Первый меламед
Меламед ухватил Хейшке за щеку указательным и большим пальцами. И не просто ухватил, а сжал. До боли. А потом приблизил его голову к своему лицу и протянул: «Нуууу, ты просто жеребец!»
Несколько секунд он, не моргая, смотрел в Хейшкины глаза своим единственным, желто‑серым, как у филина, зрачком. А потом отпустил щеку и, вытянув руку в сторону младшей Хейшке на два года сестренки Цвиеле, игравшейся на полу со своей тряпичной куклой, громко спросил: «Вот почему она может, а ты нет? Почему у маленькой девочки в точности получаются все таамим, а от тебя я слышу только ржание, словно ты съел торбу овса?»
Услышать этот упрек из уст меламеда Лейба Немцова было для Хейшке намного обидней и больней, чем щипание за щеку. Виноватым он себя ничуть не чувствовал — ну не получалось у него, хоть тресни! Вот уже несколько недель, каждую пятницу меламед учил с ним таамим (напевы) чтения Торы и афтары. Лейб тщательно выпевал их по многу раз, чтобы мальчик все хорошо услышал и запомнил. И Хейшке слышал, запоминал. Но когда пытался повторить, из его горла вырывались странные звуки — то ли хрипение, то ли какое‑то бульканье, ничуть не напоминавшие нигун, который хотел услышать меламед. Но и на ржание жеребца они тоже не смахивали. Несколько минут назад меламед в отчаянии воскликнул: «Может, это я виноват, это я что‑то не так делаю, если ты никак не можешь усвоить!» И вдруг Цвиеле запела афтару своим тонким голоском — да так точно, так мелодично и так сладко, что меламед аж зажмурил от удовольствия свой единственный глаз. Значит, он таки все делал правильно и дело не в нем, а в Хейшке!
Хейшке родился в Невеле в 1928 году у Элиэзера‑Липы и Малки Дубравских, принадлежавших к большой семье, хорошо известной в Хабаде. Как ни странно, члены ее были записаны в советских документах по‑разному: кто‑то Дубровский, а кто‑то — Дубравский. Хейшке был Дубравским, хотя его родной дядя Мойше‑Хаим, один из руководителей организованного бегства любавичских хасидов из СССР в 1946–1947 годах, вошел в историю Хабада как Дубровский.
С шестилетнего возраста мальчик занимался с прадедом со стороны матери Хаимом‑Бенционом Карасиком. Но когда ему исполнилось девять лет, Элиэзер‑Липа нанял меламеда. В 1937 году в местечке Кролевец, где жила к тому времени семья Дубравских, найти меламеда было непросто. Располагалось местечко в самом сердце бывшей черты осеедлости, неподалеку от Сум, и проживало в нем около двух тысяч евреев. Когда из пяти имевшихся в местечке синагог сперва закрыли две и устроили в них рабочие клубы, а потом еще две, евреи поняли, чего хочет от них новая власть. И религиозная жизнь почти прекратилась. Нет, она существовала, но ушла в подполье — там работали меламеды и даже ешива «Томхей тмимим». Но внешне, официально действовала только Старая синагога, которую посещали пожилые люди. Евреи местечка Кролевец вместе со всем советским народом уверенно шли к светлому коммунистическому «далеко». А тот, кто не шел, — сидел. И не в Кролевце, а в местах отдаленных.
И все же Кролевец в тридцатых годах представлял собой странный оазис в пустыне большевистских преследований. Наглядным свидетельством тому были три мальчика, носившие пейсики, учившиеся дома и не ходившие в советскую школу: Йеошуа (Хейшке) Дубравский и два его двоюродных брата, Берл и Лейбл Шапиро. Власти об этом знали, но почему‑то не предпринимали ничего, чтобы покончить с явной контрреволюцией. Несколько лет мальчики занимались у своего прадеда, научившего их читать и писать на иврите, разбираться в Пятикнижии с комментариями Раши, понимать майморим (статьи) Любавичских Ребе, правильно молиться. Но тут процесс обучения застопорился, все‑таки для преподавания надо было иметь педагогические навыки.
Хаим‑Бенцион чувствовал себя прекрасно: ходил без палочки (которой в те годы пользовалось большинство мужчин старше сорока лет), читал без очков и понятия не имел, что такое зубная боль. Но Бенциону перевалило за восемьдесят, и порой он оказывался настолько погружен в споры со своими бывшими оппонентами, что его внучка Малка, мать Хейшке, приводившая к нему ежедневно ребенка, увещевала: «Зейде, с кем ты споришь, эти люди уже давно в мире истины!» На что старик, прервав свои бормотания, отвечал в ярости: «Ты думаешь, я совсем сбрендил? Есть споры, которые остаются с тобой на всю жизнь!»
В дореволюционном Кролевце старик был видным общинным деятелем. На жизнь себе и своей многочисленной семье он зарабатывал торговлей и одновременно был габаем старой синагоги, где принимал активное участие во всех спорах. А таких в местечке было немало.
Самые жаркие шли между любавичскими хасидами и сторонниками Ребе из Копыси. О, какие громы и молнии метали обе стороны! Как доказывали, что святее и мудрее Ребе из Копыси нет никого, и даже Ребе из Любавичей, при всем уважении к праведнику, до него не дотянуться. Хаим‑Бенцион, как потомственный любавичский хасид, уступать в этих спорах не собирался. И не уступал — до конца жизни. Хотя спорить уже было не с кем и не о чем. После двух десятилетий советской власти из всех еврейских религиозных течений на территории СССР реально продолжали жить еврейской жизнью в основном любавичские хасиды. Поэтому Хейшке искренне считал, что «фрумер ид» (религиозный еврей) — это хабадник. Других он, родившийся в конце двадцатых годов, просто не видел. И когда в 1946 году, вырвавшись из СССР, Хейшке столкнулся с венгерскими хасидами, они показались ему какими‑то Б‑жественными созданиями, спустившимися прямо с небес на землю.
Мать его дома все звали Маней, она приводила его на занятия с прадедом ежедневно, а когда начинались дожди, то приносила на руках. Жили они в такой нищете, что обувка Хейшке состояла больше из дырок, чем из кожи. С наступлением осени улочки Кролевца превращались в сплошную лужу, в грязи которой тонули и вязли не только люди, но и повозки. Идти в дырявых ботиночках ребенок не мог, и Малка несла его на руках. Как‑то раз она поскользнулась и свалилась вместе с ним прямо в лужу. Хейшке упал в грязь лицом, никак не мог перевернуться и начал захлебываться. Он беспорядочно молотил вокруг себя руками, пока мать не ухватила его за шею и перевернула. Оба уселись прямо в луже. Посмотрев на сына, Малка начала смеяться. Она хохотала так долго и так звонко, что звуки ее голоса навсегда врезались в память Хейшке. Правда, он так и не понял, что послужило причиной смеха — то ли вид ребенка, перепачканного с ног до головы грязью, то ли облегчение, нервная разрядка, истерика — мать вдруг осознала, что могла вот так, среди бела дня, в центре местечка потерять сына. Придя в дом деда, она раздела Хейшке донага, обмыла и, вытерев досуха полотенцем, напоила горячим чаем. А потом, отправив его заниматься, долго приводила себя в порядок.
У прадеда Хейшке научился не только грамоте и молитвам. Важный урок он получил, когда старик шел отдыхать. Занятия проходили в его спальне — это была единственная комната в доме, окна которой хоть и выходили на улицу, но были занавешены большими, плотными шторами — остатком былого благосостояния. Поэтому с улицы никто не мог видеть, что в комнате ежедневно свершалось контрреволюционное действо, тянувшее как минимум на пять лет тюрьмы: завлечение советского ребенка в сети религиозного мракобесия. Когда занятия заканчивались, Хейшке оставался у прадеда до прихода матери и играл в его комнате. А старик устраивался на кровати и укладывал ноги на приставленный к ней стул. Он полулежал на подушках, но не погружался в сон или дрему, чего следовало бы ожидать от человека столь почтенного возраста после нескольких часов напряженных занятий с правнуком, а начинал повторять шепотом мишнайот. Это и был для него отдых. Повторял он мишнайот в любой ситуации, когда оказывалось свободное время. Как‑то Хейшке спросил, зачем он это делает, и прадед объяснил: «Наши души спустились в материальный мир, чтобы вносить в него святость. Повторение мишнайот, то есть произнесение вслух слов Торы, — в чистом виде внесение такой святости. Поэтому я с радостью и гордостью занимаюсь этим, когда только могу. И тебе советую». Слова прадеда Мейшке запомнил на всю жизнь, и они стали для него путеводной звездой.
О хасидах Копыси в Кролевце давным‑давно слыхом не слыхивали: кто‑то умер, кто‑то уехал, а кто‑то, не желая воевать с новой властью, стал обычным советским человеком. Пусть только внешне, но именно таким, каким его хотели видеть большевики — безбородым атеистом, не соблюдающим ни субботы, ни еврейских праздников. Многие у себя дома по‑прежнему соблюдали кашрут, но публично вели себя как все, не отказываясь от бутербродов со сливочным маслом и свиной колбаской. Продолжали соблюдать традиции только любавичские хасиды, но и они старались публично вести себя тише воды и ниже травы.
Меламед Лейб Немцов был одним из немногих нехабадников местечка, который не отступился от веры отцов. Хотя семью свою он так и не сумел уберечь от большевистской заразы: старший сын сделался пламенным комсомольцем и приходилось скрываться даже от него. О том, что Лейб продолжает заниматься делом своей жизни — обучением еврейских мальчиков святым предметам, не знал никто. Даже в семье, и особенно в семье. Советскую молодежь воспитывали на примерах Павлика Морозова и Коли Мяготина. Поэтому случаев, когда дети доносили на своих родителей, занимавшихся «контрреволюционной деятельностью», было немало. А что могло быть более контрреволюционным, чем одурманивание еврейских детей религиозными предрассудками?!
Элиэзер‑Липа работал главным бухгалтером на местной обувной фабрике «Звезда Октября» с ежемесячной зарплатой 350 рублей. На эти деньги, если бы в магазинах были товары и продукты, можно было с его семьей, где кроме Хейшке были еще две сестры, одна старше, а другая моложе его на два года, протянуть не больше полутора‑двух недель. Но советская власть «помогала» — в магазинах почти ничего не было. Да и Малка‑Маня творила чудеса, покупая на базаре самые дешевые, но еще вполне приличные продукты, из которых варила еду на всю семью, включавшую и ее родителей. Поэтому зарплаты Липы с трудом, но хватало. Нет, они не голодали, хотя рацион был однообразен. Но ходить приходилось в обносках.
Впрочем, так жили все. О том, что подобный ужас наступил после революции, а до нее люди жили в достатке, не то что сказать вслух, подумать было опасно. Но, когда мальчику исполнилось девять лет, то есть пришло время учить Талмуд, Липа сказал, что ему необходим профессиональный меламед. И, без сомнений и колебаний, решил выделять 75 рублей своего жалованья на зарплату меламеду, который должен был заниматься с мальчиком по два часа ежедневно.
Занятия проходили в комнате Хаима‑Бенциона, плотные шторы которой по‑прежнему служили надежной защитой от посторонних глаз. Учителем Лейб был опытным, но и строгим. Спуску ученику не давал и требовал полной самоотдачи в учебе. Причем требовал без малейшей жалости или снисхождения. Когда Хейшке разочаровывал его, а случалось это вовсе не редко, в сердцах называл его «жеребцом». Когда же меламед оставался доволен успехами мальчика, в качестве вознаграждения позволял ему подержать в руках свой самый драгоценный предмет: карманные часы‑луковицу в матово поблескивающем серебряном корпусе. Лейб получил их в подарок на свадьбу от тестя и берег как зеницу ока. Дважды — в начале и в конце урока — доставал их из кармана старой жилетки, купленной, наверное, тоже на свадьбу. Как и было договорено с Липой, урок длился ровно два часа — ни минутой больше и ни минутой меньше. Пунктуальность и точное следование правилам были одной из главных черт характера Лейба, и он старался привить их ученику. По меньшей мере в том, что касалось правил ивритской и арамейской грамматики, а также точного понимания значения слов на этих языках — условия совершенно необходимого для изучения Талмуда. Передавая часы мальчику в руки, меламед усаживал его вплотную к столу и внимательно следил, чтобы драгоценный предмет не приближался к краю.
Рассматривать часы для Хейшке, выросшего без игрушек, было занятием захватывающим. Как благородно блестел их серебряный корпус в свете керосиновой лампы, как играли на стекле циферблата блики света! Как медленно, точно от деления к делению, двигалась секундная стрелка. А какое удовольствие было просто разглядывать большие, черные, необычной формы цифры! Высшей же наградой, которой Хейшке удостоился всего несколько раз, был подзавод часов. Маленький ключик был присоединен к корпусу цепочкой, ее длины хватало, чтобы вставить ключ в специальное отверстие в корпусе. Меламед разрешал Хейшке только несколько раз прокрутить его, боясь, что мальчик сломает пружинку. Но и эти считанные обороты — медленные, осторожные, во время которых чувствовалось упругое сопротивление пружинки, — были ни с чем не сравнимым удовольствием!
Лишь став взрослым, Хейшке понял, как много сделал для него первый меламед Лейб Немцов, и до конца жизни испытывал по отношению к нему огромную благодарность. Но когда этот маленький, невзрачный человечек ежедневно занимался с ним и требовал абсолютного внимания, послушания и, главное, повторения после урока всего изученного, Хейшке относится к нему совершенно иначе. Не раз он с ехидством смотрел сквозь щелку между портьер, как меламед, ковыляя, подходил к дому прадеда. Лейб сильно хромал, из‑за болезни одна его нога была короче, и ходил он, тяжело опираясь на палку. Приближаясь к их дому, меламед втягивал голову в плечи, чтобы она как можно глубже уходила в поднятый воротник старого, подранного пальто. Кепку, а зимой шапку, он натягивал на самые уши — так, что виднелся только круто изогнутый нос. Хейшке всегда эта маскировка смешила: неужели Лейб надеется, что его никто не узнает? Достаточно было взглянуть на его походку, чтобы догадаться, чье лицо скрывается в воротнике. Лейб шел по улице, не глядя в сторону дома, всем видом показывая: я просто прохожий, куда‑то идущий по своим делам. Но если никого рядом не было, то, поравнявшись с калиткой, он стремительно, с неожиданной для его хромоты скоростью и ловкостью, поворачивался и влетал во двор. Когда же на улице были прохожие, он шел мимо и удалялся порой на несколько десятков метров. А потом разворачивался и медленно ковылял в обратном направлении, дожидаясь, пока не окажется возле дома в полном одиночестве.
Меламед боялся всего на свете, даже скрипа двери. Если в его присутствии кто‑то входил в дом прадеда, он замирал, захлопывал том Талмуда, бросал его на кровать и сверху прикрывал одеялом.
— Посмотри, кто пришел. Уж не куфендик ли?
Страх его был так велик, что он боялся даже произнести вслух слово «коммунист» и, чтобы его не поняли, использовал придуманное им слово, начинавшееся тоже на букву «к». Хейшке послушно шел выяснять, в чем дело, и это всегда была мама. О чем он с нескрываемой иронией в голосе сообщал меламеду. Мальчик не понимал, чем рисковал учитель. А у того хватало мудрости не реагировать на насмешки ученика.
В 1936 году на экраны СССР вышел фильм «Цирк». Его главная песня «Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет» стала необыкновенно популярной. Когда в 1937 году проходили выборы в Верховный Совет СССР, власти в Кролевце решили провести их в соответствии с этой песней. На несколько грузовиков установили скамейки и направили грузовики по адресам пожилых жителей местечка. Не понимавших, чего от них хотят, стариков усаживали на скамейки. Грузовик катил к избирательному участку, а сидевший в кузове гармонист наяривал без остановки «Старикам везде у нас почет».
Приехали и за Лейбом Немцовым, оказавшимся в списке стариков. Два молодых агитатора без стука и разрешения вошли в его маленький дом и, не говоря ни слова, подхватили Немцова под руки. Когда его вели к машине, он решил, что час его пробил: власти дознались о контрреволюционной деятельности еврейского меламеда, и агитаторы — на самом деле сотрудники НКВД, пришедшие его арестовать. Впереди маячила Сибирь, в лучшем случае высылка в какую‑нибудь Тмутаракань, а в худшем — тюрьма и лагерь. Хотя, впрочем, и это было далеко не худшим. Могли и просто расстрелять во дворе тюрьмы, поставив к стенке вместе с другими жертвами «тройки». Лейб так перепугался, что успел лишь, как перед смертью, выкрикнуть: «Шма Исраэль». И потерял сознание. Очнулся он почти сразу от толчков, когда агитаторы подсаживали его в кузов. Снизу не было видно, что в нем стоят празднично накрытые красным кумачом скамейки. Если бы Лейб их увидел, то, возможно, сообразил, что речь не идет об аресте. Но он был слишком маленького роста, а машина слишком высокой. Его била такая дрожь, что он с трудом мог удержаться на ногах, не то что взобраться на машину. И тут, к счастью, появился его сын‑комсомолец. Он точно знал, что на самом деле происходит, успокоил отца и помог ему вскарабкаться в кузов.
Грузовик доставил Лейба вместе с другими стариками на избирательный участок, где состоялся торжественный концерт в честь тех, для кого «у нас почет». Несмотря на заверения сына, Лейб не мог поверить, что речь не идет об аресте, и слушал концерт, ожидая, что после очередной песни о счастливой и свободной Родине на сцену выйдет человек в форме с голубыми петлицами НКВД и скажет: «А теперь, когда вы поняли, на что подняли руку, марш в камеры, враги народа!»
Но концерт благополучно закончился, и старикам даже раздали по кулечку с сухарями. А затем произошел торжественный акт советской демократии — единодушное голосование граждан за блок коммунистов и беспартийных. После поездки на избирательный участок Лейб не мог прийти в себя целую неделю, он был не в состоянии даже высунуть свой крючковатый нос из дома.
Хейшке, к стыду своему, был очень тому рад — ведь обычно занятия продолжались без каких‑либо перерывов на каникулы, кроме двух недель холь а‑моэд Песах и Суккот и, понятное дело, еврейских праздников. Перед их наступлением меламед проходил с Хейшке все законы праздника, его духовный смысл и то, как отмечали его хасидские праведники. Не занимались они и в советские праздники — 7 ноября, 1 мая. В эти дни меламед боялся выходить из дома. И ни о какой подготовке к ним речь идти не могла.
На уроках большую часть времени меламед пребывал в плохом настроении. Лишь потом Хейшке сообразил, почему: его учитель жил в постоянном ожидании ареста. Только спустя годы Хейшке понял, что в каком‑то смысле этот кривоногий, полуслепой, остроносый, как ворон, меламед, дрожавший от страха перед арестом, но продолжавший соблюдать заповеди и преподавать в подполье Талмуд, олицетворял собой советское еврейство — униженное, затравленное, но не сдавшееся.
Впрочем, бывали и хорошие дни. Со временем Хейшке начал понимать причины более благостного настроения учителя. Это случалось, когда в магазины местечка, прилавки которых всегда были почти пусты, выбрасывали какие‑то продукты. Как правило, это была хамса — мелкая, почти сорная рыбешка. В дореволюционные времена на нее никто не смотрел, но теперь даже эта худосочная малосольная рыбка, заменившая прежнюю толстую, сочившуюся жиром селедку, превратилась в гастрономический праздник. Хозяйки умудрялись изготовлять из нее всевозможные блюда, которые поглощались радостно и с аппетитом. О том, что меламед утром досыта поел хамсы, Хейшке узнавал, когда в разгар урока тот просил принести ему холодной воды. Хейшке наполнял доверху большую кружку, и меламед, вслух произнеся благословение, выпивал ее не отрываясь до дна.
Учеба с Лейбом Немцовым продолжалась два года, пока Хейшке не исполнилось 11 лет. Уроки закончились, когда меламед заподозрил, что сын его начал о чем‑то догадываться. Он сам попросил прекратить столь опасное для жизни и ученика и учителя занятие.
Скорее всего, Лейб Немцов был вместе с семьей расстрелян немцами в числе 76 евреев местечка, не успевших эвакуироваться в 1941 году. Во всяком случае, после войны ни он, ни его семья не подали никаких признаков жизни.
Комментариев нет:
Отправить комментарий