суббота, 28 марта 2026 г.

ГОЛОС В ТИШИНЕ. КРОВАВЫЙ НАВЕТ

 

Голос в тишине. Кровавый навет

По мотивам хасидских историй, собранных раввином Шломо-Йосефом Зевиным. Перевод и пересказ Якова Шехтера 27 марта 2026
 
 

Поездка Бааль‑Шем‑Това на Святую землю окутана покровом тайны. Хоть произошло это сравнительно недавно и на глазах у многих свидетелей, но даже точная дата поездки остается неустановленной. Достоверно известно лишь одно: Небеса не позволили цадику добраться до желанной цели.

После множества мытарств Бааль‑Шем‑Тов, сопровождаемый дочерью Аделью, оказался в Стамбуле за два дня до начала Пейсаха. Без денег, без знакомых и, что самое главное, — почти без разума. С Небес забрали у праведника ясность восприятия и большую часть памяти. Бааль‑Шем‑Тов с трудом понимал, кто он такой и где находится. Мысли тяжело ворочались в голове, словно огромные каменные глыбы.

Не в силах что‑либо предпринять, он отправился в синагогу, взял с полки книгу и попытался читать, но с ужасом понял, что не в состоянии разобрать, о чем идет речь. Большая беда, словно густой туман, окружила праведника.

Ранним утром в канун праздника Адель пошла на берег моря постирать белье отца, чтобы он мог встретить Пейсах в чистой одежде. Стамбул — плотно застроенный город, поэтому к воде можно было подобраться только в порту. Адель отыскала место подальше от любопытных глаз и принялась за работу. Ее руки терли белье, а из глаз безостановочно катились слезы. До начала праздника осталось совсем немного, а у них еще нет ни мацы, ни вина, ни рыбы, совсем‑совсем ничего!

В это самое время к берегу пристал корабль, вернувшийся из дальнего плавания. Пирс, возле которого он ошвартовался, был неподалеку от того места, где Адель стирала белье. Один из пассажиров, известный в Стамбуле богач, богобоязненный, образованный еврей, спускаясь по сходням, заметил женщину, проливавшую горькие слезы. Она была одета так, как одеваются еврейки в Европе, и заинтересованный богач решил подойти.

— Что случилось? — спросил он. — Я могу чем‑нибудь помочь?

— Мой отец — праведник, — утерев слезы, ответила Адель, — святой человек, известный по всей Польше и России. Вышло так, что мы оказались в Стамбуле, и Небеса лишили его памяти. Он сидит сейчас в синагоге, беспомощный, точно ребенок, и не может ничего предпринять. И я не могу, а ведь скоро праздник, а у нас нет продуктов для сейдера и нет денег, чтобы купить их.

— Какое совпадение! — вскричал богач. — Какая помощь с Небес! Я только что вернулся из дальнего путешествия и, спускаясь по сходням, с огорчением думал о том, что скоро праздник, а я не успел пригласить гостей. Сейдер без гостей будто еда без соли! И вот не успел я подумать, как увидел тебя на берегу. Всевышний послал нас друг другу!

Если ты согласна принять мое приглашение, — Адель тут же кивнула в знак согласия, — забери отца и отправляйтесь в Балат, еврейский квартал в районе Фатих. Отыщите центральную синагогу, я живу в доме по соседству и буду рад видеть вас под моей крышей все семь дней праздника.

Адель поспешила к отцу и вместе с Бааль‑Шем‑Товом отправилась искать Балат. Стамбул лежал на обширных холмах, вершину каждого из них занимала огромная мечеть, увенчанная золотой пикой. В карнизах серо‑свинцовых куполов гнездились бесчисленные стаи голубей, громко и бесцеремонно переговаривавшихся между собой.

Еврейский квартал оказался шумным и многолюдным. Улицы кишели детьми с довольно чумазыми, но веселыми физиономиями, на крыльцах домов восседали морщинистые старухи в живописных лохмотьях, важно перебирая какое‑то тряпье.

Мужчины в длинных одеждах и потрепанных платках, намотанных на головы, степенно вышагивали по мостовой, женщины жались к стенам. В промежутках между домами были натянуты веревки, на которых сушились изрядно поношенное белье и одежда. Жили бедно, но опрятно.

Улица, по которой шли Адель и Бааль‑Шем‑Тов, была довольно широкой и вскоре привела на треугольную площадь. Один из домов, выкрашенный ярко‑желтой краской, заметно возвышался над другими, а над входной дверью красовалась шестиконечная звезда. Соседнее с синагогой строение имело очень ухоженный и богатый вид, Адель уверенно постучала в дверь и не ошиблась.

Богач принял их весьма радушно, отвел каждому комнату и предложил перекусить.

— Пока доберемся до трапезы, пройдет еще много часов. Утолите голод, чтобы не страдать во время сейдера.

Бааль‑Шем‑Тов отказался от еды. Квасное уже было запрещено к употреблению, а мацу перед сейдером нельзя есть. Богач предложил ему вина, Бааль‑Шем‑Тов выпил несколько больших кружек и отправился спать в свою комнату.

Богач посмотрел ему вслед с нескрываемым скепсисом. «И это большой праведник, святой, известный по всей Польше и России?» — читалось в его глазах.

Пришло время собираться на праздничную молитву, но Бааль‑Шем‑Тов продолжал спать, и богач отправился в синагогу один. Он решил, что женщина обманула его, дабы пробудить сочувствие.

«Ладно, — говорил он сам себе, — нигде не написано, что гости на Пейсах должны быть святыми и знаменитыми! Накормить странника, приютить его под крышей своего дома называется выполнением заповеди, даже если этот странник — нищий пьянчужка».

Успокоенный собственным благородством и вдохновленный своей праведностью, богач молился радостно и с душевным подъемом. Из синагоги он вышел в приподнятом настроении и явился домой с улыбкой на сияющем лице.

— А где же наш гость? — спросил он жену, не увидев Бааль‑Шем‑Това среди домочадцев.

— Еще спит.

— Про все прочее не берусь судить, — с усмешкой покрутил головой богач, — но спит он точно сном праведника. Однако пора начинать сейдер. Не будешь ли ты любезна, — обратился он к Адель, — разбудить отца, проследить, чтобы он умылся, и привести его за стол.

— Ни в коем случае! — с испугом воскликнула Адель. — Как я могу потревожить отца?!

— Хорошая дочь, — одобрительно произнес богач. — Ты права, именно так и нужно относиться к родителям. Ладно, я сам его разбужу.

Он вошел в комнату гостя, освещенную мерцающим огоньком масляного светильника. Зрелище, открывшееся его глазам, настолько поразило богача, что он замер, не в силах двинуться с места.

Лицо Бааль‑Шем‑Това пылало, словно факел, глаза укрупнились, выпукло выделяясь под прикрытыми веками, потоки слез, словно два ручейка, непрерывно текли по щекам. Святость, исходившая от спящего гостя, была столь реальной и осязаемой, что казалось, ее можно потрогать рукой.

Изумленный и перепуганный богач поспешил удалиться.

«Этот нищий вовсе не пьянчужка, — думал он. — В жизни своей я не видел настоящего праведника и не знал, как выглядит святость. А теперь знаю: это ни с чем не спутаешь».

— Ну что, будем начинать? — спросила жена богача, видя, что ее муж вышел из комнаты без гостя.

— Ни в коем случае! — почтительным шепотом, боясь потревожить сон Бааль‑Шем‑Това, ответил богач. — Ты даже не представляешь, насколько нам повезло! Это подлинный святой, человек Божий, с ним в наш дом пришло благословение Всевышнего.

Прошло полчаса или час, Бааль‑Шем‑Тов проснулся, омыл руки и с воодушевлением приступил к праздничной молитве. Во сне Небеса вернули ему память и ясность мысли, поэтому молитва снова была духовной работой, самозабвенным служением.

Богач и жена подсматривали за праведником через щелку неплотно прикрытой двери. На их вытянувшихся, бледных от волнения лицах читалось величайшее почтение и трепет. Когда Бааль‑Шем‑Тов завершил молитву и вышел в зал, богач усадил его на место хозяина и попросил править сейдер.

Такого чтения Пасхальной агады богач и его домашние не слышали ни разу в жизни. В каждом слове Бааль‑Шем‑Това сквозили беспредельная преданность Творцу, искренняя привязанность к Его заповедям и Торе. Перед изумленными слушателями предстал истинный образец религиозного совершенства, праведник, наполненный, точно сосуд драгоценным маслом, подлинной богобоязненностью и безграничной любовью к Владыке мира.

После завершения трапезы Бааль‑Шем‑Тов продолжил чтение завершающих молитв. Произнося фразу «который Один творит великие чудеса», он повысил голос, так что его было слышно даже на улице. Тело праведника сотрясалось, веки прикрыли глаза, а лицо пылало.

«Для кого он старается? — недоумевал богач. — Уже третий час после полуночи, на улицах ни живой души. Зачем кричать во весь голос?!»

Во время сейдера богач не решился задать гостю ни одного вопроса. Лишь после того, как тот завершил последнее благословение, отважился спросить, почему гость плакал во сне и для чего так возвысил голос.

— Страшная угроза нависла над евреями Стамбула, — ответил Бааль‑Шем‑Тов. — Мне пришлось не просто приложить все усилия, а по‑настоящему рискнуть жизнью, дабы отвести опасность. Когда я произносил «который Один творит великие чудеса», стало известно, что угроза миновала. Я не смог удержаться и в полный голос возблагодарил Всевышнего за оказанную евреям милость. Подробности ты узнаешь завтра в синагоге.

Сгорая от любопытства, богач пришел на утреннюю молитву задолго до назначенного часа. Евреи потихоньку собирались в синагогу, еще полные впечатлений от вчерашнего сейдера. У каждого было что рассказать, но никто не говорил ни про опасность, ни про избавление от нее.

За несколько минут до начала молитвы в зал ворвался глава общины, успешный торговец вином, всеми уважаемый человек.

— Мазл тов, евреи, — вскричал он. — Мазл тов! С помощью Всевышнего мы избавились от ужасной напасти. Возблагодарим же Того, который Один творит великие чудеса!

 

Эта история в неизменном виде присутствует во многих книгах про Бааль‑Шем‑Това. Какая опасность нависла над евреями Стамбула и как пришло чудесное избавление, не сказано ни слова. Подробности сохранились только в устных рассказах старых хасидов.

* * *

Сиятельный султан , правивший Османской империей за сорок лет до приезда Бааль‑Шем‑Това в Стамбул, любил переодеваться в одежду простолюдина и гулять неузнанным по своей столице. Одни говорят, будто он делал это для того, чтобы понять, о чем думают его поданные. Другие утверждают, что султан попросту маялся от скуки, а прогулки его немало развлекали.

Как‑то раз ноги сами понесли султана за городские стены. Воздух в Стамбуле был наполнен вонью, от которой спасал только свежий ветер, прилетавший с Босфора. В безветренные дни дышать было тяжело, застоявшийся смрад отбросов, словно туман, наполнял узкие улицы. Каждую неделю сборщики мусора собирали отходы отовсюду и вывозили далеко за окраины, но в огромном городе, населенном самыми разными людьми, отбросы скапливались слишком быстро, и сборщики попросту не успевали с очисткой улиц.

Султан быстро преодолел пустошь, начинавшуюся сразу за стенами, и оказался на огромной поляне, поросшей сочной зеленой травой. Посреди травы качали белыми головами пышные одуванчики. Вдыхая ароматный воздух, султан, точно очарованный, шел и шел по поляне, пока не оказался возле рощи. В густой тени деревьев виднелся полуразрушенный сарай. В тишине ясно слышалось жужжание большого шмеля, носившегося над поляной. Султан подошел к сараю и хотел присесть на пенек, чтобы насладиться тишиной и прохладой, как вдруг дверь заскрипела и перед единовластным правителем Османской империи предстали два оборванца, державшие наготове обнаженные ятаганы.

Не говоря ни слова, они схватили султана и, подгоняя пинками и оплеухами, затащили в сарай, где их поджидал атаман.

— А ну, — прорычал атаман, — выпотрошить рыбку, да почище!

Разбойники быстро обыскали султана, сняли кольца, золотую цепь с шеи, выгребли все из карманов и положили перед атаманом.

— Жирная рыбка! — воскликнул тот, рассматривая крупный изумруд на кольце, с которым султан никогда не расставался. — И как тебя занесло в наши края?

— В ваши края? — удивился султан. — Это что такое? Неужели Османская империя заканчивается в получасе ходьбы от стен Стамбула?

Разбойники дружно расхохотались.

— Твоя наивность сравнима только с твоим богатством! — воскликнул атаман. — Ну, уж не обессудь, дружок, раз ты к нам попал, тут тебе и конец.

— Почему? — искренне удивился султан.

— Да очень просто. Сейчас ты будешь сулить нам деньги, много денег за освобождение. И если мы, как дураки, купимся на твое обещание, в конце концов вместо денег получим веревку на шею. Нет, лучше удовольствоваться малым, зато надежным. Хотя, — атаман повертел перстень с изумрудом, — малым это никак не назовешь. Читай молитву и готовься к смерти.

«Что делать? — лихорадочно думал султан. — Если я откроюсь, они наверняка убьют меня, ведь за похищение главы Османского дома наказание одно — смерть. Спасти меня может только хитрость».

— Какой вам прок от мертвого пленника? — спросил султан у атамана.

— Прок большой, — осклабился разбойник. — Мертвый пленник никогда не заговорит.

— Ну, сидя в этом сарае, мне все равно разговаривать не с кем, — ответил султан. — А вот денежки вы можете заработать немалые.

— Немалые денежки? Ну‑ка, расскажи!

— Дело в том, что я владею редким искусством изготовления лечебных циновок. Если обыкновенную тростниковую циновку, после того как я над ней поработаю, использовать вместо одеяла, любая хворь моментально проходит.

— Иди ты! — вскричал атаман. — Быть такого не может!

— Понимающие люди, — продолжил султан, — платят за мои циновки очень хорошие деньги. На них я и купил кольцо с изумрудом, которое тебе так понравилось, и не только его. Теперь плату за мою работу сможете получать вы и делить ее между собой. Зачем же резать павлина, несущего золотые яйца?

— А ведь он прав, — загудели другие разбойники. — Пусть сидит тут, прикуем его за ногу, куда он денется. А денежки будем делить поровну, по справедливости.

— Да он просто время тянет, — не соглашался атаман. — Думает, как изловчиться и сбежать. И стражу сюда привести. И всем вам, дуракам, секир‑башка устроить.

— На цепи не убежит, — не соглашались разбойники. — Дадим ему одну циновку, пусть покажет, на что способен.

Атаман развел руками и согласился. Султана приковали ржавой цепью к столбу, принесли циновку и несколько мотков цветной шерсти, как он попросил.

Вечер и весь следующий день глава Османской империи провел в работе. В детстве мать для развлечения обучила его украшать циновки. Ему нравилось это занятие, нравилось придумывать замысловатый узор и нитка за ниткой воплощать его в жизнь. Но радость длилась недолго: когда его отец, правящий султан, узнал о том, что его сын проводит часы за рукоделием, он вскипел. «Наследнику престола для развлечения надо рубить головы непокорным подданным! — вскричал он. — Больше никаких циновок и мотков шерсти! Сменить учителей, добавить уроков верховой езды, охоты и фехтования!»

«Сейчас, — думал султан, — от умения скакать на лошади, загонять лисицу и одним ударом перерубать толстую жердь мало толку. Моя жизнь зависит от самого ненужного и презираемого умения».

— И это все? — фыркнул атаман, рассматривая готовую циновку. — Что тут изменилось? Где найдутся дураки, готовые выложить деньги за этот дохлый узор?!

— Найдутся и еще как найдутся, — заверил его пленник. — Только не сразу. Объясни своему посланнику, что поначалу над ним будут смеяться и с презрением спрашивать, за что именно он хочет такие деньги. Пусть он не унывает: так всегда говорят невежды, ничего не смыслящие в моем умении. Когда он встретит человека, способного оценить, тот, не колеблясь, выложит за циновку ровно столько, сколько я тебе говорю.

И султан назвал весьма внушительную цифру.

— Что‑что? — не поверил своим ушам атаман. — Вот за этот вот тростник, расшитый цветными нитками, кто‑то выложит такое количество золотых? Да ты не в своем уме!

— А ты попробуй, — твердо заявил сутан. — Пошли завтра с утра человека на рынок, а когда он вернется, расспроси его хорошенько.

— Не делай из меня недоумка, — зарычал атаман. — Сейчас я откручу твою дурную башку!

— Попробовать денег не стоит, — вмешались члены шайки. — А башку свернуть мы ему и завтра успеем.

Следующим утром один из разбойников помылся у ручья, надел одежду поприличнее, взял свернутую в трубочку циновку и отправился в Стамбул, на рынок. Вернулся он только к вечеру, и что за эти часы пережил султан, не поддается описанию.

— Ну?! — выдохнул атаман.

Разбойник молча вытащил из кармана горсть золотых монет.

— Страшное дело, я вам говорю, — заявил он, осушив полкувшина вина. — Полдня я мотался по рынку, как дерьмо по волнам Босфора. На смех меня поднимали, не то слово. Про целебную циновку еще туда‑сюда выслушивали, но когда я называл цену, начинали реготать. А уж как оскорбляли, как честили, как насмехались! Сто раз я хотел уйти с рынка, вернуться домой и собственными руками вырвать лживый язык из пасти этого негодяя. Но что‑то меня удерживало, а вот что, сам не пойму! — Он налил полную кружку вина и залпом осушил ее до дна. — После полудня подошли ко мне несколько купцов. Солидные люди, дорогие халаты, руки в перстнях. Спросили, с каким товаром я уже полдня хожу по рынку. Ну, я объяснил. Смеяться они не стали, солидняк все‑таки, но заулыбались на все тридцать два или сколько там у них осталось. Проходил мимо еврей Ибрагим, виноторговец. Человек известный и нежадный. Когда я бедствовал пару лет назад, он мне золотой кинул. Просто так, увидел, что у меня с голодухи живот к спине прилипает, и кинул.

— Так он тебя узнал? — насторожился атаман.

— Нет, откуда. Разве он помнит всех нищих попрошаек? Да и с тех пор я изрядно отъелся, где ему угадать!

— Да, рожа у тебя круглая, точно щит у янычара, — усмехнулся атаман.

— Купцы, видно, его хорошие знакомые, ну, давай он расспрашивать, что их так развеселило. А они говорят: сумасшедший толкает обыкновенную циновку, цветными нитками украшенную, и уверяет, будто она целебная. А что тут смешного, спрашивает еврей. А цена, отвечают купцы. Он ломит столько, будто у него в руках не циновка из тростника, а серебряный слиток. Дайте‑ка и я посмотрю, говорит Ибрагим и берет у меня из рук товар.

Развернул он циновку, внимательно так осмотрел и говорит: «Пойдем ко мне в лавку». В лавке он, не торгуясь, заплатил цену и все норовил разузнать, откуда циновка. Нашел дурака, а? Ну, я прикидываюсь простачком, есть, говорю, умелец, знающий тайну ремесла. А познакомь меня с ним, говорит еврей. Не‑е, отвечаю, я тебя познакомлю, а ты мне всю торговлю собьешь. Хочешь, могу еще принести? По той же цене. Хочу, говорит, носи мне каждый день по такой циновке, а я уж найду им применение.

Разбойник осушил еще кружку вина и завершил свой рассказ:

— Вот я чего думаю, други мои. Еврей Ибрагим за здорово живешь такие деньги не выложит. Если он попросил каждый день приносить, значит, товар ходкий и он его перепродает с большой выгодой. Может, мы мало с него берем, а?

— Хорошо мы с него берем, — не согласился атаман. — Жадность губит любое доброе дело. Значит, так: за пленным смотреть в оба, кормить получше и постелю мягкую соорудить, чтоб ночью хорошо спал, сил набирался. Будить его с рассветом, и пусть пашет до темноты, не разгибаясь. Понятно?

Прошло несколько дней. Каждое утро разбойник отправлялся на стамбульский рынок, передавал Ибрагиму циновку и приносил мешочек золотых монет. Радости шайки не было конца. Бандиты не догадывались, что Ибрагим знал об исчезновении султана от своего друга‑еврея, секретаря главного визиря. Дело пока держали в тайне, боясь, что исчезновение правителя может вызвать бунты и волнения. Тысячи людей вели поиски по всему Стамбулу, но безрезультатно.

Увидев на циновке замаскированную узором первую букву имени султана, Ибрагим заподозрил недоброе. Его опасения подтвердились: в узор на второй циновке была вплетена вторая буква имени, в третью — третья. После четвертой, когда сомнения полностью исчезли, Ибрагим рассказал обо всем секретарю визиря.

Арестовать продавца циновок и силой вырвать из него сведения визирь побоялся.

— А вдруг они держат повелителя в заключении и его жизнь зависит от того, вовремя ли вернется этот бандит? А если они незаметно сопровождают его в город и обратно и, заметив слежку, убьют султана? Нет, мы не можем позволить себе даже самой малой доли риска.

— Если султан сумел подать весть о себе таким способом, — решил визирь, — он сможет сообщить нам о месте своего заточения.

Так и вышло. Спустя две недели успешной торговли янычары на рассвете окружили сарай и взяли всю шайку.

На следующий день Ибрагима вызвали во дворец.

— Проси любую награду, — сказал султан. — Ты спас мне жизнь, и я твой должник.

— Разве может быть бо2льшая награда, — ответил Ибрагим, — чем спасти жизнь повелителя?

— Ответ достойный, — милостиво согласился султан. — Так и должен думать хороший подданный. А хороший правитель должен заботиться о хороших поданных. Сейчас тебе ничего не нужно, но жизнь — непростая штука, кто знает, что может с нами случиться через год, два, десять. Поэтому жалую тебя и твое потомство исключительным правом приходить к султану с просьбами в любое время дня и ночи. Заметь, не с одной просьбой, а с многими и не только ко мне, но и к моим потомкам.

Ибрагим согнулся в почтительном поклоне. На следующий день специальный посланник главного визиря торжественно вручил ему фирман, закрепляющий в письменном виде обещание султана.

Прошло сорок лет. За все эти годы ни Ибрагим, ни его сын так и не воспользовались дарованным правом, выполняя совет мудрецов держаться подальше от властей. Ибрагим прожил долгую жизнь и умер в доброй старости и большом богатстве.

Скончался и султан , и на престоле воссел его сын.

И было: накануне Пейсаха султан прогуливался по Стамбулу. В отличие от своего отца, он выходил из дворца, сопровождаемый личной охраной и одним из визирей. Утром закончилась выпечка мацы, десятки евреев разносили или развозили ее на тележках из пекарен по своим домам.

— Что это они везут? — спросил султан у визиря.

На беду, этот чиновник был лютым антисемитом и только искал повода насолить евреям.

— О повелитель, — ответил визирь. — Это ритуальная еда, которую ваши подданные евреи готовят для своего праздника. Большинство из них — достойные граждане, честно выполняющие свой долг перед Османской династией, и едят они обыкновенную мацу. Но есть среди них кучка злобных фанатиков, которым обыкновенной мацы мало. Эти требуют для себя особенную, которую называют «сохраненной».

— И что особенного в «сохраненной» маце? — продолжал интересоваться султан.

— О повелитель! — горестно вскричал визирь. — Позвольте мне не отвечать на ваш вопрос.

— Не позволяю, — отрезал султан.

— Ох, ох, ох. Тяжело говорить, тяжело…

— Говори же, я приказываю.

— Повелитель, эта маца называется так, потому что в ней сохранен вкус крови невинного мусульманского ребенка. Евреи убивают его перед праздником, выцеживают всю кровь и замешивают на ней мацу.

— Какое страшное злодейство! — вскричал султан. — Почему мы терпим его в нашей справедливой стране?

— О повелитель, — снова тяжело вздохнул визирь. — Всему виной бакшиш. Злодеи подкупают каждого, имеющего хоть какое‑нибудь касательство к этому делу. Платят огромные деньги, и люди молчат.

— Повелеваю немедленно наказать убийц! — в гневе вскричал султан. — Почему мне до сих пор не докладывали о столь гнусном преступлении?! Разберись и выясни, чье это упущение, кто из моих слуг был подкуплен! Я не пощажу никого, какой бы пост он ни занимал!

— Повелитель, — согнулся в поклоне визирь, — справедливости ради, и только ради нее одной, я должен отметить, что до сих пор у нас в руках не было ни одного прямого доказательства вины. Может быть, повелитель прикажет провести следствие и отыскать не только подкупленных чиновников, но и непосредственных участников?

— Хватит болтать! — вскричал султан. — Ну‑ка, привести ко мне одного их этих, с тележками.

Стража бросилась выполнять приказание, и вскоре дрожащий от страха еврей оказался перед лицом султана.

— Что это у тебя на тележке? — спросил повелитель правоверных.

— Маца, мой султан.

— Какая маца, обыкновенная или «сохраненная»?

— Обыкновенная, — развел руками еврей. — Охраненной на всех не хватает.

— Еще бы, — прошипел визирь на ухо султану. — Они бы рады загубить сразу десяток мусульманских детей, да боятся огласки. Вот и убивают одного‑двух зараз, не больше.

— А если бы хватило? — с трудом удерживая гнев, спросил султан, — ты бы ел сохраненную?

— Конечно, — простодушно ответил еврей. — Хоть она и значительно дороже, но всякий уважающий себя иудей предпочтет охраненную мацу обыкновенной.

Султан и визирь переглянулись.

— А чем же она лучше? — продолжил расспросы султан.

— Ее пекут очень быстро и с большими предосторожностями.

— Один к одному, — воскликнул визирь. — Быстро, чтобы кровь не успела свернуться. А с предосторожностями, чтобы никто из чужих не заметил.

Еврей побледнел. Только сейчас он понял, какую игру затеял султан и как его ответы подтвердили кровавый навет.

— Все ясно, — с перекошенным от злости лицом произнес султан. — Визирь, немедленно приступай к расследованию. Никого не щади и ни перед чем не останавливайся. Такое страшное злодейство должно быть жестоко наказано.

— Какое наказание предпочитает мудрейший султан? — спросил визирь.

— Выясни, кто ест кровавую мацу. К утру приготовь поименный список. С восходом всех под стражу. Зашить в мешки и — в Босфор.

Визирь, ненавистник евреев, только того и ждал и тут же отрядил своих людей разузнать имена.

— Не бойтесь ошибиться, — напутствовал он посланцев. — Пусть лучше погибнут пятьдесят невинных, чем спасется один преступник. Знайте же, что все евреи, больше или меньше, причастны к этой секте. Султан повелел вырвать из ваших сердец присущее мусульманам чувство милосердия и стать карающей десницей Аллаха!

Муса, сын Ибрагима, после полудня прилег отдохнуть. Вечером сейдер, а в его семье принято засиживаться до глубокой ночи. Афикоман давно съеден, настроение у всех возвышенное, и в такую ночь не хочется идти спать. Поют песни, рассказывают истории, вспоминают родителей. Наверное, поэтому Мусе и приснился покойный отец. Он был очень встревожен.

— Сынок, страшная опасность нависла над евреями Стамбула. Лишь ты один можешь спасти от гибели десятки людей. Бери фирман и поспеши во дворец. Скажи султану, что визирь — лжец и негодяй, а его россказни про мацу с кровью мусульманских детей — откровенная ложь.

Султан потребует доказательств, тогда объясни ему, что визирь — мусульманин только для вида, а на самом деле сторонник греческой православной церкви. Если султан пошлет янычар и те неожиданно вытащат визиря из постели, обнаружат у того на груди большой крест. Утром он его снимает, но каждую ночь спит только с ним.

Муса проснулся в холодном поту и долго не мог прийти в себя. Надо же такому присниться! Не зря сказано в наших святых книгах, что сны — это пустое, обман и крушение духа. За окном начало темнеть, пора было собираться в синагогу на молитву. Муса умылся, сменил простую одежду на праздничную, присел на диван и… опять заснул.

Рассерженный отец ждал его сразу по другую сторону сна.

— Почему ты медлишь! — кричал он. — Дорога каждая минута! Меч уже занесен и вот‑вот опустится на головы невинных. Их кровь ляжет на тебя и на моих внуков. Бросай все дела и беги во дворец.

— Но отец, а как же праздничная молитва? — попытался возразить Муса.

— Твоей молитвой будет разговор с султаном.

Пока Муса добрался до дворца, пока достучался до дежурного янычара, прошло немало времени. Стражник, удивленный бесцеремонным стуком в столь неурочное время, никак не мог взять в толк, чего хочет посетитель.

— К султану тебя провести? — наконец сообразил он. — Да я тебе сейчас голову с плеч снесу, наглый негодяй!

Он уже начал вытаскивать ятаган, как Муса умоляюще поднял руку с зажатым в ней пергаментным свитком.

— У меня высочайший фирман от султана Мустафы Второго!

— Фирман? — удивился янычар. — Погоди, сбегаю за начальством.

Первый раз в своей жизни Муса шел по дорожке за воротами дворца. До сих пор он только слышал о том, что творится за его высокими стенами. Рассказы леденили кровь: о коварстве царедворцев, их бесконечных интригах, предательстве, подлости и обмане по Стамбулу ходили легенды. От этого змеиного гнезда стоило держаться как можно дальше, что, собственно говоря, и делал Ибрагим, а за ним Муса.

Факелы трещали вдоль стен, янычары в полной боевой выкладке стояли у дверей. Тонкий аромат благовоний наполнял коридоры.

— Повелитель уже спит, — сказал хранитель опочивальни, прочитав фирман. — Я, конечно, могу провести тебя в спальню и разбудить султана, твой фирман позволяет это сделать. Но послушайся моего совета, погоди до утра. Повелитель очень не любит, когда его будят посреди ночи.

— Но я не могу ждать до утра, дело очень спешное.

— Ну какая у тебя может быть спешка? — удивился хранитель опочивальни. — Вино в твоих подвалах скиснет или маца на столе заплесневеет? Иди домой, справляй свой праздник, а утром, как солнце поднимется над стенами города, возвращайся. Султан к тому времени уже позавтракает и будет пребывать в хорошем расположении духа. Самое время для просьб.

Он был неплохо осведомлен, хранитель опочивальни. Ходили слухи, будто он и есть глава тайного розыска, наводящего ужас на всех подданных империи — от великого визиря до бедного рыбака на Мраморном море.

— Сорок лет назад мой отец спас жизнь светлейшего султана, и тот пожаловал… — начал Муса, но хранитель, слегка поморщившись, перебил его:

— Я знаю эту историю. Дальше.

— За все эти годы ни мой отец, ни я ни разу не побеспокоили повелителя, — твердым голосом продолжил Муса. — Но сейчас… сейчас дело поворачивается так, что я просто обязан просить о милости. Чрезвычайные обстоятельства!

— Очень интересно, — буркнул хранитель опочивальни. — Очень, очень интересно…

Судя по его виду, он был немало озадачен собственной неосведомленностью.

— Давай вот как поступим, — предложил он после некоторого размышления. — Я отведу тебя к валиде‑султан, матери повелителя. Она ложится спать поздно, и она единственный человек во дворце, на которого султан никогда не повышает голос.

Валиде действительно не спала.

— Ах, так ты сын того самого еврея, — благосклонным тоном произнесла она. — Благодаря его мудрости мой муж расправился с шайкой разбойников. Что привело тебя во дворец в столь поздний час?

Муса рассказал про свой сон.

— Спит с крестом? — укоризненно всплеснула руками валиде. — Вот бы никогда не подумала! Такой человек не может быть визирем, твой мудрый отец опять прав. Жди меня здесь, я пойду к сыну.

Хранитель хлопнул в ладоши, и в комнату вошел янычар.

— Охраняй нашего гостя, пока не вернется мать повелителя, — распорядился хранитель опочивальни и вышел.

Янычар не сводил глаз с Мусы. Это больше походило не на охрану, а на заключение под стражу.

«Тут все шиворот‑навыворот, — думал Муса. — Они переиначивают события так, как им удобно. Ишь, как валиде повернула — мой отец помог султану расправиться с шайкой разбойников! А в нынешней истории ее, похоже, совершенно не заботит справедливость. То, что могут пострадать невиновные, она пропустила мимо ушей. Для нее важнее всего крест на груди визиря!»

Султан долго не мог понять, кто трясет его за плечо. Он хотел было рявкнуть как следует, но, приоткрыв глаза, увидел озабоченное лицо матери.

— Что случилось? Янычары восстали?

— Пока нет, сын мой. Но известие не из приятных. В твоем окружении завелся предатель.

— Как ты узнала?

Валиде не хотела начинать разговор с еврея и прибегла к хитрости:

— Ко мне во сне пришел твой покойный отец. Он сказал, что ты издал какой‑то нехороший указ и поручил его исполнение предателю.

— Нехороший указ? — султан поднял на мать недоумевающие глаза. — Но я не издавал никаких указов!

— Вспомни, сын. Он должен касаться твоих подданных евреев.

— А, евреи! — воскликнул султан. — Вспоминаю, я действительно распорядился на их счет. Но это вовсе не плохой указ, а, наоборот, очень хороший. Знаешь ли ты, что среди них существует секта злодеев, убивающих перед своим праздником мусульманского ребенка для того, чтобы замесить на его крови мацу?

— О Аллах, какая ерунда! Такое невозможно скрыть. Если бы они так себя вели на самом деле, в Стамбуле перед их праздником ты бы не увидел на улицах ни одного ребенка. Откуда тебе стало известно об этой секте?

— Визирь рассказал, — и султан назвал имя визиря.

— Вот именно о нем я бы и хотела с тобой поговорить, сын мой.

И тут валиде рассказала сыну о еврее с фирманом. Султан, разумеется, не знал про тот давний случай. Выслушав мать, он от волнения поднялся на ноги.

— Я и не предполагал, будто мой отец так обязан какому‑то торговцу вином. Но долги надо отдавать. Зачем этот еврей явился во дворец в столь поздний час?

— Вели его позвать, пусть сам расскажет.

Войдя в спальню султана, Муса не успел даже пикнуть, как янычар ударом по затылку заставил его упасть на ковер к ногам главы Османской империи.

— Говори, — приказал султан.

И Муса дрожащим от волнения голосом рассказал о своем сне.

— Так ты утверждаешь, что евреи не подмешивают кровь в мацу? — спросил султан.

— О повелитель! По нашим законам кровь строжайше запрещена в пищу. Мы тщательно вымачиваем и высаливаем любое мясо, прежде чем начать готовку. Об этом написано во всех книгах, и любой еврей подтвердит вам мои слова.

— Так ты хочешь сказать, что мой визирь лжет? Еврей, отдаешь ли ты себе отчет, что клевещешь на мусульманина, занимающего один из высочайших постов в государстве?

— Повелитель, этот человек лжет постоянно. На самом деле он вовсе не мусульманин, а тайный христианин. Пошлите к нему янычар, пусть они внезапно вытащат визиря из постели. У него на шее висит большой крест, который он надевает, ложась спать.

— Откуда тебе известны такие подробности? Ты что, бывал в его спальне посреди ночи?

— Нет, о повелитель. Об этом мне поведал мой покойный отец. А в том мире, где сейчас пребывает его душа, знают все, даже то, что надежно укрыто от наших глаз.

— Хорошо, проверим, насколько прав твой отец. Я пошлю стражу за визирем. Если у него найдут крест, то… — султан неопределенно щелкнул пальцами. — Но если не найдут, — он снова щелкнул, и на сей раз Муса четко расслышал стук, с которым отрубленная голова падает на мраморные плиты пола.

Янычары вернулись спустя часа полтора. Вид у чорбаджи‑баши, командира отделения, был очень разгневанный.

— О повелитель! — вскричал он, сгибаясь в поклоне. — Пользуясь добротой вашей милости, подлый змей заполз во дворец!

— Говори, что произошло! — вскричал султан.

— Как и было приказано, мы ворвались в дом визиря внезапно. Взломали дверь и ринулись в его спальню. Он даже из постели не успел выскочить, как я уже взял его за грудки.

— И что?

— Вот, — чорбаджи‑баши протянул султану большой серебряный крест, украшенный драгоценными камнями. — Да простит меня повелитель, но моя ярость при виде подлой измены была столь велика, что я не удержался и своими руками задушил собаку.

— И правильно сделал, — вмешалась валиде. — Человек, который предает Аллаха, раньше или позже предаст и своего повелителя.

— Хм‑хм, — буркнул султан. — Получается, что про мацу с кровью он тоже соврал.

— Соврал, о повелитель, еще как соврал! — кланяясь, подтвердил Муса.

— Позвать писца, — хлопнул в ладоши султан. — Я напишу главному визирю, чтобы тот срочно отменил все указания казненного преступника, касающиеся евреев. А ты, Муса, возвращайся домой и празднуй свой праздник. Передай своим соплеменникам, моим верным подданным, чтобы они ничего не боялись. Ты ведь сам убедился, что на престоле сидит человек, преследующий лишь справедливость, и только ее одну!

Именно в эту минуту Бааль‑Шем‑Тов возвысил голос и вскричал: «Который Один творит великие чудеса».

Утром следующего дня Муса пришел в синагогу и с порога вскричал:

— Мазл тов, евреи, мазл тов! С помощью Всевышнего мы избавились от ужасной напасти. Возблагодарим же Того, который Один творит великие чудеса!

* * *

Праведник ребе Исроэль‑Дов‑Бер из Веледников всю свою жизнь в седьмой день праздника Пейсах рассказывал историю поездки Бааль‑Шем‑Това на Святую землю. В его устах она звучала совсем по‑другому; о кровавом навете, разбойниках, визирях и султанах в ней не было ни единого слова.

В Константинополь Бааль‑Шем‑Тов прибыл за день до Пейсаха вместе с дочерью Адель и учеником реб Цви Сойфером . Никто не знал об их прибытии, никто даже не подозревал, что в город приехал величайший праведник.

Денег хватило только на то, чтобы снять дешевую комнату на постоялом дворе в еврейском районе города.

— Отец, завтра праздник, — с нескрываемой тревогой произнесла Адель. — У нас нет ни вина, ни мацы, не говоря уже о кошерной для Пейсаха посуде. Нет белой скатерти, нет подсвечников, нет самих свечей! Как мы будем читать Агаду, отец?!

— Положись на Всевышнего, дочка, — ответил праведник. — Он все для нас приготовит.

В канун праздника Бааль‑Шем‑Тов с самого утра отправился в бейс мидраш. Адель, сдерживая волнение, села у окна наблюдать за промыслом Божьим.

Вскоре на улице послышались громкие голоса. Человек, одетый по‑европейски, спрашивал прохожих, где тут остановился знаменитый чудотворец и праведник Исроэль Бааль‑Шем‑Тов. Те лишь недоуменно пожимали плечами.

— Как?! — не переставал удивляться приезжий. — Ребе Исроэль, сын ребе Элиэзера из Польши. Мне сказали, что он остановился в одном из постоялых дворов этой улицы. Неужели не слышали?

Наконец один из прохожих сообразил, что речь, видимо, идет о чужестранце, только вчера сошедшем с корабля, и указал ему на дом, где в одном из окон был виден женский силуэт.

— Я вас умоляю! — обратился к Адели незнакомец, приняв ее за хозяйку постоялого двора. — Подберите для нас комнату, мы с женой хотим на сейдере быть рядом с праведником.

— Отец сейчас в бейс мидраше, — ответила Адель. — Но я не сомневаюсь, что он не откажет еврею провести вместе с нами праздник.

— Так вы Адель, дочь Бааль‑Шем‑Това? — задохнулся от волнения незнакомец. — У меня все готово для сейдера — и еда, и посуда, и праздничные одежды. Через полчаса все будет в вашем доме!

Вскоре по мостовой загрохотали колеса повозки. Несколько слуг внесли стол, покрыли его белой скатертью и уставили серебряной посудой. Лучи послеполуденного солнца, проникая в комнату, дробились в гранях кубков, играли на чашечках тяжелых подсвечников, полированные тарелки пускали «зайчиков» в потолок, искрились стеклянные вазы. А слуги все носили и носили: охраненную мацу в изобилии, вино, рыбу, жареных цыплят, тушеное мясо, и овощи, и фрукты, и еще какие‑то блюда, которые Адель видела первый раз в жизни.

Перед заходом солнца зажгли множество свечей, и комната наполнилась уютным желтым светом. Бааль‑Шем‑Тов вернулся после молитвы, сразу произнес благословение над вином и начал сейдер. Лишь после второго кубка вина он остановился, приветливо поздоровался с гостем и воздал должное пасхальной трапезе.

Радость, переполнявшая праведника, передалась всем участникам. Беды стали казаться мелкими и преходящими, а радости — огромными и бесконечными. Теплое покрывало темноты за окнами словно укрыло от глаз всю уродливость и несправедливость мира. Рядом с праведником он казался прекрасно устроенным и разумно управляемым. В нем не было место случайности или несчастливому стечению обстоятельств — все подчинялось Высшей воле, все жило по Его законам. Быть частичкой этого гигантского действия, выполнять волю мудрого Бога, служить Ему доставляло душе неизъяснимое наслаждение.

— Я знаю, что у тебя нет детей, — сказал гостю Бааль‑Шем‑Тов в конце трапезы. — И знаю, что ты хочешь этого больше всего на свете. За то, что в святой день ты оживил мою душу, щедро подарив возможность насладиться радостью правильного и полного исполнения заповеди, я клянусь, что вот эта женщина, — цадик поднял руку и указал на жену гостя, — родит тебе сына.

Гость не выдержал и разрыдался. Волнение давно клокотало в его груди, щекочущими волнами подступая к горлу. Он сдерживался, незаметно щипая себя за ногу, пытаясь болью усмирить разыгравшиеся чувства. Слова праведника словно пробили невидимую плотину, и слезы, годами копившиеся в его сердце, невыплаканные слезы страстных молитв, горячих просьб и горестных размышлений хлынули в образовавшуюся брешь.

Гость и его жена сразу поверили Бааль‑Шем‑Тову, поверили просто и радостно, как верят дети и святые. Они рыдали вдвоем, ликующе улыбаясь и не утирая слез, Адель и реб Цви Сойфер улыбались вместе с ними.

И в это время Бааль‑Шем‑Тов услышал, как на Небесах провозгласили указ: цадик из Меджибожа, Исроэль бен Элиэзер, лишается доли в Будущем мире, потому что своей клятвой заставил изменить естественный ход событий. Муж и жена, которым он пообещал ребенка, бесплодны. Для того чтобы выполнить клятву праведника, пришлось изменить порядок вещей в мире.

Лицо Бааль‑Шем‑Това просияло. «Слава Богу, — мысленно возликовал он, — теперь я смогу служить Всевышнему не ради награды, а только из‑за любви».

— Я не знал, — обратился Бааль‑Шем‑Тов к гостю, — что ты и жена бесплодны. Но не отчаивайся, если я принес клятву, то с помощью Небес она будет выполнена, несмотря ни на какие обстоятельства.

Праведник едва успел закончить фразу, как услышал новый небесный указ: возвращается доля в Будущем мире цадику из Меджибожа Исроэлю бен Элиэзеру, ибо он искренне и чистосердечно хотел служить Всевышнему без всякой награды.

Два дня праздника промелькнули незаметно. Рядом с Бааль‑Шем‑Товом время текло по‑другому: длинные молитвы превращались в наслаждение, которое хотелось продлить, а на трапезе еда была самым скучным занятием, мешающим поскорее приступить к главному — разговору с цадиком.

На третий день гость нехотя стал откланиваться.

— Дела, дела, — оправдывался он.

Бааль‑Шем‑Тов распрощался с ним самым сердечным образом и, как только затворилась дверь, позвал реб Цви Сойфера.

— Пойдем в порт. Я хочу посмотреть на суда, отплывающие к Святой земле.

Корабли, стоящие у причалов, приветственно кивали мачтами, чуть покачиваясь на мелкой зыби. Вдоль причалов слонялись пестро одетые перекупщики, ожидающие клиентов. Разноцветные чалмы, войлочные шапки, плотно повязанные косынки, халаты разной длины и формы, всевозможные кушаки, малиновые, фиолетовые, лимонно‑желтые плащи — перекупщики плотной толпой обступили Бааль‑Шем‑Това, и каждый что‑то настойчиво ему втолковывал, отчаянно жестикулируя. Цадик оставался невозмутимым, едва заметно кривя губы, и эта улыбка в сочетании с невозмутимостью придавала ему весьма уверенный вид. Видя, что клиент не реагирует на предложения, перекупщики угомонились и отступили, а Бааль‑Шем‑Тов пошел вдоль пирсов, внимательно разглядывая ошвартованные корабли.

— Что делать, Цви! — воскликнул он, дойдя до последнего причала. — Ни на одном из судов, собирающихся отплыть к берегам Святой земли, я не заметил евреев. Как же мы попадем в Эрец‑Исроэль?

— А когда ребе намеревается выйти в море? — осторожно спросил ученик.

— Прямо сейчас! У меня больше нет сил ожидать встречи.

— Что же делать?

— Есть выход. Но он потребует от тебя больших усилий. Вот моя шейная косынка. Расстели ее на воде. Но прежде я открою тебе одно из святых имен, и ты должен будешь все время нашего плавания удерживать его перед мысленным взором. Если отвлечешься хотя бы на минуту, мы тут же утонем. Однако знай, что нет большей заслуги, чем прибыть на Святую землю столь самоотверженным и рискованным способом. Укрепи свое сердце, Цви, и — в путь.

Но реб Цви Сойфер не захотел подвергать смертельной опасности жизнь учителя. Тогда Бааль‑Шем‑Тов договорился с капитаном одного из кораблей, и после полудня он, Адель и реб Цви Сойфер взошли по сходням на борт. Вскоре судно отчалило и стало медленно продвигаться по Золотому рогу. Стамбул тянулся вдоль берегов — огромный город, вольно раскинувшийся по склонам холмов, занавешенный полупрозрачной кисеей вечерней дымки.

Не успели выйти в Мраморное море, как поднялся ветер. Он крепчал с каждой минутой и быстро превратился в шторм, унесший судно на середину моря. Два дня корабль, словно щепку, носило по волнам. Буря свирепо завывала в снастях, валы, один круче другого, словно непрошеные гости, безжалостно стучали в борта. Моряки и пассажиры взывали каждый к своему Богу, моля о спасении.

Шторм стих столь же внезапно, как начался. Ветер унес черные облака, яркое солнце быстро высушило мокрые снасти. Только мертвая зыбь напоминала о недавней буре.

Все высыпали на палубу. После двух дней беспрерывного пребывания в каютах хотелось размять ноги, вдохнуть свежий, промытый дождем воздух.

Вдали показался остров. Дул прохладный ветер, корабль резво мчался по неспокойному морю, и город на берегу вырастал прямо на глазах. Его отделяла от моря старая крепостная стена, местами серая, местами черная от сырости и времени. Сапфирная, переливающаяся вода лизала береговые укрепления, окаймляя их белой полосой.

Корабль приблизился к пристани, сложенной из ровно обтесанных ноздреватых камней. Отдали швартовы, спустили сходни, и капитан, по‑медвежьи переваливаясь, первым сошел на берег, а за ним хлынули пассажиры. После немилосердной качки всем хотелось ступить на твердую землю.

Бааль‑Шем‑Тов вместе со своими спутниками также вышел прогуляться по городу, который был построен весьма странным образом. После совершенно ровного участка длиною в добрую сотню саженей улица вдруг начинала опускаться или подниматься под таким невероятным углом, что хоть на четвереньки становись! То расширяясь до размеров площадей, то превращаясь в переулки, улицы огибали ущелья, вились по террасам, ныряли под акведуки, сбегали по ступеням. Ровные стены домов внезапно обрывались, уступая место кустарникам, нагромождению живописных руин, обломкам зеленовато‑серых скал или привольно раскинувшимся прямо посреди города песчаным дюнам, подобным глубокому вздоху передышки, после которых вновь тянулись унылые грязные стены.

Прошло два часа, пора было возвращаться на судно.

И тут, к своему величайшему удивлению, реб Цви понял, что они заблудились, а Бааль‑Шем‑Тов не может найти дорогу обратно.

— Ребе, — вскричал он, — ребе, неужели вы забыли, как возвратиться в порт?!

Праведник сокрушенно развел руками. Попробовали идти наугад и запутались окончательно. Солнце, окутанное фиолетовыми предвечерними облаками, начало клониться навстречу крышам домов. Одна улица походила на другую, люди, которых пытались расспросить, лишь недоуменно пожимали плечами при звуках незнакомого языка.

В конце концов путники оказались на пустыре, окруженном полуразвалившимися хибарами. Из одной, с крышей, крытой старой дранкой, торчащей, как иглы ежа, вдруг выскочили вооруженные оборванцы. Изрыгая непонятные проклятия, они бесцеремонно схватили Бааль‑Шем‑Това, Адель и ребе Цви, крепко связали веревками, затащили в какую‑то землянку и бросили на пол.

Один из оборванцев вытащил нож, попробовал черным ногтем лезвие, презрительно сплюнул и принялся точить. Вид его не предвещал ничего хорошего.

— Ребе! — взмолился реб Цви, — он же собирается нас зарезать! Сделайте что‑нибудь, ребе.

— Я все забыл, Цви! — ответил Бааль‑Шем‑Тов. — Моя голова пуста, точно мошна у пьяницы. Я не могу ни благословить, ни отвести беду.

— И я тоже почти все забыл, ребе, — грустно прошептал реб Цви.

— Почти — это не все! — воскликнул Бааль‑Шем‑Тов. — Что же ты помнишь?

— А, сущие пустяки, только алфавит.

— Алфавит! — вскричал праведник. — Ты помнишь алфавит и делаешь вид, будто ничего не помнишь?! Немедленно!!! Начинаем!! Учить!! Алфавит!!

— Алеф, бет, — робко начал реб Цви, и Бааль‑Шем‑Тов повторил за ним со всей страстью и воодушевлением, так, словно это были слова сокровеннейшей молитвы.

— Гимель, далет, — продолжил реб Цви.

— Гимель, далет! Гимель, далет! Гимель, далет! — воскликнул праведник.

К середине алфавита глаза Бааль‑Шем‑Това заблестели, как и прежде, а к его завершению к нему полностью вернулась сила. Вскоре за стенами хибары раздался мелодичный звон. Разбойники выглянули посмотреть, что происходит, и сразу бросились наутек. Оказалось, это звонил маленький колокольчик в ухе моряка, приведшего отряд вооруженных стражников.

Они освободили пленников и отвели на корабль. Вскоре капитан велел отдавать швартовы и выходить из порта.

— Мы возвращаемся в Стамбул на ремонт, — объявил он пассажирам. — Буря сильно потрепала корабль, обшивка разошлась, и в трюме открылась течь.

И тогда Бааль‑Шем‑Тов понял, что Небеса не пускают его в Эрец‑Исроэль. В Стамбул корабль вернулся к седьмому дню Пейсаха, и сразу после завершения праздника цадик и его спутники отправились в обратный путь.

Завершая рассказ, ребе Исроэль‑Дов из Веледников всегда добавлял:

— А моряк, приведший стражу к хибаре разбойников, был не кто иной, как пророк Элиёу.

 

* * *

 

От бородатого балагулы в засаленном армяке и в драном картузе несло лошадиным потом и сеном. Он ткнул кнутом по направлению к корчме на берегу озера:

— Здесь и заночуем. Лошадки устали. Рановато вроде, но еле копыта поднимают.

Солнце еще стояло высоко над деревьями, однако путники не стали спорить. Во‑первых, потому что спорить с балагулой дело бесполезное, ничего, кроме нервотрепки, не приносящее. А во‑вторых, ухабы и рытвины польских дорог изрядно измотали старшего путника, да и его относительно молодой помощник тоже потирал бока.

— До Вильны рукой подать, — добавил балагула, слезая с облучка. — Завтра после шахриса выедем, до полудня будем там. А я пока за лошадками пригляжу, вдруг захворали. Не понимаю, что с ними случилось, не понимаю…

Ребе Лейб Сорес молча выбрался из телеги и пошел ко входу в корчму. На косяке виднелась мезуза, и это значило, что хозяин еврей и можно без опасения пить чай. Еду ребе Лейб всегда возил с собой.

Ступеньки крыльца праведник одолел не без труда. Спутник, ребе Азриэль из Полоцка , бросился было помогать, но ребе Лейб предпочел обойтись своими силами.

В корчме дым стоял коромыслом, на столах были в беспорядке наставлены кружки с вином, чарки с водкой, миски с маринованными грибами, соленой репой, горшки с дымящейся кашей. Слышался гомон многочисленных посетителей: стук ложками и ножами, шумный говор, пьяные выкрики, визгливые вопли.

Хозяин, проворный еврей в небольшой шапчонке, залихватски сдвинутой на ухо, сновал между столами. Увидев вошедших, он тут же подбежал и, отирая красным платком градом катящийся по лбу пот, предложил:

— Если уважаемый раввин желает чистые покои, во дворе есть отдельный флигелек — тихо, кошерно. Распорядиться?

Ребе Лейб кивнул, и хозяин отвел их в комнату. Она действительно оказалась опрятной, уютные миткалевые занавески на окнах чуть колыхались от залетавшего через приоткрытую форточку свежего ветерка.

Ребе Лейб со вздохом уселся на табуретку. Да, годы уже не те. Раньше он месяцами без устали колесил по этим дорогам, а сейчас день езды вымотал его словно целая неделя.

— Азриэль, — сказал он после долгого молчания. — Шмерл, хозяин корчмы, — человек очень состоятельный. Не смотри на его застиранную одежду. И большой знаток лошадей, паны из Вильны приезжают к нему советоваться. Завтра после молитвы позови его ко мне. Есть поручение.

— А как же Вильна?

— Вильна подождет. Мы сюда ехали ради Шмерла.

Путники поднялись со светом. Молились долго, в окна заглядывало ясное, чистое небо, словно желая увидеть праведников, закутанных в талесы, с коронами тфилин на головах. Румяная заря отражалась в тихих водах озера, согретые лучами солнца, пересвистывались иволги.

Шмерл был уже на ногах и явился незамедлительно.

— Отправляйся в Вильну, — велел ему ребе Лейб, — отыщи дворец наместника и передай ему, что Лейб, сын Сары, остановился у тебя в корчме и хочет его срочно видеть.

Хозяин корчмы в изумлении вытаращил глаза на гостя:

— Вы что, сумасшедшим меня считаете? Еврей, который незваным сунется во дворец, может не вернуться живым. Стража там бешеная, если ей что не по нраву, может запросто саблей рубануть. И никто слова не скажет.

— Не волнуйся, даже волос с твоей головы не упадет.

— Но, уважаемый ребе, наместник Вильны из королевской семьи, раздутый от важности, точно куль с мукой. Он ни разу в жизни не заговаривал ни с одним евреем, ни с главой общины, ни с раввинами. Вы можете себе представить, что он бросит свои дела и помчится в мою корчму?

— Знаешь ли ты, кто я? — спросил праведник.

— Откуда?! — всплеснул руками Шмерл. — Ну, борода длинная, вид благообразный, служка на подхвате имеется, значит, скорее всего, раввин. Только раввинов в Польше много, а жизнь всего одна, и лишаться ее мне как‑то не с руки.

— Я Лейб, сын Сары, — грозно произнес праведник, — и если ты меня не послушаешься, горько пожалеешь.

— Пфэ! — фыркнул Шмерл, повернулся и вышел из комнаты.

Он шел, не обуреваемый гневом, но сильно рассерженный. Ну, сами посудите, является непонятно кто и приказывает, да‑да, именно приказывает бросить все дела, мчаться в Вильну и совершать не просто сумасбродные, а опасные для жизни поступки! И чего ради, зачем, за сколько? Только потому, что какой‑то Лейб, сын Сары, так решил? Пфэ, пфэ и еще раз пфэ!

Не успел Шмерл переступить порог корчмы, как уткнулся в белого от страха мальчишку‑помощника.

— Ваша жена, — еле шевелил губами мальчишка. — Ваша жена…

— Что моя жена?! — вскричал Шмерл. — Говори уже!

— Упала в обморок и не приходит в себя.

Шмерл кинулся на кухню. Там, распростертая на полу, лежала в беспамятстве его любимая жена. Две кухарки‑помощницы брызгали на ее лицо холодную воду.

— Давно это произошло? — спросил Шмерл.

— Да минут пять. Мы и по щекам ее били, и платок перед лицом крутили, а сейчас водой брызгаем, да все без толку.

— Давайте отнесем ее в нашу спальню и уложим на кровать, — распорядился Шмерл. — Даст Бог, потихоньку придет в себя.

Оттащить грузную жену в спальню оказалось совсем непростым делом. То расстояние, которое она своими ногами пробегала за секунды, теперь пришлось преодолевать четверть часа.

Шмерл не успел отереть пот со лба и сообразить, кого отправить за доктором, если жена не очнется в ближайшие полчаса, как в спальню ввалился кучер Стась. На руках он держал пятилетнего сына Шмерла.

— О Боже, что случилось?! — вскричал хозяин корчмы.

— Та я ж сам не пойму, что, — ответил Стась. — Играл себе мальчик и вдруг упал без чувств. Я уж его и по щекам, и водой, все одно.

— Когда это произошло? — спросил Шмерл, начинающий понимать, в чем тут дело.

— Та ж совсем недавно, минут двадцать.

Шмерл вспомнил, где он был полчаса назад, сопоставил внезапное беспамятство жены и сына с предупреждением цадика и бегом бросился к флигелю.

— Ребе, — вскричал он, ворвавшись в комнату, — говорите скорее, что нужно делать, ребе! Только пусть моя жена и сын придут в себя!

— Отправляйся в Вильну, — повторил ребе Лейб, — отыщи дворец наместника и передай ему, что я остановился у тебя в корчме и хочу его срочно видеть. Выезжай немедленно, о жене и сыне не беспокойся.

Шмерл запряг в коляску лучшую лошадь и покатил в Вильну. Выезжая из ворот, он оглянулся. Жена и сын стояли на крыльце и махали ему на прощание.

Застучали копыта, заскрипели рессоры, засвистел ветерок. Поднявшееся солнце ласково грело спину, знакомая до каждого ухаба дорога не мешала бегу беспокойных мыслей Шмерла: «Что со мной будет? Вернусь ли я целым и невредимым к жене и детям? Откуда у этого ребе такая страшная сила? Зачем он сделал именно меня своим посланником? Можно ли верить его обещанию, что даже волос не упадет с моей головы?»

На подкашивающихся от страха ногах Шмерл подошел к воротам дворца наместника.

— Чего тебе надо? — грозно спросил стражник. Глаза у него были злобные, и ухмылка злобная, а на лице читалось нескрываемое презрение к наглому жидку.

— Я хочу видеть наместника, — прямо объявил Шмерл.

— Ты? Наместника? — изумился стражник.

— Да, у меня к нему срочное дело.

Стражник выпучил глаза от такой наглости и уже открыл рот, чтобы выдать жидку по первое число, но вдруг закашлялся. Ему стало не хватать воздуха, он судорожно хватал его раскрытым ртом, жадно втягивая внутрь.

Когда приступ прошел, стражник смачно харкнул на мостовую и спросил Шмерла уже совсем иным голосом:

— Так что там у тебя?

— Мне надо срочно увидеть наместника.

— Ну, так бы сразу и сказал. Пойду доложу.

Начальник караула выслушал стражника и побагровел от злости.

— Да ты рехнулся! — вскричал он и занес руку, чтобы оплеухой привести в чувство ополоумевшего подчиненного, как вдруг на него накатил приступ кашля.

Откашливался начальник долго и зычно, затем отер рукавом мундира усы и подбородок и спросил у стражника:

— А что этому еврею надо?

— Срочно увидеть наместника.

— Передай ему, пусть ждет. Его светлость скоро проследует на обед, тогда и доложу.

— Еврей? Ко мне? — поднял брови наместник. Начальник караула стоял, вытянувшись в струнку, лицо его выражало почтительность вкупе со служебным рвением.

Наместник хотел было посетовать на прискорбное отсутствие мозгов и превратное понимание чувства долга, как вдруг поднес к губам кружевной платок и несколько раз деликатно кашлянул, прикрывая рот батистовой тканью.

— Так впусти, чего ждешь? — приказал он начальнику караула.

Наместник обычно принимал посетителей в «слоновом» кабинете — так он назывался из‑за развешенных на стенах картин, на которых были изображены боевые слоны какого‑то древнего полководца — то ли Ганнибала, то ли Александра Македонского. Слоны безжалостно топтали противников, а лучники, сидящие на их спинах в изящных башенках, разили их стрелами.

Посетитель сразу понимал, что в случае неподчинения воле наместника его ожидает такая же неприглядная участь.

Утонченное эстетическое чувство подсказало наместнику украсить мебель в кабинете инкрустацией из слоновой кости, а ножки массивного стола сделать из бивней. Сочетание мощи и красоты, силы в изящной оболочке прекрасного работало, по мнению хозяина кабинета, безотказно.

Оказавшись перед столом, за которым восседал в кресле с высокой спинкой наместник, Шмерл несколько минут не мог выговорить ни слова. Он впервые в жизни оказался в столь роскошном жилище. Все его подавляло: и высота потолков, и огромные окна, и блеск паркетного пола, и невероятной красоты мебель, и удивительные картины, и лакеи в шитых золотом ливреях, похожие на генералов, а не на слуг.

Наместник явно наслаждался замешательством гостя. Однако врожденное чувство такта мешало длить эту приятную паузу, он грозно нахмурился и хмыкнул.

— Ваше сиятельство, — почтительно произнес Шмерл. — Я бы сам никогда… я бы вряд ли осмелился… я бы… — Он закашлялся, но усилием воли подавил кашель и продолжил: — У меня на постоялом дворе остановился пожилой еврей по имени Лейб, сын Сары. Вот именно он и приказал мне отправиться к вам во дворец и передать его сиятельству просьбу срочно приехать.

— Как, ты говоришь, зовут этого еврея?! — с искаженным от страха лицом вскричал наместник.

— Лейб, сын Сары.

— Уже еду, уже еду. — Наместник поспешно встал из‑за стола и сделал знак рукой ближайшему лакею: — Срочно одеваться.

Спустя полчаса, закутанный в темный плащ, он трясся в коляске рядом со Шмерлом. Роскошная карета с золоченым гербом на дверце, шестерка лошадей и почетный караул из десяти конников остались во дворце. Хоть наместник Вильны и спешил на зов Лейба, сына Сары, он не хотел, чтобы этот его поступок стал достоянием многих.

Цадик встретил их на пороге постоялого двора.

— Шмерл, сходи навестить жену и сына, — сказал он не терпящим возражений тоном. — А вы, ваша светлость, извольте почтить своим присутствием мою комнату.

Их разговор длился всего несколько минут. Сразу после этого ребе Лейб велел Шмерлу вернуть наместника во дворец. Как только пыль от колес его коляски скрылась за поворотом дороги, он приказал балагуле немедленно запрягать. Прошло меньше часа с того момента, когда наместник и Шмерл приехали из Вильны, как телега с праведником и его спутником выкатилась с постоялого двора.

Вернувшись во дворец, наместник понял, что изрядно проголодался. Еще бы, ведь вместо обеда он помчался на постоялый двор, а потом трясся обратно на убогой безрессорной коляске. Потирая отбитые бока, наместник приступил к роскошному ужину.

После второго бокала токайского он окинул недоумевающим взором стол, резко отодвинув кресло, поднялся на ноги, подошел к зеркалу и, уставившись в свое отражение, зашептал:

— Что это было? Морок, наваждение, колдовство? Почему я испугался какого‑то еврея, почему бросил все дела и, словно жалкий купчишка, помчался на поклон? Да кто он такой, в самом‑то деле, этот Лейб, сын Сары?! Вот сейчас мы и выясним.

Позвонив в колокольчик, наместник вызвал секретаря и велел немедленно отправить взвод улан на постоялый двор у варшавского шляха и привести живым или мертвым пожилого еврея по имени Лейб, сын Сары.

Спустя два часа секретарь доложил, что этот еврей уже уехал, а куда, никто не может указать. Наместник раздраженно щелкнул пальцами и велел вызвать начальника охраны.

— Это черт знает что такое! — распекал он вытянувшегося в струнку офицера. — Пропускаете во дворец непонятно кого, без проверки, без предварительной записи. Я тебе что, виленский раввин, почему ко мне евреи запросто попадают на прием?

— Но вы же сами, ваша светлость…

— Молчать! — заорал наместник, сразу припомнивший все обстоятельства.

Перед тем как лечь в постель, он выпил целый кубок крепкой польской водки и провалился в тяжелый сон.

Прошло несколько месяцев. Наступил веселый месяц нисан, все радовалось весне — и природа, и люди.

От горячего солнечного блеска набухали и лопались почки на деревьях, распускались цветы, и душистый ветер носился, как шалопай, по улицам старой Вильны, по грязным переулкам местечек и деревень Польского королевства. Его свежее дыхание веселило людей, и казалось, жизнь поворачивается к ним доброй стороной, улыбаясь радостно, точно близкий родственник.

В эти самые дни с постоялого двора Шмерла исчез его юный помощник, Стась. Родители мальчика умерли, когда ему было восемь лет, братья отца расхватали имущество, а ребенка отдали Шмерлу в услужение за стол и кров. Шмерл жалел мальчика и поручал ему несложную работу по хозяйству, а на Пейсах и Рош а‑Шоне покупал обновки, как и своим детям. На сей раз он приготовил для Стася шапку, кожушок и сапоги, но мальчик куда‑то запропал. Через день Шмерл отправился к его дядьям, но те лишь недоуменно чесали затылок.

— Заяви старосте села, — посоветовала жена Шмерла. — Пусть объявят в костеле после воскресной службы. Не приведи Господь, с ребенком несчастье случилось.

Шмерл намеревался следующим утром последовать совету жены, но не успел. Вечером на постоялый двор ворвались стражники с факелами. Вел их разгневанный ксендз предместья.

— Вот он! — гневно заорал ксендз, тыча пальцем в Шмерла. — Исчадие ада, изверг, подлый убийца. Хватайте его!

Шмерл рта не успел открыть, как стражники повалили его на землю и принялись беспощадно избивать. Жена бросилась на защиту, но от удара кулаком в лицо также оказалась на полу.

— Хватит! — остановил избиение ксендз. — Сначала он должен все рассказать. Вяжите негодяя.

— Что рассказать? — разбитыми в кровь губами еле вымолвил Шмерл.

— Как ты убил невинного христианского мальчика Станислава и замесил на его крови свою проклятую мацу!

— Это ложь! — крикнул Шмерл и тут же получил такую затрещину, от которой свет перед глазами померк, а в ушах загудело.

Следующие несколько часов невозможно было назвать жизнью — слишком много страдания уместилось в каждую минуту. Шмерла отвезли в тюрьму, комиссия тут же приступила к допросу. Ответы и объяснения подследственного никого не интересовали, от него требовалось лишь одно: полное признание. Когда Шмерлу огласили перечень якобы совершенных им преступлений, он остолбенел от ужаса.

— Ни за что! Как я могу сознаться в таких злодеяниях?!

— Раздуй огонь, — приказал палачу ксендз. Тот усердно заработал мехами и спустя несколько минут вытащил из горна раскаленный добела прут железа.

— Сначала тебе будут жечь пальцы рук и ног, — хладнокровно произнес ксендз, — затем засунут прут под мышки. Если не сознаешься, спалят задний проход, а будешь упорствовать, поднесут так близко к глазам, что те сварятся, точно яйца в кипятке. В конце концов ты обязательно раскаешься и подпишешь все, что нужно. Вопрос лишь в том, дружок, что от тебя останется после завершения допроса. И какой путь страданий тебе придется пройти.

Шмерл завыл от ужаса и в отчаянии замотал головой. Ксендз подал знак, и палач приложил прут к обнаженной голени допрашиваемого. Камера наполнилась вонью паленого мяса и ужасными воплями Шмерла.

— Плачь, плачь, Иуда! — вскричал ксендз. — Бедный мальчик тоже молил тебя о пощаде, лил слезы, взывал к милосердию. Разве ты пощадил его, проклятый волк?! Жги, палач!

К вечеру обезумевший от боли Шмерл подписал все бумаги. Суд состоялся на следующий же день и приговорил его к смертной казни: «Преступника следует четвертовать на лобном месте под виселицей, голову посадить на кол, а тело повесить».

Приговор был передан на утверждение наместнику. Как правило, тот не вмешивался в решения суда и подписывал все документы. Однако на сей раз вышло иначе.

— Завтра я отправляюсь в Краков на ярмарку лошадей, — объявил он главе своей канцелярии. — Этот Шмерл большой дока по части лошадей, и я хочу взять его с собой. Разумеется, под неусыпной охраной и под мое поручительство. Пусть поможет мне с покупками, а когда вернемся, подпишу приговор.

Всю дорогу от Вильны до Кракова два стражника не спускали глаз со Шмерла, а на ярмарке следовали за ним по пятам. О попытке бегства не могло быть и речи, к тому же после пыток Шмерл еле волочил ноги. Наместник, разумеется, на ярмарку даже не зашел — разве подобает отпрыску королевского рода ступать по навозу и протискиваться между холопами?

Несмотря на хромоту и боль в обожженном теле, Шмерл управился быстро, в лошадях он действительно хорошо понимал, к тому же многие торговцы были его старыми знакомыми. Старался Шмерл изо всех сил, сердце подсказывало, что наместник неспроста освободил его из застенка и что у истории с ярмаркой должно быть продолжение.

Но вот дела закончились, и наместник велел после полудня быть готовыми к отъезду. Сам не зная почему, Шмерл еще раз пошел на ярмарку. Ему нравилось ее пышное многоголосье, крепкий запах конского пота, пестрота лиц, нарядов, праздничное веселье покупок. Контраст с мрачным подземельем, наполненным вонью горелого мяса, его, Шмерла, мяса, был более чем разительным.

«Кто знает, — с горечью думал Шмерл, — доведется ли мне еще раз услышать крики зазывал, услышать, как гремит барабан в шутовском балагане? Может быть, все мои предчувствия не более чем последние надежды отчаявшегося сердца и в Вильне меня ждет не спасение, а мучительная смерть?»

Два стражника, неотступно следовавшие за ним, служили хорошим напоминанием о застенке и ожидавшей его участи. «Преступника следует четвертовать на лобном месте… »

Шмерлу доводилось присутствовать при казнях. Жителей власти сгоняли силой, для устрашения и острастки. Палач делал свое дело неспешно, всячески продлевая мучения казнимого. Перед тем как отрубить голову и положить конец страданиям, он поднимал истекающий кровью обрубок тела и долго показывал публике, расхаживая вдоль первого ряда зрителей.

Шмерл хорошо помнил искаженный рот казнимого, его выпученные, остекленевшие от невыносимой боли глаза. Вот что предстояло и ему пережить, перенести, перестрадать.

Он шел, как в густом мареве, ничего не видя, чудом уклоняясь от идущих навстречу людей, как вдруг вздрогнул от крика:

— Хозяин, хозяин!

Кто‑то уткнулся ему в бок, крепко обнял, а потом упал на колени, преграждая путь. Шмерл протер глаза. Сомнений быть не могло: перед ним был не кто иной, как «невинно убиенный отрок Станислав».

— Куда ты пропал?! — вскричал Шмерл. — И откуда теперь взялся?!

— Хозяин, хозяин, — жалобно зашмыгал носом мальчик. — Не серчайте, я ж люблю вас больше, чем мать и отца.

— Посмотри, что сделала со мной твоя любовь, — Шмерл закатал рукав и показал Стасю обожженные выше запястий руки.

— Я не виноват, хозяин, — разрыдался Стась. — Меня ксендз заставил.

— Какой ксендз?

— Наш, из предместья. Он много раз предлагал мне уехать в его маеток под Люблином. Обещал дать надел, и хату, и корову. Просто так, только за то, что уеду. А мне не хотелось — что я буду делать с землей, и с хатой, и с коровой? И как вас оставлю?

— Ну и как оставил?

— Ночью от ксендза служка пришел. Сказал, патер срочно к себе просит. Ну, я сел на телегу, а как поехали, повалили меня, связали да завезли аж под Лодзь. Дали пару медных монет и выкинули вон. Ни надела, ни хаты, ни коровы. Я с голоду чуть не помер, побирался по костелам, милостыню просил. Хотел работу какую найти, да кто ж возьмет незнакомого оборванца? Все думал денег на дорогу собрать, чтобы домой вернуться, к вам на постоялый двор. А вчера вечером нашел меня один из ваших постояльцев, ребе Лейб. Сказал, что вы его помните.

— Ребе Лейб, сын Сары? — вскинулся Шмерл.

— Он самый. И его ученик. Посадили они меня в телегу, накормили, укрыли кожушком. Ну, я и прикорнул в тепле и покое. А утром проснулся уже здесь. Ребе Лейб мне говорит: иди прямо на ярмарку, найдешь там своего хозяина Шмерла. Я и пошел. И почти сразу на вас и наткнулся. — Стась отер нос рукавом и сложил руки в умоляющем жесте: — Пожалуйста, хозяин, возьмите меня к себе.

— Да как такое может быть? — изумился Шмерл. — За одну ночь из‑под Лодзи до Кракова не добраться.

— Та я ж откуда знаю, — пожал плечами Стась. — Я ж спал. Возьмете, хозяин, не прогоните?

— Не прогоню, Стась, не прогоню. Ты, наверное, проголодался?

— Еще как!

— Пойдем до корчмы. Я тебя накормлю и подумаю, как дальше быть.

Шмерл заказал Стасю роскошный обед и, сопровождаемый стражниками, вернулся к особняку, в котором остановился наместник. Там все уже было готово для отъезда, вещи уложены, форейтор в дорожной ливрее стоял возле передней лошади, а кучер перепроверял сбрую.

Просить их взять с собой незнакомого мальчишку не имело ни малейшего смысла, а действовать требовалось немедленно. Единственным, кто мог спасти Шмерла от мучительной казни, был Стась, поэтому он должен был любой ценой оказаться в карете. Шмерл прикрыл глаза и начал молиться.

— Эй, ты, — грубый толчок привел его в чувство. — Ослеп? — Стражник указал на крыльцо особняка.

Там стоял наместник и манил его пальцем.

— Еврей, ты поедешь со мной. Хочу с тобой поговорить. Стража пусть разместится на запятках.

— Ваше сиятельство, — пошел напролом Шмерл. — Вам понравились лошади, которых я купил?

— Да, — благожелательно кивнул наместник. — Отличные лошади, просто отличные.

— В Кракове живет мой ученик. Я многому успел его обучить. Если меня казнят, он сможет помогать вашему сиятельству.

— Какая трогательная заботливость, — усмехнулся наместник. — Говори прямо, чего ты добиваешься?

— Только одного: чтобы ваше сиятельство взяли с собой моего ученика.

— Хорошо, скажи ему, чтобы сел вместе с кучером. Где он?

— Ждет в корчме у дороги. Это нас задержит всего на минуту.

— Ладно, — махнул рукой наместник. — Поехали. Дорога длинная, а я хочу к утру поспеть в Вильну.

И потянулись поля за полями, холм за холмом, низина за низиной. Острый запах болота сменяла быстрая свежесть реки, несло печным дымом из деревень, с распаханных наделов приходило дыхание просыпающейся земли.

— Вот что, Шмерл, — нарушил долгое молчание наместник. — Ты, конечно же, помнишь, как несколько месяцев назад ворвался ко мне во дворец с поручением от некоего старца, гостящего в твоей корчме?

— Как я могу такое забыть?! — ответил Шмерл.

— Открою тебе его слова, хотя, честно говоря, до сих пор не понимаю, что он имел в виду. Мы говорили всего несколько минут, вернее, старец говорил, а я слушал и кивал. «Когда тебе принесут на утверждение смертный приговор для Шмерла, — велел старец, — скажи, что прежде ты хочешь взять его с собой на ярмарку в Краков, покупать лошадей, а после возвращения подпишешь бумагу».

Я тут же заверил старца, что поступлю в точности по его слову, и мы расстались. Потом я долго злился на себя самого: как позволил какому‑то раввину приказывать члену королевской семьи и наместнику? И как я, разумный, образованный, здравомыслящий человек, мог, раскрыв рот, слушать побасенки? Однако слово было дано, и теперь шляхетская честь не позволяла мне поступить по‑другому. И вот, когда неделю назад мне принесли тот самый приговор… я понял, что старец был святым провидцем и страх, меня обуявший, — трепетом перед Всевышним и его посланником.

Наместник замолчал. Карета выехала на сухую дорогу. Копыта шести лошадей глухо били в землю, вздымая белую пыль.

— Одного не понимаю, Шмерл, — продолжил наместник. — Поездка в Краков должна была тебя спасти, иначе зачем бы старец ее затеял? Но вот мы возвращаемся обратно, а ничего в твоем положении не изменилось. К утру мы доберемся до Вильны, и я буду вынужден вернуть тебя в застенок.

— Изменилось, да еще как, ваше сиятельство! — вскричал Шмерл. — Ведь ученик, которому вы так милостиво позволили сесть рядом с кучером, есть не кто иной, как якобы убиенный мною слуга Станислав!

— Что?! — вскричал в свою очередь наместник. — Тот самый, на крови которого ты замесил мацу?

— Собственной персоной, ваше сиятельство!

Наместник приказал остановить карету, и Стась пересел вовнутрь. В течение долгих часов наместник выспрашивал все подробности дела, и, когда карета подъехала к Вильне, его лицо потемнело от гнева.

— Скажи, Шмерл, — спросил он, — почему ты, абсолютно невиновный человек, признался в таком ужасном преступлении?

— Это не я признался, ваше сиятельство, а раскаленное добела железо.

Шмерл обнажил руки и поднес их к окну кареты. Даже при слабом лунном свете раны выглядели ужасающе.

— Какое страшное злодейство, — вздохнул наместник. — Я этого так не оставлю. Ночевать ты и Станислав будете в моем доме, а завтра с утра я соберу у себя судей и вызову ксендза предместья. Посмотрим, как он сумеет выкрутиться.

Судьи полностью оправдали Шмерла. О наказании ксендза речь даже не зашла — чтобы замять дело, его быстро перевели из Виленского предместья в Варшаву, подальше от места происшествия. В конечном счете он обрел желаемое, быстро продвинувшись по иерархической лестнице.

Шмерл вернулся в свою корчму, к привычному кругу обязанностей. О страшном прошлом напоминали только рубцы на руках и на ногах. Весной, в самом начале месяца нисан, они начинали болезненно ныть. Шмерл отправлялся в баню, долго парился и, вернувшись, до утра читал псалмы. Иногда он прерывал чтение, скреб ногтями рубцы и горестно вопрошал:

— Сколько еще терпеть, Готеню? Сколько еще терпеть?!

 

* * *

 

Радость праздника в Бердичеве ощущалась задолго до Пейсаха. И в самом‑то деле, чему еще радоваться еврею, как не заповедям Творца? Ведь сытость и голод — вещи преходящие. Чтобы забыть о первой, хватает вздремнуть пару часиков, а чтобы избавиться от второй, достаточно краюхи черного хлеба, щепотки соли и ядреной луковицы. Красивая одежда изнашивается, здоровье быстротечно, внимание людей переменчиво, а женская красота вянет на глазах, словно цветок под лучами июльского солнца. И только заповеди Всевышнего стоят вечно, лишь на них может опереться человек, взыскующий истинной радости.

Летом, в самом начале жатвы, парнас города собирал богобоязненных евреев для изготовления «охраненной» мацы. Чтобы избежать проникновения влаги, ее готовят из чуть‑чуть недозревшей пшеницы, тщательно оберегая от всякого соприкосновения с водой.

На поле обычно работают русские крестьяне, которым до всех этих предосторожностей нет никакого дела. Свежесжатые колосья они запросто могут бросить на стерню возле кадушки с питьевой водой. У парнаса от такого зрелища волосы вставали дыбом, так что казалось, даже картуз приподнимался.

А серп крестьянский, кто его проверяет? Солнце палит нещадно, пот катится по лбу, щекам, шее, капает на руки и запросто может попасть на серп.

У парнаса были припасены маленькие, острые серпики, их использовали один раз в году только для жатвы «охраненной» пшеницы. Собрав ровно два миньяна знатоков‑талмудистов и порушей , парнас отправлялся с ними на поле и первый день старательно учил, как правильно жать. Когда ученики осваивали ремесло, переходили на особую делянку, за которой присматривал сторож.

Сжатую и связанную в снопы пшеницу перевозили для просушки в сарай, построенный для этой цели во дворе «холодной» синагоги . После просушки колосья старательно били палками, вымолачивая зерно. В углу сарая, на крепком деревянном столе, стояла настоящая небольшая мельница с каменными жерновами и коленом для выхода готовой муки. Вращать рукоятку, соединенную с жерновами, было совсем нелегким делом, но в очереди к ней теснилось немало народу. Еще бы, каждый поворот рукоятки — мицва, заповедь в чистом виде!

Для сбора муки парнас готовил специальные кувшины, которые ставили в большой шкаф с дырочками для проветривания. Каждую неделю парнас открывал шкаф и внимательно осматривал: не завелись ли жучки, не появилась ли плесень на стенках.

Сразу после Пурима начиналось главное — выпечка мацы. К печи ставили молодых мужчин и крепких парней, а работу полегче давали девушкам. Полегче! С утра до поздней ночи катать скалками тугое тесто, боясь остановиться даже на минуту, трудно назвать легкой работой. Но парнас и другие члены правления общины так и считали. Тем более что девушкам за это платили, пусть немного, но вполне достаточно. Опять же, по мнению парнаса.

В конце концов об этом узнал раввин Бердичева, праведник Лейви‑Ицхок. Он ворвался на заседание совета общины, словно ураган, и вскричал громовым голосом.

— Враги Израиля утверждают, будто мы замешиваем мацу на крови христианских детей. Ложь и клевета! На самом деле мы месим ее на крови еврейских девушек, безжалостно угнетаемых с раннего утра до поздней ночи!

 

Сборник рассказов «Голос в тишине» можно приобрести на сайте издательства «Книжники» в Израиле, России и других странах

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Красильщиков Аркадий - сын Льва. Родился в Ленинграде. 18 декабря 1945 г. За годы трудовой деятельности перевел на стружку центнеры железа,километры кинопленки, тонну бумаги, иссушил море чернил, убил четыре компьютера и продолжает заниматься этой разрушительной деятельностью.
Плюсы: построил три дома (один в Израиле), родил двоих детей, посадил целую рощу, собрал 597 кг.грибов и увидел четырех внучек..