет освещал дорогу домой. И главное, на душе у мальчика вдруг стало легко и спокойно.
Он с трудом добрался до кровати и, засыпая, повторял про себя: «Я теперь никогда не пропущу ни одного слова в молитве. Ни одного слова! Мама, я теперь никогда не буду врать. Ни тебе, ни вообще никому».
Комментариев нет:
Отправить комментарий