Еврейское царство
Поэт и прозаик Ламед (Лейви-Иешуа) Шапиро (1878–1948) прожил трудную и беспокойную жизнь, со множеством переездов между Киевом, Одессой и Варшавой, а далее Лондоном, Нью-Йорком и Лос-Анджелесом. Творческое наследие оставил камерное. В этом наследии велика была роль русской литературы, в частности Достоевского. И среди рассказов Шапиро попадаются настоящие жемчужины. Они впервые переведены на русский язык и готовятся к выходу в свет в издательстве «Книжники».
Продолжение. Начало в № 374–381
Наброски
Принципы
Луна всходила над городом, обиженно краснея. Газ и электричество, захватив шумные улицы, изгнали с них ее бледные, сентиментальные лучи, и никто ее даже не замечал. Город поймал своих жителей в колдовское кольцо, и они метались и жужжали внутри, как мухи под перевернутым стаканом.
Лейпцигер не спеша брел по улице, с ленивым любопытством наблюдая окружающую жизнь. Почти всегда бодрствующие змеи и скорпионы, задремав в укромном уголке его сердца, ненадолго оставили Лейпцигера в покое. Он смотрел по сторонам и улыбался.
Его блуждающий взгляд наткнулся на девушку. Она стояла у мясной лавки. Одета бедно, но с претензией. Голова непокрыта, лицо бледное, измученное, но по‑детски нежное. Девушка с таким несчастным видом рассматривала аппетитные копченые окорока на витрине, что Лейпцигер резко остановился. Змеи и скорпионы шевельнулись. Наверно, повернулись на другой бок.
Девушка вздрогнула и посмотрела на Лейпцигера. Он быстро отвел глаза и стремительно зашагал прочь. Но сразу почувствовал, что она идет следом. Вот она уже рядом, слева. На ходу говорит, будто не ему, а просто так:
— Я здесь близко живу, номер двадцать семь.
Лейпцигер покачал головой: «Нет». Она смотрит ему прямо в глаза и показывает рукой:
— Вот здесь, второй дом…
— Нет, не могу…
Она не отстает:
— Зайдите на минутку! Трудно, что ли?
Лейпцигер даже вспотел:
— Я… Нет, я никогда…
Она останавливается, раздосадованная. Лейпцигер тоже машинально остановился. Она странным взглядом посмотрела на него, презрительно присвистнула и отвернулась. С растерянной улыбкой Лепцигер двинулся прочь.
Змеи и скорпионы снова зашевелились. Он вспомнил, как она смотрела на витрину мясной лавки, и нерешительно сделал пару шагов назад.
Увидев, что он возвращается, она удивленно, чуть заметно усмехнулась.
— Фройляйн… Вы… Вы голодны?
Девушка нахмурилась.
— Дальше что? — спросила с явной враждебностью.
— Вы не подумайте… Поймите правильно… Если бы я… Вот, купите себе что‑нибудь на ужин! — неожиданно закончил он и сунул ей в руку серебряную монету.
Девушка отстранилась, не взяла.
— Да пойдемте же! Чего вы боитесь?
— Понимаете, я никогда…
— А я никогда милостыни не беру! — сказала она со злостью.
Лейпцигер совсем растерялся. С минуту смотрел на нее во все глаза, но вдруг расхохотался, а потом с серьезной миной заявил:
— Принцип у меня такой!
— Чего? — испуганно переспросила девушка.
Он понял ее страх и опять засмеялся. Немного подумал и робко сказал:
— Ну что, пойдем?
Среди полей
Над горизонтом, на западе, небо багровело, как расплавленное железо, начинающее остывать. Собиралась взойти луна. В вышине горел Юпитер; ниже, на севере, распластался ковш Большой Медведицы: искаженный квадрат и будто бы нарочно, в нарушение всех правил, изломанная ручка. Млечный Путь протянулся над миром, как легкая газовая лента, небрежно брошенная чьей‑то капризной рукой. И повсюду сверкали звезды.
Внизу было темно или, лучше сказать, серо, и в сером сумраке ощущался хаос: ни одной ясно различимой краски, ни одной четкой линии, ни одной определенной точки. Не то поле, не то голая равнина, а дальше мерещились холмы или тени, а может, там и не было ничего!.. На секунду все же возникло нечто отчетливое: вспыхнула огненная точка, и даже будто шаги послышались… Огонек сразу исчез, опять сверкнул чуть дальше и опять утонул. И там, где он появился впервые, темнота сгустилась еще больше. Что‑то взвизгнуло, зазвенело, нарисовалась какая‑то фигура, тут же с глухим стуком будто сквозь землю провалилась — и внезапно над багровым горизонтом всплыл желтоватый полукруг.
В тот же миг кто‑то развернул и набросил на поле серое, прозрачное покрывало. Оно легло, всколыхнувшись, и под ним побежали на запад какие‑то призраки. Посреди поля словно опустился с неба старый, кряжистый дуб. Широко раскинул руки‑ветви и с изумлением воззрился на светло‑желтый круг, который вдалеке поднялся над землей и покатился по небу. От дуба потянулась черная, длинная, устрашающая тень.
Под луной качались, кивая во сне золотистыми головками, тонкие колосья. Иногда они начинали шевелиться, перешептываться, будто пытаясь угомонить кого‑то, чтобы не мешал остальным спать. А луна поднималась, бледнея, и заливала светом весь мир.
С севера, из‑за горизонта, через спящие поля тянулись рельсы, уложенные на высокую насыпь. Железная дорога бежала мимо одинокого дуба, через четверть мили, у будки обходчика, поворачивала на восток и исчезала с глаз: там начинался подъем и стояли первые деревья темневшего дальше леса. Две тонкие, прямые линии холодно поблескивали в лунном свете, уходя вдаль. Но в одном месте, около дуба, одна из них, та, что с восточной стороны, неожиданно прерывалась… А через несколько шагов так же неожиданно опять начиналась и бежала дальше. А рядом лежал рельс, спокойно, будто так и надо.
Минута за минутой рождалась в тишине и — без звука, без цвета, без движения — умирала: прошлое не увеличивалось, будущее не сокращалось. Время текло бесконечным потоком.
Еле слышный, высокий звук задрожал в воздухе — и смолк. Казалось, пролетел комар, и его пение проткнуло тишину. Через пару секунд звук повторился. По рельсам пробежала легкая дрожь: по целому — мимо одинокого дерева и дальше, на втором — оборвалась и будто ушла в землю.
Все сильнее звенели рельсы, все громче становилось комариное пение. По одному рельсу убегало, на другом обрывалось. Колосья спросонья тревожно закачали головками, ветка дуба наклонилась и опять выпрямилась. По полю пролетел ветерок. И в этот момент железнодорожное полотно вздрогнуло: глубоко под землей прокатился глухой удар.
Потом второй, третий… Звук ударов равномерно, уверенно нарастал, быстрее бежала дрожь по целому рельсу, резче спотыкалась на обрубленном. Далеко, в темном лесу, мчался могучий зверь, будил спящее эхо и поднимал ветер.
Ближе!.. За будкой путевого обходчика что‑то сверкнуло. Мощный, резкий гудок. Из‑за будки выкатился горящий глаз, и сразу рядом с ним появился второй. В повороте цепочка вагонов грациозно и кокетливо изогнулась и снова выпрямилась, как натянутая струна. Огненные глаза увеличивались, весь поезд содрогался, дышал, кипел, уверенно приближался к дубу. Локоны дыма и пара развевались, как расплетенная грива лихого жеребца.
Поле пробудилось. Колосья зашевелились, освещенные луной, бледной, как сама смерть. Старый, хмурый дуб протянул к поезду ветви, высоко поднял их и тут же бессильно уронил. Оживший воздух задрожал…
Обрубленный рельс забился в конвульсиях. С того места, где он заканчивался, рвались хриплые звуки, словно глухие стоны отчаяния сквозь сжатые губы… Рвались — и тонули в земле. Казалось, железо сейчас лопнет от напряжения. Проклятые губы, почему они сжимаются? Они должны крикнуть! И крик рвался на свободу, как нечто осязаемое. И земля опять и опять душила и заглатывала его.
Широкая стальная грудь паровоза стремительно приближалась…
А отвинченный рельс лежал около насыпи, невинно поблескивая в лунном свете.
Комментариев нет:
Отправить комментарий