Ефим
Гальперин
БЛЮМА
Ну, это, граждане-товарищи,
совсем никуда! Вся Москва снегом завалена, да не чистят ни хера! Кроме как в
центре, на улице Горького и на Красной площади. Да ещѐ на Арбате для проездов
Вождя. А ведь как-никак 1953-й начался, восьмой год без войны... Ну, никакого
тебе порядка!
Короче. Пру я, значит, между
сугробами по натоптанной народом за день тропке. Уже трижды поскользнулся, мать
их дворников! Вечер поздний. Мороз.
Метель метѐт так,
что за пару шагов ничего не видать.
Вокруг ни души. И
тут на — тебе:
— Стоять! Ко мне! Кому говорю! —
нарисовались передо мною двое. Светят фонариком прямо в глаза. Жирный в кожаном
пальто корочкой своей тычет. Мол, «старший лейтенант такой-то». А второй, чую,
за спину мне заступает.
Во, бля, думаю. Залетел ты, Вася. Это ж
какая сука меня заложила?! Может этот, новенький?
Заика? Больше некому. — Ты чего тут ночью шастаешь?!
— Так ведь, учитель, — леплю я на
ходу, — засиделся в школе, проверял контрольные.
—
Учителей всю жизнь не люблю! С детства! — гнусавит второй. Я
оглядываюсь. В полушубке. Нос длинный, и он его всѐ время грязным платком
вытирает. Сопливый!
— О, да ты, паря, я вижу,
инвалид, — оглядывает меня Жирный, — Где правую руку потерял?
— На фронте.
— Не «самострел»
часом?
— Никак нет!
Ордена имею.
— Тогда ладно, учитель. Проехали.
Ты, я так понимаю, левой рукой протокол подписать сможешь?
— Какой такой
протокол, товарищ майор? — говорю я Жирному.
— Не товарищ, а
гражданин... — поправляет он.
А вот про майора не поправляет,
хотя ведь в ксиве у него однозначно «старший лейтенант». Значит, тешит его,
суку, майором зваться... Но я то ведь по званию старше буду. На фронте
капитаном был. Командир разведроты. Ростом я не вышел, но для разведки самый размер.
Языков на счету имею больше двух десятков. Однажды полковника-штабиста на себе
притащил. Такой боров в центнер... К Герою представили. Но дали второй орден
«Красной звезды». А девятого апреля сорок пятого в районе Кенигсберга...
Выходили мы под утро из рейда, дошли до передовых позиций и тут, на тебе,
угодили под миномѐтный обстрел. Мина справа, мина слева, мина впереди...
Очнулся уже в
госпитале. Там и встретил победу. И медсестричку Дашу...
Поженились.
А домой вернулся... Сами
понимаете, молодой, образование семь классов, да трѐхнедельные курсы младшего
командного состава. И ещѐ руки нет. А ведь жена, дочка Любаша... Короче,
прибился я к... Бригаду сколотил и пошли мы «ломать» склады, магазины...
Жить-то надо. Тем более что ещѐ сын Митька родился. Ну, с ним отдельная
история...
— Да не бзди за себя, инвалид, —
говорит Жирный, — Просто нам понятой для обыска нужен. А дворник, блядь, с женой лыка не вяжут. В зюзю упились!
— Дворников,
сука, с детства не люблю! — гундосит Сопливый из-за спины.
— Так что,
учитель, пойдѐшь с нами! — командует Жирный.
Ой, чую, завис. А ведь в трѐх
кварталах отсюда через полчаса должен стоять такой себе фургон. «Молоко». С
корешами... Базу продуктовую брать в полночь должны. Консервов туда завезли
сегодня немерено... И охрана там у нас в доле...
— Гражданин
майор, мне это... Жена ждѐт. Волноваться станет.
— Давай-давай.
Топай!
Понимаю, что в бега мне никак.
Скользко. И метрах в десяти их автомобиль
притулился. Фарами светит.
— Шевелись, инвалид! — Сопливый
меня в спину, как последнего шныря из подворотни, подталкивает, —У нас на
сегодня ещѐ два ордера.
Зашли в подъезд.
На третий этаж поднимаемся.
Жирный звонок
крутит «Дзинь-дзинь!»:
— Открывайте!
Органы!
Дверь открывается. Жирный
вваливается. Сопливый следом. И меня за собой втягивает.
Квартира нехилая. Обставленная.
Картины в рамах по стенам. Люстра старинная. Стол скатертью малиновой накрыт.
Диван кожаный... Вазочки всякие.
Ковѐр на полу...
Да, думаю, будет этим крысам чем
поживиться. Сейчас прошмонают. Колечки, камушки, серебро... Часть в протокол
занесут, а часть зажухают. Но не моѐ это дело.
Не моѐ...
Хозяин квартиры такой... Евреец.
Вроде молодой — лет тридцать пять — а уже лысоватый... И нос у него, будь
здоров. Похож на нашего начальника штаба полка майора Махлевича.
Жена такая
себе... Симпатичная... Евреечка. И деток двое. К матери жмутся.
Перепуганные. Лет
восемь-девять. Мальчик и девочка. И больше на мать похожи.
— Гражданин
Розенблюм? — рычит Жирный.
— Да, — отвечает
хозяин квартиры.
— Самуил
Абрамович?
Тот кивает, а сам
бледный как стенка.
— Вот тебе ордер на обыск, — суѐт
ему бумагу в лицо Жирный, — Этот инвалид за понятого будет. А ты, женщина, с
выводком своим на кухню! — командует он жене хозяина, — И носа не показывать!
Сейчас обыск сделаем и повезѐм вас... Ро-зен-блюм! «Убийца в белом халате»,
бля! Мало того, что ты врачвредитель, так ты ещѐ и агент мирового сионизма,
твою мать! — выдаѐт он этому еврейцу.
— С детства врачей
не люблю! — гундосит Сопливый.
И тут до меня доходит... Это же
не ментура, Вася! Что же я с перепугу совсем нюх потерял?! Эти ж падлы не из
МУРа! Эмгэбэшники, блядь! Те ещѐ волчары! Хуже СМЕРШа. Для них, вообще, закон
не писан! У братвы нашей твѐрдое правило — обходить их десятой дорогой.
Ну, тогда, оно конечно...
Эмгэбэшый старлей это как раз по общевойсковой субординации на майора тянет.
Только отчего же Жирный тогда повѐлся, когда я его повысил в звании. Видать,
недавно старлеем его сделали.
А вот это вот... Про сионистов, я
уже месяц слышу. Во всех газетах и по радио косточки им моют. Как там... «Подлые шпионы и убийцы под маской
врачей». А ещѐ трындят, не затихая, про этот
американский... Как его... «Жонт» или «Понт».
— Приступаем! — Жирный снимает
пальто. На стул бросает. Пальто кожаное немецкое трофейное на кроличьем меху. А
ведь сразу видно, что он, гад, на фронте и дня не был. Даже в СМЕРШе не
крутился.
— Ну, чего,
гинеколог сраный! — Жирный рукава свитера закатывает.
А свитер ведь
тоже трофейный. Эсэсовский. Офицерский...
Сопливый, смотрю,
тоже полушубок расстегивает...
— Наших баб щупал... Нагрѐб на абортах, —
наворачивает истерику Жирный — Небось, не рублики брал! Золотишком тебе платили
бабы за вычистку... Лопатой грѐб, Са-му-у-у-ил! Давай, показывай, что где
прячешь, сука!
Ну, всѐ, думаю я, запрессуют
мужика. Размажут. Вон уже стоит этот интеллигент Розенблюм ни живой ни мѐртвый.
Губы дрожат... Неровѐн час, кондратий хватит...
Ладно, Вася, говорю я себе, в
конце концов, это их дело. А у меня своѐ — побыстрее отделаться и валить. Там
ведь кореша ждут.
И тут меня молнией шибает! Аж
дыхание спѐрло. Розенблюм! Гинеколог! Как же я не признал?! Ну, да. Просто я
его тогда в белом халате видел, да в белой шапочке. А тут... Так. Охуел ты вконец,
Василий! Мышей совсем не ловишь.
Значится, это тот самый доктор! А
это его семья! И эта срань привалила по их души. Сейчас паковать будут.
Повезут...
Ну... Тут застило
мне! И понимаю я, что, выходит, моѐ это дело.
Перемещаюсь, значит, я за спины этих
мандавошек и ватник свой расстегиваю... А там у меня за поясом «вальтер»
греется. Потому как на дело я без ствола не выхожу. И не простой «вальтер», а
«Вальтер PPK» 7,65 калибр, короткий патрон. Как
бы карманный, но с глушителем. Конечно, это не тот глушитель, которые сейчас в
кино показывают. Но по тем временам неплохо. Звук — как чашка упала.
Я такой вот пушечкой впервые
обзавѐлся под Минском. Снял с собственноручно убитого эсэсовца. Но командир
полка косился, косился... Отжал он этот
«вальтерок» у меня. Мол, ты себе ещѐ раздобудешь... На хера? Ему игрушка, а нам
самое то — снимать часовых, не входя в прямой контакт. Но комполка есть
комполка.
А когда уже тут на гражданке на
дело стал ходить, заказал я пацанам точно такой же «вальтер».
Так вот... Переступаю я тихо за
спину этим особистам-эмгэбистам... На
носочки привстаю... Потому как здоровые вымахали эти сучары.
И Жирному в
затылок шарах! Сопливый успевает обернуться. Так ему я в лоб. Трах-тарарах.
Вроде как две чашки уронил.
Не ожидали,
твари?! Думали, «инвалид-инвалид» А я ведь по жизни-то левша!
Значит, лежат они
тихо.
И тут... Оп-па-на! Доктор рядом с
ними на пол укладывается. Белый, глаза закатились.
Но жилка, смотрю, на виске
бьѐтся. Сердце стучит. Стало быть, просто обморок.
Ну, я его по
щекам... Хлещу-отхлѐстываю.
Наконец-то
розовеет. Глаза открывает.
— Ау, доктор! — говорю ему тихо,
— Розенблюм любезный. Ты меня не помнишь. И не надо. А я тебя хорошо помню. Ты
ж год назад жену мою Дашку с того света вытащил, когда она Митьку рожала. Живы
они. Оба. И за это, спасибо Богу и тебе. Так что должок за мною... Короче,
давай очухивайся поскорее. Своих собирай. Линять надо по-быстрому. Но
по-первах... Мне с одной рукой никак... Давай оттащим это гавно с глаз. Не хер
детям и жѐнке твоей на жмуриков глядеть.
Ну, отволакиваем мы этих гнид в кладовку, которая в коридорчике между
прихожей и комнатами.
Доктор бѐгом на кухню, где семья
его, как мышки притаились. А я, пока, суть да дело, устраиваю шмон. Револьверы,
ксивы... У Жирного в кармане кисет. Колечки с камушками и червонцев — царских
золотых — целая жменя. Видать, не первый в этот вечер обыск с арестом у них
был.
Из кладовки выбираюсь. А семья
уже в прихожей по походному... Стоят и на меня во все глаза глядят.
У доктора и жены его по
маленькому банному чемоданчику, а у детишек за спиной котомки... Ох, видать, уже давно готовились
они к аресту. Жили и ждали... Как кролики, бля, перед удавом... Нет, чтобы в
бега податься? А-а-а. Одним словом, евреи.
Короче, свет везде потушили. Все
двери закрыли и чѐрным ходом... А там дворами дошли до места встречи моей с
корешами.
В подворотне
фургон «Молоко». Подельники все в сборе.
Ну, понятно, я доктора с
семейством им не светил. В подъезд завѐл пережидать.
А сам в фургон...
— Шухер, — говорю, — ребята!
Сегодня никак не канает. Мусора на хвост сели. Отбой! Разбегаемся...
Ну, ребята растворяются... А Саня-водила,
верный человек, из моей разведроты ещѐ, на своѐм фургоне «Молоко» везѐт меня с
Розенблюмами до моей хавиры. Я жену с малыми, Любашей и Митькой, прихватываю, и
гоним в Мытищи.
Там на ночную
электричку. И до Ярославля.
Потом на поезд до Новосибирска.
Ох, доложу вам, холода в тот год были... Птицы на
лету падали... Поезда промѐрзшие... А мы забуриваемся всѐ севернее и
севернее... Стоп! Дорогой читатель,
переводим дыхание. Оглядываемся.
Жарко. Пальмы над
головой. Средиземное море шумит. Лето. И вокруг страна Израиль.
Да-да! Позвольте
уточнить. Я тут не автором прохожу, не сочинителем. Я тут записыватель.
Обычно, если дела
заносят меня в город Нетанию — рай для русскоязычных репатриантов, — и вдруг выпадает свободный часок, я иду в сквер, что на углу улиц
Гордон и Каплински. В шахматы поиграть. Там столики вкопаны и пенсионерский
брат-эмигрант тусуется...
В этот раз у меня в
партнерах оказался невысокий дедуля с совершенно русской внешностью. И без
правой руки. Но, когда я ему попробовал помочь шахматы расставить, он сказал
«не тупи!» и проворно сам справился.
Пошла игра. Ходу на
десятом из-за самоуверенности, мол, дедуля ветхий, зеванул я коня. И мой
противник не преминул его снести. a3:b4. После чего привстал и представился:
—
Радашев. Василий Александрович.
Я тоже привстал и
тоже представился. Потом бросился прикрывать фланг. Пошѐл слоном f8:c5. И тут Василий Александрович взял да и
разговорился. Так что его это история, читатель. Его!
...Потом пересели мы в поезд до
Красноярска. Но в сам город ни ногой. Вышли на ближайшем к нему полустанке и
уже оттуда на перекладных до посѐлка Большая Мурта. Там после фронта брат моей
Дашки, Степан, егерем служил.
Свалились мы на него в ночь. Так,
мол, и так. Надо пересидеть. Без подробностей, конечно. Брательник у Дашки
суровый и понятливый мужик. Сибиряк. Отвѐз он нас на самую дальнюю заимку. Пару
мешков картошки, сало, мука... Ружьецо оставил. Если там волки или
медведь-шатун...
И зажили мы... Не поверишь, но
это было самое лучшее и самое спокойное время в моей жизни!
Дашка с Розалией Семѐновной сразу
поладили. На себя хозяйство взяли. Еда, постирушки. Пельмени стряпают и на
мороз... Так чтобы на неделю хватило...
Детишки
подружились. Ещѐ спорили — кто за годовалым Митькой смотреть будет.
А доктор им школу
устроил. Грамматику, математику, физику.
Того добра в кисете, который я с
Жирного снял, хватить должно было надолго. Так что продукты брат Дашкин
привозил. А ещѐ приспособились мы на зайцев ходить. Арончик, сын докторский,
заряжает, а я стреляю. У них с дочкой моей Любашей из-за этого споры были.
Девке семь, а за горло брала:
— Дай и мне
зарядить!
А потом Арончик, хоть ему всего
одиннадцатый годок шѐл, настропалился.
Сам начал добычу
приносить. Да и доктор наловчился и стрелять, и
дрова колоть.
А ещѐ он Митьке моему массаж
делал. От тех непростых родов остался у малого этот, как его... Ну, мышечный
тонус того... Вот доктор его разложит и каждую косточку проминает и песенки ему
поѐт. Митька, вообще-то, орать любил, но тут тихонько лежал. Да чего там...
Говорить-то он начал в год. И раньше, чем «папа» или «мама», сказал «Блюма».
Видно, слышал, что мы всѐ время «Розенблюмы», да «Розенблюмы» говорим.
Так и пошло... Блюма, да Блюма...
Да что там! Речушку, что рядом протекала, стали звать Блюма. Так и говорили —
пошѐл на Блюму рыбу ловить или там, воды набрать... Думаю, это потому, что
доктор любил по вечерам там ходить или сидеть. Хоть тебе мороз, хоть что... Ну
и я навязывался к нему. Разговоры разговаривать. Про что говорили? Да, про всѐ
понемногу. По жизни он, конечно, дитѐ сущее. Зато по знаниям... А ещѐ мудрец.
Так всѐ разложит. Для меня тогда мир открылся... А ведь он всего на семь лет
старше...
Да и брату Дашкиному Блюма сильно
подмог. У них с женой всѐ детей не было. А тут доктор чего-то насоветовал
и...
Да, так про что я говорил... В
начале марта братан Дашкин привозит газету. А там, батюшки мои! Сдох Усатый!
Окочурился! Коньки отбросил «дорогой товарищ Сталин»! Отец, бля, наш родной!
А к апрелю совсем попустило. В газете пропечатывают: «Закрыто
дело врачей.
Восстановление
законности...».
Доктор письмецо корешам в Москву
со всеми предосторожностями через проверенных людей отослал... Своему учителю.
Этого, его профессора, вроде как раз из тюрьмы выпустили. Ответ пришѐл — мол,
приезжай.
Я ему талдычу «пересидеть надо»
Но осенью, как картошку выкопали, собрался Блюма и подался в Москву. Правда,
сам! Семья с нами осталась.
И я ему тогда строго-настрого...
Чтобы твердил одно и то же... Мол, уехали они тогда ещѐ днѐм поездом в Ташкент.
Мол, не было никого в тот вечер в квартире.
Прислал доктор весточку. Дескать,
его на работе в больницу восстановили, да ещѐ доцентом в мединституте сделали.
И никто на доктора не выходил и ничего у него не выспрашивал. Видать, в органах
перетряс шѐл большой. И тех эмгэбистов просто списали подчистую. Да, что там,
квартиру ему ту самую вернуть хотели, Но он ни в какую. Так что другую
выделили.
А к зиме, к Новому пятьдесят
четвѐртому... Как раз когда жена Степана... Ну, брата моей Дашки... Сына она,
наконец, родила... Так вот, доктор семью вызвал. Всѐ чин чином. Официальное
письмо-запрос. Уехала Розалия Семѐновна с детками.
И на нас он вызов тоже тогда
сделал. Ну, а я сильно не рвался. Потому как это в газетах писано-переписано.
Восстановление законности, восстановление законности... А потом вдруг
«Лаврентий Палыч Берия вышел из доверия». Так
что ветер переменный...
— Не поспешай, Василий, — говорю
я себе, — На тебе как-никак, два жмурика. И не простые жмурики-то.
Стало быть, остались мы сами на вторую
зиму у Дашкиного брата. И с деньжатами ещѐ всѐ в порядке, но заскучал я. Да так
что ой-ой-ой...
Подался в Свердловск. Вышел там на братву. Подломили мы
пару баз. Одну шмоточную. Одну продуктовую. А вот когда брали склад
потребкооперации, накрыли нас. Хорошо, что я успел «вальтерок»-то сбросить. Жаль его, конечно. Но зато «вооружѐнное
нападение» не пришили. Пошли мы просто по статье «за взлом».
Лично я огрѐб
пять лет лагерей.
А доктор, как меня закрыли,
всѐ-таки семью мою в Москву вытащил. Комнату в коммуналке выбил. Дашку на работу. Она ведь медсестра со стажем.
Любашу в школу, Митьку в ясли.
Тут через полгода случилась
амнистия. Их тогда много случалось... Откинулся я и поехал в Москву. Ну, там
осторожненько поспрашивал... Вроде, само это министерство, которое
«государственной безопасности», приказало долго жить.
Разогнали
блядей...
А доктор к тому времени сильно
развернулся. Учитель-то его, профессор тот, вскорости помер. Видать, те сволочи
на допросах здоровье ему напрочь подорвали. Так что стал наш Блюма главным
специалистом. В клинике цэковской партийных жѐн и дочек лечит... Да ещѐ
нормальных людей в двух городских больницах... Да, какое там... По всей стране
мотается. Нарасхват доктор Розенблюм. Тут тебе и Дальний Восток и за Северный
полярный круг. Везде бабы рожать хотят...
А меня он устроил в медицинский
институт, где был он профессором и заведующим кафедрой. Начал я трудиться в
отделе снабжения. И пошла жизнь. Детки растут. Уже в институты попоступали. И
все на врачей учатся. И я при деле — в условиях
кромешного дефицита раздобываю всякие клизмы, колбы, пробирки...
А тут сынок докторский Арончик и
моя Любаша сюрприз преподносят. Оказывается, они малыми, там, на берегу речушки
Блюмы, слово друг другу дали, что когда вырастут, то поженятся. Тогда у евреев
ещѐ было принято жениться только на своих. Ну, тут любовь... Да, и Люба в
красавицу выросла. Просто загляденье...
Короче, вышло
так, что породнились мы с доктором.
И живѐм дальше дружно. Одно только не получалось. Уже
никогда не сидели мы вечерами с любезным моим Блюмой, как тогда на заимке...
Зато он любил на
застольях всяких, как подопьѐт, шутить:
— А вот расскажи
им, сват, как ты меня по щекам хлестал.
Ну, я в глухую несознанку.
Как-никак профессор. А потом, вообще, в академики его выбрали. Как это, чтобы я
его да по щекам. Так что мнусь я и мямлю, что не было такого.
А тут ещѐ один вираж случается.
Митька, сынок мой... Он, между прочим,
когда вырос, стал чемпионом СССР по плаванию среди юношей. Хорошо, видно, его
доктор отмассировал. Так вот... Случилась у Митьки с племянницей доктора,
симпатюлей Фаиной, большая любовь. И как опять не артачилась родня докторская,
— мол, еврейки должны замуж за евреев выходить — сыграли свадьбу. Так я с
доктором ещѐ раз породнился. Как шутили мои приятели: «Ну, вконец ты
объевреился, Вася».
А потом... Потом... Помер Блюма.
Неожиданно так. Вот взял... Взял... И помер... А я, видишь, остался...
Тут эта перестройка, бля,
случилась. Бардак. И детки наши лыжи навострили. В Израиль. А мы с Дашкой...
Ну, куда денемся?! Понятное дело, с мишпухой. За детьми, да за внуками...
И тут, буквально
материализуя эти слова, возле нашего столика возник мальчишечка лет шести. Шустрый
израильский пацан. Курносый славянский нос только добавлял
очарование его проказливой рожице.
Быстрым взглядом он
оценил расстановку на доске. Поморщился, дескать, скучно играете, старичьѐ.
— Йялла саба,
hабайта! Охэль мэхакэ! (Деда, домой пора.
Обедать), — сказал он, — Савта Даша, ротахат квар (Вон уже баба Даша из терпения выходит).
Пронзительный свист
пронѐсся над сквером. У входа в скверик в тени деревьев свистела в четыре
пальца старушка в соломенной шляпке.
— О-о-о, — Мой
визави замялся, пожал плечами, — ну, что, сойдѐмся на ничьей?
Я,
конечно, вошѐл в положение. Мы встали и я пожал ему руку.
—
Правнук? — спросил я.
—
Бери выше. Пра-правнук! Самуил Розенблюм.
—
Хай! Ма нишма? (Привет! Как дела?), —
сказал я мальчугану.
—
Хай! Сабаба. (Привет! Всё в порядке),
— ответил тот.
Обычно, дети в
этом возрасте стесняются, тупят глаза долу или отводят их в сторону. Этот
сорванец взгляд держал. Я протянул ему руку. Представился.
Он
пожал руку и тоже представился:
—
Блюма!
— Наим меод лэhакир. (Очень
приятно познакомиться).
—
Адади.(Взаимно). — ответил он, — Им коль haкавод (Моё почтение).
Василий
Александрович подмигнул мне. Вдвоѐм с мальчиком в три руки они проворно сложили
шахматы в коробку, и пошли к выходу из сквера.
Комментариев нет:
Отправить комментарий