Еврейское царство
Поэт и прозаик Ламед (Лейви-Иешуа) Шапиро (1878–1948) прожил трудную и беспокойную жизнь, со множеством переездов между Киевом, Одессой и Варшавой, а далее Лондоном, Нью-Йорком и Лос-Анджелесом. Творческое наследие оставил камерное. В этом наследии велика была роль русской литературы, в частности Достоевского. И среди рассказов Шапиро попадаются настоящие жемчужины. Они впервые переведены на русский язык и готовятся к выходу в свет в издательстве «Книжники».
Продолжение. Начало в № 6–12 (374–380)
Он и его слуга
1
Его внешность совершенно не вязалась с шумным парком и веселыми отдыхающими, что и привлекало к нему внимание. Но едва кто‑нибудь бросал на него взгляд, как сразу чувствовал безотчетный страх. По нескольку раз в день на аллеях появлялось его кресло‑каталка, которое толкал молодой, крепкий, белокурый слуга. А он сидел, откинувшись на спинку, ноги укутаны теплым пледом, на голове неказистый колпак. Одутловатое, землистое лицо, огромный нос и серые, спокойные, даже, пожалуй, уже слишком спокойные глаза. И неподвижный взгляд.
Все его сторонились. Только дети, шумной, веселой стайкой пробегая мимо, едва не опрокидывали каталку. Они его просто не замечали.
Со слугой он не разговаривал, лишь односложно выказывал свое желание, и слуга, не ответив, поворачивал каталку в нужную сторону. Кажется, белокурый, крепкий молодой человек тоже его не замечал и выполнял приказы чисто механически.
2
По вечерам парк пропитан любовью. Идет суровый моралист по одной аллее — хмурит чело, идет по другой — головою качает, на третью свернет — пожмет плечами. И задумается, опустит взгляд и — тяжко вздохнет. И опечалится его сердце.
Но страдания поджидают в парке не только несчастных моралистов. Да будет известно всем мудрым людям, что лучше им там не появляться, а не то…
Есть там такие аллеи, которых, собственно, и аллеями‑то не назвать. Это другой, совершенно другой мир, где возможно все, кроме реальности. Попадает мудрец в эти места, где его мудрость не имеет силы, и начинает городить и творить такие глупости, которых потом стыдится и по которым тоскует всю оставшуюся жизнь. Ручей журчит, кусты молчат — что может быть опаснее? Так что, мудрец, говорю тебе: сиди‑ка ты лучше дома.
Юноша и две девушки танцуют на ровной асфальтовой дорожке среди деревьев. Без пения, без слов он берет одну за талию, делает тур, оставляет девушку, берет вторую, потом возвращается к первой — тихо кружатся, как фантастические, бестелесные духи или тени. Редкие прохожие держатся в стороне, не мешают немому танцу. Вдруг — легкий шелест колес по асфальту, и из темноты выплывают укутанные пледом ноги, бесформенное, откинувшееся назад тело, одутловатое лицо со стеклянными глазами, и танец в испуге рассыпается. Будто холодом повеяло. Только когда широкая спина слуги скрывает кресло, юноша и девушки снова приближаются друг к другу. Но танец уже испорчен.
Под деревьями густая тень наполнена вздохами, поцелуями, тихим шорохом. Здесь умирают от любви. И когда кресло больного проплывает мимо, кажется, будто ветерок пробегает по траве и испуганно прячется в кустах. И женский голос выкрикивает со злостью и досадой:
— Ах ты, падаль старая!
И проклятия.
Больной даже не оборачивается.
3
Постепенно, день за днем, июнь окутывал парк, все крепче заключал его в жаркие объятия.
С самого раннего утра солнце заливало кусты и деревья, и вечером, после заката, парк еще не один час тяжело дышал, ворочаясь на жарком ложе. Наконец‑то он остывал, лежал, прохладный и успокоенный, в ночной темноте, и тихая дремота простирала над ним свои крылья и навевала легкие сны и неясные видения.
Людской поток давно вытек через многочисленные ворота, только кое‑где еще шепчутся припозднившиеся парочки, да бездомный тревожно крутится на скамейке: наверно, ему снится полиция. Искусственный водопад, спрятанный в дальнем углу парка, бормочет без остановки, но никто не слышит речей рукотворного создания.
С тихим скрипом кресло‑каталка скользит по сонным аллеям.
У дорожки, под густым, раскидистым деревом, стоит фонарь, дерзко приподнимая край черной вуали. И тут появляется рыжеволосая девушка. Оглядывается по сторонам. Увидев стеклянные глаза больного, замирает на месте, и у нее вырывается:
— Вот черт!..
Потом смотрит на слугу, на его белокурые волосы, широкие плечи, и выражение ее лица становится мягче. Странный взгляд, едва заметная улыбка — и девушка исчезает в боковой аллее.
Не спросив больного, молодой слуга поворачивает кресло туда же.
Дорожка забирается в заросли и неожиданно взбегает на лысый холм. С трех сторон — деревья, с четвертой — ручей, а в ручье — фантастический мир. Кажется, там деревья, горы, долины. Кажется, там вырастают из воды башни, портики, дворцы, и водная дорожка слабо мерцает в сиянии звезд. А дальше, за холмом, спит большой, невероятно большой город.
На холме валяется древний, треснувший орудийный ствол — напоминание о войне, которую страна когда‑то вела за свободу. Около пушки слуга остановил кресло. И исчез за деревьями. Там, где скрылась девушка.
Стеклянные глаза посмотрели на древнее орудие. Оно выглядело как давно мертвая, огромная, засохшая змея, как сама смерть. Много лет назад его нутро горело и плевало огнем: орудие сражалось за свободу. Внизу, где сейчас сверкает вода искусственного ручья, бегали человечки, пытались вскарабкаться на холм, к орудию, и падали на землю, как убитые собаки, с размозженными головами, со вспоротыми животами, из которых вываливались переплетенные кишки. Немало погибших уже лежало в лужах крови, лицом вверх, руки и ноги раскинуты в стороны. Но орудие все гремело, и человечки бежали прямо на него. Великая борьба за свободу.
И вдруг один солдат из тех, что так искусно обращались с орудием, совсем молоденький, безусый, еще не получивший ни царапины, сел на землю и разрыдался, кусая пальцы. Наверно, ему очень захотелось к маме.
Комментариев нет:
Отправить комментарий