СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЙ ЖЕНЩИНЫ
Почти тридцать дней назад пермские евреи и не только, простились с Антониной Михайловной Сердюковой - женщиной с удивительной почти неправдоподобной судьбой.
Она родилась в Одессе, пережила бомбардировки Сталинграда, прошла гитлеровский концлагерь, откуда сбежала с французом, ставшим ее мужем, депортацию с сыном из Франции в СССР, ночной побег с ребенком из пересылки, нелегальное проживание на Урале и т.д. и т.д.
При этом Антонина Михайловна не производила впечатления человека с очень тяжелой непростой судьбой. Обаятельная, остроумная, Антонина Михайловна и внешне, и внутренне своей ироничностью, чувством собственного достоинства, умением вставить сильное словцо, напоминала мне замечательную актрису Фаину Раневскую.
Вначале я хотел своими словами пересказать удивительную и замечательную жизнь Антонины Михайловны, но неожиданно нашел ее воспоминания и решил, предложить их, чтобы я не упустил что-то интересное и важное, чтобы сохранить ее особенную интонацию, полную иронии и юмора. Недаром она родилась в Одессе.
«Я родилась 25 января 25-го года. Родилась я в Одессе, а точнее — в Первомайске. Это рядом с Одессой малюсенький городок. А моя Одесская предыстория такая: мой отец жил в Петербурге до революции. Он был образованным человеком и работал на заводах Нобеля. В Финляндии у него дача была, была выездка лошадей, тройка. Началась революция — он бежал от революции. Куда? В Одессу! Там такая помесь всегда была, ничего не разберёшь.
Ну, конечно, вышел погулять на Приморский бульвар и увидел красотку. Моя мама была уже замужем, а мой отец был на десять лет её старше. Увидел такую красотку под руку с каким-то замухрышкой, взял её за руку, увёл — и она ушла с ним! И больше вам скажу — потом был уже 50-ый год — они всё ещё не были зарегистрированы! Он её увёл, и они спокойно жили в молодой Советской республике. Тогда формальностей не было. И только, когда в 50-м папу разбил инсульт (в 52-ом году его не стало) и выяснилось, что мама пенсию же не получит, она не замужем за ним, я приводила домой того, который регистрирует, и они при мне совершали замужество, документы, подписи. Такие у нас случались чудеса!
В общем, он увёл её в Одессе, они быстренько уехали в Первомайск, это малюсенький городок под Одессой. Я там родилась. И тогда отец захотел уехать за границу. Тогда можно было, ещё выпускали за границу, в 25-ом году — выпускали свободно. Они оформили документы. Куда ехать? Во Францию, конечно! Туда половина русских во время революции убежала. Подъехали они к границе — указ Сталина: специалистов-инженеров не выпускать. Надо укреплять советскую власть, надо восстанавливать все заводы.
И в наказание моих родителей послали в Царицын. Города Сталинград тогда ещё не было. Деревушка на Волге, в степи. Послали их строить тракторный завод, и они его строили. Подселили в дом, а там же жили татары! Когда мне было два-три года, я уже понимала, я знала, что я живу на квартире в большом частном татарском доме — две комнаты нам сдавали татары. Они ко мне хорошо относились. Меня за стол всегда к себе приглашали в соседней комнате, кормили всякими татарскими блюдами. Вы пили когда-нибудь калмыцкий чай? С салом, солью и с бубликами? Бублики были толстые, мягкие с особым вкусом.
И я с удовольствием таким пила этот чай и ела бублики! Мои родители не возражали. Они относились хорошо ко всем национальностям. Отец — украинец, если так уж разобраться, мать — еврейка, а я кто? Смесь французского с нижегородским.
Сталинград строили быстро, дома строили великолепные. Город очень красиво строили — не центр, а заводскую сторону. Улицы такие прямые, только с водой трудно было. Степь — там степи вокруг, там деревьев нету — если и есть деревья, то это посажено руками! И вот в степи — ковыль. Колышется. И суслик стоит!
Город построили великолепный, особенно заводы, которые достраивали до Царицына: самый крайний, дальний — это был тракторный, производил тракторы, а потом стал делать танки, Т-34. Отец был начальником цеха на этом заводе. Следующий — Красный Октябрь — это моторы. Потом завод Баррикады — металлургический, что ли, не очень помню. И так до центра — а по другую сторону это был старинный город.
Я была в Сталинграде после войны. Его достраивали — не то. Далеко уже не то. Не такого фасона дома, не такое расположение, и сады не так ухожены, уже совсем не то.
И даже минога перестала там водиться. Миногу ели? Нет? Да за неё всё можно отдать! Вот её прямо режешь, как куски сала. На сковороду её — и лучшего обеда не надо! Ой какая вкусная штука!
Когда объявили войну, я на сцене была. Я ведь пианистка. Кончала музыкалку. Был в июне заключительный концерт, как всегда, днём, в театре. Сидит руководство всё наше, концерт заключительный, оценки заключительные, мы должны получить удостоверения. Я выхожу на сцену. Тут сидит всё начальство. Только дошла до середины — какой-то мужчина меня отодвинул. Я вытаращилась на него — нахал! «Товарищи!» — эту фразу я никогда не забуду, — «Фашисты бомбят Киев. Война!»
Двери распахнулись, народ начал выскакивать, вопли, крики, шум! Прихожу домой ничего не понимаю, мне ж 16 лет только-только исполнилось, какая политика у меня... Кто может — те быстренько начали эвакуироваться. А отец — не может. Его не отпускают с завода, он — начальник цеха и должен до последнего момента работать. В последний момент, если не удастся сохранить цех, он должен его взорвать.
До 1942 года война обходила Сталинград стороной. А в Киеве в дом, где жила сестра отца, ворвались немцы. Расстреляли всех. Прямо за обе денным столом.
А над Сталинградом лишь изредка летали самолёты — разведчики. Их никто их особенно не боялся. Настоящая бомбёжка началась только 25 ав густа 1942-го. Туча бомбардировщиков налетела внезапно и немецкой методичностью начала забрасывать бомбами каждый квартал, не пропуская ни одного дома, и... так на протяжении полутора месяцев.
Спрятаться почти невозможно. Немцы «прикрепляли» к самолётам мощные лампы. Вся территория просматривалась. Каждый дом, пока бомба в него не попадёт, — обстреливался. Самолёты кружили над ними. Немцам надо было разбить этот город! И таки разбили
У нас дом был трёхэтажный, с роскошными балконами, всё это обса-жено акацией — акация там, в общем-то, жила неплохо, прививалась — и сиренью.... боже мой!.
В наш дом попала бомба — правда, в другой подъезд. Дом достаточно длинный. У нас только обвалились двери, мы выкарабкиваться должны были. Но хоть живы остались. Куда идти? Отец говорит — на завод, там хотя бы перекрытия более крепкие. И все, у кого дома разбомбили, все пошли на завод прятаться в такие же подвалы, в цеха.
В какой-то момент наступило затишье. В мы слышим — бомбы пре-кратились, лязг... Вышли посмотреть — немцы идут.
И всё работоспособное население они тут же — не дали даже повер-нуться, даже ручкой помахать — в вагоны. Ещё когда начали выходить на улицу слушать, что и как, мина разорвалась в воздухе, и малюсенький осколок этой мины попал моей маме в горло, насквозь пронзил и застрял в шее. И она оглохла. Кровь хлещет, а она ничего не слышит. С этого момента она жила всё время глухая.
А немцы сразу — гнать, всех, всех! Никому не дают эвакуироваться, кто хотел. Там понтонные мосты были через Волгу, кто-то сумел быстренько перебежать. Но мы были более неподвижные, никуда перебежать не сумели, да и не пустили бы нас.... шла под конвоем. К счастью, еврейку во мне никто не заподозрил. Погнали пешком до степи, в степи уже эшелоны стояли, телячьи вагоны — и в Польшу! А в Польше громадный лагерь был, как потом выяснилось — больше тысячи человек туда согнали. Всякие были. И уже из Германии приезжали с разных заводов и набирали, кому сколько надо сотрудников для заводов. Отец — инженер, его сразу взяли, нашли работу. Вот я и попала в Дрезден. Там был концлагерь
Примерно через месяц прибыли в лагерь в 60-ти километрах от Дрез-дена. Лагерь расположился прямиком на алюминиево — ванадиевом заводе.
Барак — 30 человек в бараке. Двухэтажные нары под номерами, и у нас номер. И мужчины, и женщины — все вместе. Спать приходилось на матрасах, набитых древесной струж кой. Туалет на улице. Забор. Зимой стены барака покрывались инеем, летом не давало жить неимоверное количество клопов.
Из России Больше тысячи человек было. Такой же лагерь был поль-ский, такой же — французский, еврейский был, но при нас евреев там уже не было. Нам на ушко говорили, что их расстреляли. Такая была версия. Это проверить я не могла. И я почти четыре года была в этом лагере. Этот лагерь забором примыкал к заводу в Дрездене, это был там крупнейший алюминиево-ванадиевый завод.
На этот завод нас и пригнали работать. Теперь мне кажется, что нас в Сталинграде готовили к войне. В школах учили так, как потом нигде не учили. Я таблицу Менделеева до сих пор помню наизусть. Немецкий — мы все стихи Гёте, Гейне знали наизусть. А там целые фразы запоминались: я могла и обругать, и похвалить по-немецки из этого же стихотворения «Лесной царь».
Подъём приходился на 4 часа утра. Потом — построение. Немцы пересчи
тывали людей по несколько раз долго до невозможности. В Дрезден на завод нас привозили под конвоем — и выпускали нас под конвоем.
А меня — швабру в руки и в литейный цех, возле горячей печки, под-метать! Я, конечно, обругала этого полицая по-немецки. А они ведь пунктуальные, немцы!.. Он услышал, что я по-немецки говорю, тут же побежал, доложил начальнику. Со мной он не разговаривал. Меня тут же привели к начальнику. Никогда не забуду: фамилия его была Мэних. По-немецки это значит — человечный, Mann — человек, manig — человечный.
Интеллигентное лицо. Прежде всего он мне сказал, когда меня привели к нему в кабинет — садитесь. Уже что-то значит! Села. — Вы немецкий знаете? — Ну, учили в школе, знаете ли (отвечаю ему по-немецки). Он так лукаво посмотрел и говорит: а я русский знаю. — Да ну! — говорю я. А он напевает — «пупсик, мой милый пупсик» — мы рассмеялись, то да сё. Далее более. — Где вы немецкий учили? — В школе, да не только немецкий. Оказывается, про Менделеева они даже слыхом не слыхивали! Таблицу Менделеева они никогда не знали. И когда я начала ему наизусть эту таблицу — он весь в ужасе был. И вместо литейного цеха отправил меня в химическую лабораторию.
Это уже и чисто, и не такой напряг, и публика другая. Там было два бельгийца, два француза, в общем, полный интернационал, совсем другое отношение друг к другу, и немцы там повежливей и так далее. И вот там я три года работала. Мы все общались по-немецки. Через пару недель я лучше немцев говорила, потому что я соблюдала грамматику, а они — нет. А потом и французы там учили, и болгары — всем надо было разговаривать по-немецки. Когда я уезжала из Германии, я по-немецки разговаривала лучше немцев.
Только я приду, халат надела, уже из подсобки кричат — Тóска! Тóска! Меня всё спрашивали — как тебя зовут покороче? Антонина — это очень длинно. Как тебя мама звала? Я — Тося. — Нет такого имя — Тося (с чего бы, думаю я). Тоска есть имя. Я говорю — ладно, пусть будет Тоска. Так что я там была Тоска. Тоска — штих проба! Каждый час. Только я успею оттитровать, записать, уже кричит — Тоска, штих проба! — и так до двух часов.
В лаборатории я делала химические анализы алюминия, ванадия, сплавов. Мастерская готовит, дробит металлы в порошок. Я беру один грамм этого металла — меня научили взвешивать на аналитических ве-сах — взвешиваю, потом надо добавить такой-то кислоты, потом такой-то, потом щёлочи, записать в тетрадочку. Эту тетрадочку я оставляю на столе, приходит мастер из цеха, смотрит. Дальше я уже ничего не знала.
В два часа опять мы выходим на улицу, все русские, опять становимся по три, нас пересчитают, ведут до подъезда — у нас общая стена между заводом и лагерем — показываем свой аусвайс, своё удостоверение, номер, проверяют, сверяют — выдаёт мне железный жетончик на проходной, с этим жетончиком я бегом бегу в кухню.
Там миска. Глиняная миска. И мне наливают в неё суп так называемый. Картошки там нет. Там есть брюква, в основном. Густая такая масса. И выдаётся маленький кусочек хлеба, причём хлеб непонятного цвета, он и не чёрный, и не белый, и чёрте-какой. Но называется хлеб. И всё. И больше ничего. Я беру, пока я иду до своего барака, я этот хлеб уже скушала весь — и все вокруг стола ставят свои миски, и начинаем хлебать за обе щёки. Вылизываем свою миску, моем — и до завтра.
Один раз в день ели. Иногда французы подкидывали кусочек хлеба, иногда даже с колбаской. У них был другой лагерь, великолепное пита-ние — раз, во-вторых, они получают посылки из дома — два, в-третьих — они вообще душевнее!
Недаром я там за француза замуж и вышла и уехала во Францию! Это Сталин меня привёз в Россию. Я ещё была в России двадцать лет врагом народа, меня же выкрали в Париже вместе с сыном Мишкой...
Познакомились мы с моим мужем Клодом так. Работа в нашей лаборатории была опасная с вредными веществами. Немцы за вредность получали молоко остальные нет. В апреле 1944 года один из работавших со мной французов, Жано, надышался ядовитыми испарениями, попал на больничную койку. Я отправилась его проведать в лагерный лазарет и тут-то и познакомилась с будущим мужем, Клодом, - он тоже пришёл навестить Жано
В лагере, в нашей комнате — тридцать девушек. А вокруг забор. А эти молодые французы — они же ходят свободно! Это только мы сидели. Они гвоздик вынут в заборе, доску отодвинут — просовывают лицо. Вот тебе и знакомство! Так и знакомились. Нет-нет, кусочек хлеба просунут. У нас девушки были ещё польские, они как-то чаще к забору бегали. Я сижу — они кричат: Тоща, Тоща! — по-польски — Тоща, твой француз прщищед!
А потом, когда наш лагерь разбомбили англичане, забор разрушили, не помню, когда точно, мы с Клодом из лагеря ушли. У нас с Клодом любовь уже давно шла, потому что лагерь-то его рядом был ....
Я помню, что англичане начали бомбить Дрезден. Англичане и американцы шли у нас со спины, а русские шли с лица. Дрезден посередине. Река Эльба ведь в Дрездене, встреча на Эльбе была.
Мы то на стороне англичан освободились.. И зарегистрировались мы с Клодом как муж и жена в Германии у англичан, чтобы официально можно было через границу. Разрешения советского командования на выезд спрашивать не стали - знала, чем это может закончиться. В Париж ехали в «телячьих» вагонах. Через Германию, Голландию, Бельгию.
Потом узнала, что родители все эти годы были там же под Дрезденом. Отец — инженер, и его использовали как инженера и даже дали велосипед, чтобы он на нем ездил на свою работу. Мама с раненым горлом, её никуда не брали. О том, что она еврейка, ляпнули наши - сталинградцы. Но, так как отец был русский, и в паспортах писали — русский — мама сказала, что она свои документы потеряла, а по лицу... что тут решишь. И фамилия у неё — русская. Так что обошлось. Зато глухая была.
А когда мы с Клодом уехали, мои родители еще оставались там. Отца назначили начальником демонтажа этого самого алюминиево-ванадиевого завода. И он целый год там ещё жил, и демонтировал этот завод сюда к нам в Россию. У меня лежит алюминиевый чемодан: когда мой отец демонтировал весь завод, ему рабочие-немцы на память сварили этот чемодан, как сувенир.
Во Франции нас хорошо приняли. Сын Мишка родился уже во Франции. А потом Мишке уж три года было, по Парижу ездили какие-то люди, кричали — Янки гоу хоум!
А советских они боялись. Меня схватили не на улице. Муж Клод был музыкант, скрипач. Он уезжал периодически с оркестром, по стране, и в Испанию, и в Италию.... Наши советские гебисты в Парижской поли-ции брали адреса, где живут русские жёны. В тот день Клод был на гастролях, тут-то они и приехали ко мне. Сказали: «Здравствуйте! Час на сборы!», а рядом французские полицейские. Ну что тут скажешь, с полицией французской не будешь драться... Довезли нас до границы, целый эшелон собрали. В купе сидели одни женщины русские с младенцами. У меня один, а у большинства — двое. Причём привезли до границы, в Бресте нас пересадили в советский эшелон. Там мы ехали в купейных, мягких вагонах, а в Россию приехали — с деревянными двухэтажными нарами.
Ехали мимо городов. Только ночью остановка на час, мужчины налево, женщины направо. И вот тут я вспомнила свердловский адрес, где жила моя бабушка ещё со времён моего детства. В какой-то момент — мы останавливались в степи всегда, тёмная ночь, ни огонька — вдруг остановились, и я вижу громадный город, в огнях. Я, не долго думая — Мишку в охапку и — бегом в этот город! Думаю — какой бы город ни был, это всё равно лучше, чем Сибирь. А там разглядим.
Выяснилось — Киев. Я быстренько в кассу, решила купить билет до Свердловска. У меня были побрякушки. Я тут же на улице — а таких, как я, там было достаточно много — все понимали, что происходит — короче, я нацарапала на билет и привалила в Свердловск, к бабушке на голову. Вышла из поезда с Мишкой, ни копейки денег. И тут мужчина с машиной.
— Садитесь, отвезу.
— У меня ни копейки денег нет.
— Я вижу, садитесь.
И таки отвёз, ни копейки не взял, отвёз по адресу к бабушке, она от-крыла дверь и упала в обморок. Всё, я осела в Свердловске. Там жила ещё моя тётка — её мемориальная доска висит на доме, лучший врач-диагност, Елизавета Моисеевна. Потом уже мои родители добрались до Свердловска.
А мне самое главное — миновать Сибирь. Жила под страхом в любой момент быть сосланной в концлагеря. У тётки была медсестра, её муж был КГБшник. Видимо, очень хороший человек, и он, и она. Он забрал абсолютно все мои документы, чтобы я не дай бог где-нибудь не проронила их, выдал бумажку —вид на жительство — и всё. Там даже фамилии или отчества не было написано. Год я жила без единого документа.
А когда, наконец выправила паспорт, я срочно поступила в институт. Я понимала, что, работая уборщицей, не прокормлю Мишку, что мне надо получать образование. А бабушка сказала — пока ты живёшь у меня, не думай ни о чём. Поступай.
Я поступила на физмат в университет. Там стипендия в ту пору была 220 рублей. Я вся счастливая, подходит первое сентября — вдруг указ Сталина. В Политехнических институтах недобор. Повысить стипендию до 320. И это решило моё желание. Я тут же схватила документы с физмата и помчалась туда! А там мне было всё равно, на какой факультет.... где больше стипендия. Я пошла в Политех.
Училась всё время на стипендию. И оттуда получила направление сюда. Мне дали направление с правом поступления в районе Урала: Челябинск, Свердловск, Пермь. Любой город выбирай. Поехала в Челябинск — мне не понравился город. Какой-то воздух там тяжёлый. А я там была нужна. Там нужен был теплотехник, преподаватель в техникум. Уговаривали, и комнату в трёхкомнатной квартире давали... но нет, не хочу в Челябинск! В Перми — Кама, решила поеду в Пермь и взяла направление в Пермэнерго, как энергетик. Приехала — на вокзале меня встречает машина. Дали комнату с подселением, так я и оказалась в Перми.
С Клодом мы только по телефону разговаривали, писали письма. Посылки — не брали. Он ходил, и через Красный крест пытался, больше чем флакон духов — не принимали ничего. Ну он рано умер, в 1966-ом году. Он скрипач, всё время в разъездах. Пришлёт открыточку иногда — и то не каждое письмо приходило. Мишка всё прибегал — от папы нет писем?
А когда я была в Москве — а я довольно часто в Москву ездила, раньше же туда за мясом ездили, кушать нечего было — шла мимо, не помню, по какой улице. Смотрю — вижу — Международный телефонный переговорный пункт. То я дозвониться не могу, а то прям Международный пункт. Подхожу, начинаю звонить — Клод трубку снимает. Покричали, покричали, пока меня не отключили.... Клод прислал последнее поздравление — с наступающим 66-ым годом. А потом жду, жду письма и тут мне отвечает его сестра - прислала письмо: Клода похоронили.
В 68-м после чешских событий меня выгнали с работы - была в конц-лагере, считалась неблагонадежной. Много лет меня раз в месяц вызы-вали в КГБ. Сначала нервничала, потом привыкла.
Потом преподавала в политехническом институте теплотехнику
Потом у нас правительство сменилось. Стали пропускать сначала ма-ленькие посылочки, а потом целые контейнеры слали. Сестра всё при-сылала и присылала. Я смеялась. Мы забирать ездили на Главный почтамт и сразу машину заказывали, потому что увезти всё нельзя было — даже пачку соли как-то эта сестра положила. А кто его знает? Может, у нас тут и соли нет? Она Мишку помнила, она его нянчила.
Так складываются житейские коллизии. За границу тогда не пускали, наоборот, я очень долго была врагом народа. И только в девяностых стала жертвой нацизма - узницей фашистских концлагерей.»
Комментариев нет:
Отправить комментарий