Правда торжествует
У знаменитого нашего драматурга Александра Володина незадолго до смерти родилась - лучше сказать, сложилась - небольшая книжечка, которую он назвал "Записки нетрезвого человека". Так обозначил он этот жанр - собрание разных мыслей, приходивших ему в голову. И есть там у него такая запись:
Правда потом почему-то обязательно торжествует. Почему-то обязательно. Но почему-то обязательно потом.
Грустная эта сентенция рифмуется с народной поговоркой: "Бог правду видит, да не скоро скажет".
О том же и знаменитая реплика Корнея Ивановича Чуковского, которую он не уставал повторять:
- В России надо жить до-олго!
Когда в разгар перестройки главный редактор журнала "Октябрь" Анатолий Андреевич Ананьев объявил, что собирается публиковать в своем журнале роман Василия Гроссмана "Жизнь и судьба", все, кто знал о судьбе этого арестованного романа, затаив дыхание ждали, удастся ему осуществить этот фантастически смелый по тем временам проект или так все это и останется благими намерениями, которыми, как известно, вымощена дорога в ад.
И сразу же возникло первое затруднение.
- Они просят у меня рукопись, - растерянно говорила дочь Гроссмана, Екатерина Васильевна. – А где я ее возьму?
Собралась комиссия по литературному наследию замученного писателя. Стали думать да гадать: как быть? Какой найти выход из этого непростого положения?
Самый влиятельный член той комиссии - кажется, на тот момент даже ее председатель - Лазарь Ильич Лазарев сказал, что мы (комиссия) должны обратиться в КГБ с официальным запросом: потребовать, чтобы они вернули арестованную рукопись крамольного романа.
- Ты с ума сошел! – сказал тогда ему я. - Если мы пойдем этим путем, публикация романа отложится еще на четверть века.
И предложил другой, самый простой и, как мне тогда казалось, самый правильный путь: взять западное издание романа, отдать машинисткам и перестуканный на машинке экземпляр представить в журнал, сказав: вот она, рукопись!
Не знаю, последовала тогда Екатерина Васильевна этому моему совету или в редакции "Октября" без меня додумались до такого простого решения, но другого варианта тут быть не могло: в основу журнальной публикации, конечно же, было положено западное издание.
Но признаться в этом они не могли, а на вопрос, откуда взялся у них текст, по которому они печатают роман, отвечали уклончиво: "По случайно уцелевшему следу".
Помнится, я тогда сказал моему другу Лазарю, что если бы мы пошли, как он предлагал, официальным путем, то есть обратились в КГБ с требованием вернуть рукопись, до возвращения ее ни он, ни я, не дожили бы.
Он и не дожил.
А я вот - дожил ("в России надо жить до-олго!") и, вспоминая тогдашние наши разговоры и споры, думаю: как бы радовался он сейчас, когда это наконец случилось!
По всему выходит, что я, доживший до этого радостного события, должен теперь радоваться за нас обоих.
Я и радуюсь.
Но горька эта моя радость.
Итак, зловещее ведомство разжало свои стальные челюсти и выпустило на волю полвека назад изъятую у автора рукопись.
Арестованный роман (наконец-то!) вернули.
Но кому вернули? Читателю?
В том-то и дело, что нет.
О том, чтобы роман "Жизнь и судьба" дошел до читателя, позаботились в свое время совсем другие люди. И первым из них был сам его автор.
Когда Солженицын вступил в открытую борьбу с властью, я (не я один, конечно), восхищаясь его мужеством, с горечью и досадой вспоминал Василия Семеновича, который, как мне тогда казалось, не предвидя возможного поворота событий, был в полной растерянности и сразу сдался: сам, собственными руками, отдал кагэбэшникам все экземпляры рукописи своего романа. Вот Солженицын – тот все знал, все предвидел. И встретил удар во всеоружии. И победил. А Василий Семенович в той же ситуации, как болтали тогда многие на прочно вошедшем в интеллигентскую речь приблатненном жаргоне, оказался лохом, фраером.
Но по прошествии времени выяснилось, что "лохом" и "фраером" Василий Семенович отнюдь не был. Тоже все предвидел и к тому, казалось бы, совершенно непредсказуемому обороту, который приняли события, хорошо подготовился.
В один прекрасный день на пороге квартиры Владимира Войновича – без предупреждающего о предстоящем визите телефонного звонка (позвонить Войновичу было невозможно, потому что телефон у него в то время был отключен) – появилась Инна Лиснянская, жена Семена Липкина. В руках у нее была тяжелая авоська. А в авоське – рукопись арестованного гроссмановского романа.
Цель этого визита была ясна: Семен Израилевич, которому покойный Василий Семенович доверил рукопись, завещав ему ее сохранить и при первой же возможности напечатать, решил наконец, что время это пришло. А Войнович был единственным из его друзей и знакомых, к кому он мог с этим обратиться.
Войнович принял это как руководство к действию. Но прежде чем найти способ переправить рукопись за границу (такие возможности в то время у него уже были), надо было переснять текст романа на пленку.
Поначалу он надеялся, что решит эту техническую задачу самостоятельно. (Не так-то много вокруг него было людей, которым он мог бы доверить эту тайну, чтобы взять их себе в помощники.) На первых порах, помню, он привлек к этому делу знакомого нам обоим диссидента - Игоря Хохлушкина. Но Хохлушкин вскоре объявил себя русским националистом и как-то быстро исчез с нашего горизонта. А Войнович тем временем окончательно убедился, что в одиночку ему с этим не справиться. И тогда он подключил к этому делу Андрея Дмитриевича Сахарова и Елену Георгиевну Боннэр, а им фотографировать страницы машинописи помогал еще один человек - друг Андрея Дмитриевича, физик и правозащитник Андрей Твердохлебов.
Переправили отснятый материал Войнович и Сахаровы за границу в 1975-м. И почти сразу мы узнали, что посланный в виде пленки текст романа до тех, кому он был адресован, дошел.
Говоря "мы", я имею в виду узкий круг (узкий – в России) читателей "Континента". Уже в 1976-м на страницах этого журнала появились две главы из каким-то чудом вдруг оказавшегося на Западе арестованного гроссмановского романа. Главы эти, к сожалению, мало что говорили о масштабе и выдающихся художественных достоинствах этого утаенного от читателя произведения.
То, что редактор "Континента" (им был Владимир Максимов) выбрал для публикации именно эти, едва ли не самые бледные и невыразительные главы пропавшего романа, наводило на мысль, что, публикуя их (не опубликовать все-таки не мог), он хотел как-то смикшировать, приглушить значение этого события.
Тем не менее две главы из романа были все-таки напечатаны. И впервые на страницах печати появилось новое авторское его заглавие: "Жизнь и судьба".
На том, однако, все сразу и кончилось.
Прошел год... Другой... Третий... А книга все не появлялась. И возникло явственное ощущение, что не только на родине писателя, но и там, на вольном Западе, Гроссмана тоже "придушили в подворотне".
А было так.
Ограничившись публикацией двух, мягко говоря, не самых сильных глав гроссмановского романа, полный его текст Максимов послал главе американского издательства "Ардис" Карлу Профферу, сопроводив его, надо думать, не слишком горячей, можно даже предположить, что скорее кислой рекомендацией.
Там он и утонул.
В один из приездов Карла в Москву я спросил у него, почему он не напечатал роман Гроссмана. Он ответил: "Сам я его не читал, а мои сотрудники, которые прочли, сказали, что это неинтересно".
Я бы не стал попрекать Максимова тем, что он не передал текст романа какому-нибудь другому русскому издателю. Кому еще, кроме Проффера, мог он его передать? Ведь все (ну почти все) другие русские издательства за границей в то время уже контролировались Солженицыным. А Солженицын исходил из того, что во второй половине века на свет может явиться только один великий русский роман. И этим единственным великим русским романом, разумеется, должно стать его "Красное колесо".
Не стану утверждать, что Солженицын сам вмешался в это дело, каким-нибудь личным распоряжением преградил гроссмановскому роману дорогу к читателю. Но ему и не было нужды лично в это вмешиваться. Все это без всяких слов и специальных распоряжений понимала и из этого исходила вся его идеологическая обслуга. Гроссман им был "не свой", и одного этого было уже вполне достаточно.
Итак, шли годы, а роман Гроссмана по-прежнему оставался неопубликованным.
Войнович, быть может, не без некоторых к тому оснований, полагал, что одной из причин того, что роман на Западе завяз, было плохое качество посланной им туда плёнки. И он решил предпринять еще одну попытку.
То ли в 1978-м, то ли в следующем, 1979-м, кто-то вывел его на человека, который мог выполнить эту работу на самом высоком уровне. Это был ленинградский литератор Владимир Сандлер. Тоже не профессионал, а любитель. Но любитель такой, с каким не всякий профессионал мог бы сравниться. Во всяком случае, аппаратура у него была первоклассная.
Сандлером вся эта работа была проделана заново, и отснятая им новая пленка тоже была отправлена на Запад.
В этой акции принимала участие приятельница Войновича, время от времени наезжавшая в Москву славистка, аспирантка Венского университета – Розмари Циглер. Возлагая на нее это поручение, Войнович сказал:
- Это великий русский роман. Он во что бы то ни стало должен быть напечатан.
Розмари ответила коротко:
- Я поняла.
Пленку с текстом романа она передала австрийскому атташе по культуре Йохану Марти. И когда эта пленка благополучно пересекла государственную границу, ее миссия на этом как будто была закончена. Но помня о том, что сказал ей Войнович и что она ему ответила, она этим не ограничилась и сделала больше, гораздо больше, чем можно было ожидать. ОНА НАШЛА ИЗДАТЕЛЯ.
Хозяин небольшого русского книгоиздательства L’Age d’Homme в Лозанне (Швейцария) Владимир Димитриевич, которому Розмари вручила драгоценные пленки, понял и оценил значение романа неизвестного ему русского писателя. И сразу без колебаний решил, что он его издаст. И в 1980 году, СПУСТЯ ПЯТЬ ЛЕТ после того как она оказалась на Западе, эта многострадальная рукопись наконец стала книгой.
Думая об этой страшной судьбе, не могу не вспомнить о стократ более страшной судьбе другого нашего классика.
В тот день, когда следствие по делу Исаака Бабеля было закончено и дело было передано в высшую инстанцию - следственную часть Главного управления госбезопасности, - Исаак Эммануилович написал заявление на имя "Народного Комиссара внутренних дел Союза ССР", которым в то время был Берия.
В этом заявлении, помимо выбитых у него под пытками признаний, содержалась такая душераздирающая просьба:
Я прошу Вас, гражданин Народный Комиссар, разрешить мне привести в порядок отобранные у меня рукописи. Они содержат черновики очерков о коллективизации и колхозах Украины, материалы для книги о Горьком, черновики нескольких десятков рассказов, наполовину готовой пьесы, готового варианта сценария. Рукописи эти - результат восьмилетнего труда, часть из них я рассчитывал в этом году подготовить к печати. Я прошу Вас также разрешить мне набросать хотя бы план книги в беллетристической форме о пути моем, во многих отношениях типичном, о пути, приведшем к падению, к преступлениям против социалистической страны. С мучительной и беспощадной яркостью стоит он передо мною; с болью чувствую я, как возвращаются ко мне вдохновение и силы юности, меня жжет жажда работы, жажда искупить и заклеймить неправильно, преступно растраченную жизнь.
Жутью веет от этой дикой смеси вынужденной лжи и напраслины, которую он готов на себя взвести, с искренним криком души. Это ощущение какого-то жуткого кошмара, перед которым меркнут самые мучительные сны Достоевского, возникает не только из-за противоестественности такой смеси, но еще и потому, что два эти разных, несовместимых "состава" этой бабелевской "исповеди" слиты в один так плотно, что даже самым тонким скальпелем текстологического анализа их трудно, а иногда и невозможно разделить.
Это был крик! Последний, предсмертный вопль: "Делайте со мной что хотите, избивайте, пытайте, унижайте, только – "не троньте мои чертежи!", оставьте мне мои черновики, мои рукописи!"
Он, конечно, понимал - не мог не понимать - всю бессмысленность, безнадежность этого своего обращения - знал ведь, с кем имеет дело! Но боль от сознания, что рукописи могут пропасть, страстное желание сохранить над ними свою власть, не отдать их, как говорил Есенин, "в чужие руки" было сильнее логики, сильнее здравого смысла, сильнее инстинкта жизни, сильнее гордости и чувства собственного достоинства.
Вряд ли это могли понять те, к кому он обращался. Но почуять это они могли: ведь палач лучше, чем кто другой, знает, куда надо ударить пытаемого, чтобы он испытал самую острую, самую непереносимую боль.
Сработала ли тут сила инерции бездумного и бездушного бюрократического механизма, или это было проявлением повышенной мстительности и злобности, особо изощренного, целенаправленного палаческого садизма - но этот последний, самый страшный для Бабеля удар они ему нанесли.
Я попыталась разыскать рукописи. Но на мое заявление в МГБ меня вызвали в какое-то подвальное помещение, и сотрудник органов в чине майора сказал:
- Да, в описи вещей, изъятых у Бабеля, числится пять папок с рукописями, но я сам лично их искал и не нашел.
Тут же майор дал мне какую-то бумагу в финансовый отдел Госбанка для получения денег за конфискованные вещи.
Ни вещи, ни деньги за них не имели для меня никакого значения, но рукописи... И тогда впервые, год спустя после реабилитации Бабеля, я обратилась в Союз писателей, к А.Суркову. Я просила его хлопотать от имени Союза о розыске рукописей Бабеля.
Председателю Комитета государственной безопасности генералу армии Серову было направлено письмо:
"В 1939 году органами безопасности был арестован, а затем осужден известный советский писатель тов. Бабель Исаак Эммануилович.
В 1954 году И.Э. Бабель посмертно реабилитирован Верховным судом СССР.
При аресте у писателя были изъяты рукописи, личный архив, переписка, фотографии и т.п., представляющие значительную литературную ценность.
Среди изъятых рукописей, в частности, находились в пяти папках: сборник "Новые рассказы", повесть "Коля Топуз", переводы рассказов Шолом-Алейхема, дневники и т.п.
Попытка вдовы писателя - Пирожковой А.Н. получить из архивов упомянутые рукописи оказалась безуспешной.
Прошу вас дать указание о производстве тщательных розысков для обнаружения материалов писателя И.Э. Бабеля.
Секретарь правления Союза писателей СССР
(А. Сурков)"
На это письмо очень быстро пришел ответ, что рукописи не найдены. Ответ - того же содержания, что был дан и мне, а быстрота, с которой он был получен, говорит о том, что никаких тщательных розысков и не производилось.
Я стала подозревать, что рукописи Бабеля были сожжены, и органам безопасности это хорошо известно. Однако есть случаи, когда ответ об изъятых бумагах гласит: "Рукописи сожжены. Акт о сожжении № такой-то". Так, например, ответили Борису Ефимову на запрос о рукописях его брата Михаила Кольцова.
Однажды, уже году в 1970-м, ко мне пришла молоденькая сотрудница ЦГАЛИ, куда я решила дать кое-что из рукописей Бабеля. Она мне рассказала, что рукописи арестованных писателей все же находятся, иногда поступают от частных лиц, а иногда из архивов КГБ. Быть может, когда-нибудь найдутся и рукописи Бабеля.
Я сказала:
- Если бы мне разрешили искать их в архивах КГБ, то я потратила бы на это остаток своей жизни.
- И я тоже! - с жаром воскликнула она.
И было так трогательно слышать это от совсем молодой девушки из ЦГАЛИ.
Но надежды на то, что рукописи уцелели, теперь уж нет.
В 1987 году, надеясь на изменившуюся ситуацию в стране, я снова подала заявление с просьбой о поиске рукописей Бабеля в подвалах КГБ.
В ответ на мою просьбу ко мне домой пришли два сотрудника этого учреждения и сказали, что рукописи сожжены.
(Антонина Пирожкова. Семь лет с Исааком Бабелем. New York, 2001. С. 129–131)
Литературовед Сергей Поварцов, положивший много труда на изучение жизни и творчества Бабеля, в одной из последних своих работ рассказал о более поздних попытках отыскать рукописи расстрелянного писателя:
Вопрос этот неоднократно (и в разное время) поднимался перед руководством КГБ, однако безрезультатно. Виталий Шенталинский, проделавший огромную работу по вы¬явлению рукописей и документов советских писателей в фондах ФСК-ФСБ, вынужден был признать: рукописей Бабеля там нет. За исключением вещдоков - паспорта, профбилета и медицинской карточки - все изъятое при обысках на даче и городской квартире было передано младшему лейтенанту 3-го отделения 2-го отдела ГУТБ Г. Кутыреву. Следователь Акопов, принимая дело Бабеля от следователя Н. Кулешова для дальнейшего "производства", 10 сентября 1939 года уведомил своего начальника капитана ГБ Б. Родоса: "Вещественных доказательств при деле нет, в материалах обыска имеется личная переписка и рукописи трудов".
Итак, осенью 1939 года рукописи, записные книжки, письма, фотографии, деловые бумаги были еще целы и хранились, по-видимому, в 12-м спецотделе. Потом все исчезло. Спустя шесть десятилетий к поиску подключился Шенталинский, он принял реальные меры к установлению истинных причин исчезновения архива Бабеля. Надежда оставалась: в деле писателя нет справки об уничтожении (сожжении) рукописей...
Знаменитый роман Булгакова внушил нам, что "рукописи не горят". И так хочется верить, что вдруг случится чудо и пять изъятых при аресте Бабеля папок (на самом деле их было не пять, а ДВАДЦАТЬ ДВЕ!) с его рукописями когда-нибудь еще отыщутся.
"Ко мне домой, - рассказывает Антонина Пирожкова, - пришли два сотрудника этого учреждения и сказали, что рукописи сожжены".
Но можно ли верить сотрудникам "этого учреждения"? На протяжении многих лет они морочили вдове голову, лгали, то подсылая к ней людей, уверявших ее, что Бабель жив, то официально сообщая ей взаимоисключающие, а значит, заведомо лживые сведения о причине и дате его смерти.
Почему же их версию о судьбе бабелевских рукописей мы должны принимать на веру? Уж не потому ли, что время от времени мы слышим от них, что теперь они другие - не те, какими были в те жуткие времена?
Но мы-то знаем, что не другие, а те же самые. Даже от той, старой клички своей не хотят отказаться: как и встарь, с гордостью именуют себя чекистами.
Да, в России надо жить долго. Но и это не всегда помогает.
Не так давно умершая Антонина Николаевна Пирожкова прожила на свете СТО ОДИН ГОД. Но и при таком нечасто встречающемся долголетии вытащить из тайников "этого учреждения" рукописи покойного мужа ей не удалось.
Сейчас в Россию приехал (из США, где он живет) внук Бабеля Андрей. Он собирается предпринять еще одну отчаянную попытку добраться до рукописей деда.
Может быть, у него это и получится.
Дай-то Бог!
|