Шели Шрайман в
своем журналистском расследовании «Последняя тайна режима» пишет: «Прочтите эти свидетельства – это
крохи, но это Крохи правды. Правды в том, что нас лишили места, где мы жили.
Правда об уже выданных кому-то ордерах на наши квартиры, о неожиданных
назначениях, о бараках без света и тепла». Шрайман пишет, что евреев-офицеров
массами ссылали в Забайкальский военный округ, а также способствовали
«соединению семей» с ними, и это было одним из
прологов перед полным решением «еврейского вопроса» в СССР.
Я жил в таком бараке. Вот он на фото, на
обратной стороне мутной фотографии выведено рукой мамы: «79 разъезд. 1952 г.»
Верно – электричества не было. Помню тусклый свет от керосиновой лампы. Помню
голод и смертельный холод зимой, на улице, в голой степи. Но печи в бараках были. Топили каким-то дымным, мокрым
углем. Собственно, какая разница – были печи или нет. Дал бы приказ товарищ
Сталин и бараки эти превратились бы за сутки в холодные камеры смерти.
Приведу несколько свидетельств из книги моей
дневниковой прозы:
«Август 1952 г.
Мне шесть лет. Впереди семь суток дороги до бараков в Забайкальской степи, где
живет и служит отец: офицер, майор медицинской службы.
Вагон плацкартный, набитый пассажирами. Мама
позволяет забраться на третью, багажную полку. Нахожу там свободное
пространство, укладываюсь, потеснив узлы и чемоданы. Я в восторге. Я – один, я
выше всех, я хозяин пространства! Отсюда, сверху, и пейзаж за окном кажется
совсем другим: моим личным пейзажем.
Отца отправили в Забайкалье в январе 1952 года. Военная служба в России всегда
была видом рабства, крепостничества. Отец "отпахал" две войны:
Финскую и Отечественную. За все это
власти отправили отца – «космополита, еврея, убийцу в белом халате» на
каторгу. Мы с матерью двинулись за ним как жены декабристов. Потом мама
говорила, что нам настоятельно посоветовали сделать это в ЖЭКе. За этим «насекомым»
словом таилась обычная жилищно - эксплуатационная контора.
1952 год, август. Узлы были связаны, чемоданы
умяты. Мать сидела на одном из них, пригорюнившись. Соседка сказала:
-
Лия, не плачь. Вы там здоровее будете. Дальше Сибири не сошлют.
- Мама, - спросил
я по дороге на вокзал. – Мы разве болеем?
Не ответила мама, да и что она могла ответить? Дети счастливы тем, что не знают
они подлых дел взрослых людей. Не знают, и знать им эти дела не нужно. В тот
год, год «убийц в белых халатах», никто не сомневался, что скоро всех евреев
отправят за Урал. Выходит, мы с мамой сами себя сослали: добровольно, без
конвоя, отправились туда, куда указывал окровавленный, жирный палец Иосифа
Виссарионовича Сталина.
Была школа на этом разъезде, битком набитая
еврейскими детьми. Один холодный класс и четыре ряда парт: каждый ряд по классу
– от первого до четвертого.
Помню, что зимой маме
было нечего одеть, а меня закутывали в какое-то тряпье и я топал в близкую
школу один, а мама смотрела на меня из окна. Однажды мне стало так холодно, что
я забрался через дыру под дощатую сцену. Там жила большая, лохматая собака. Я и
раньше с ней дружил, а тогда обнял пса крепко и заснул. Мама рассказывает, что
вдруг я исчез. Шел себе – и вдруг нет меня. Бросилась искать. В школе меня не
оказалось. Кто-то догадался заглянуть под сцену, где меня, окоченевшего, и
обнаружили.
Помню, как тяжело заболел и как отец бился
лбом о стену и повторял: «Что я могу сделать? Мы все здесь подохнем! Все!».
Помню, как успокаивала его мать, а мне было стыдно за отца и совсем не хотелось
подыхать.
Март 1953 года. Помню только очень пьяного
отца. Его привели к нам в барак чужие люди. Мама отца не удержала, он сполз на
пол и, лежа на полу, бормотал, улыбаясь: «Умер вождь и мучитель». «Тихо,
Левушка, - упрашивала его мама. – Не так: вождь и учитель»
А прежде нас всех собрали в клуб на траурный
митинг. Помню пафосные крики на сцене,
но не помню (это мне мама рассказала), что стал почему-то смеяться. Пришлось
маме срочно уносить меня, чуть ли не насильно. Выходит, мы с отцом были
солидарны насчет смерти Сталина.
В апреле Берия прикрыл «Дело врачей» и видимо
по этому поводу нас одарили офицерским пайком. Фанерный чемодан был набит
темными, огромными макаронами и здоровым шматом корейки. Вот это был настоящий
праздник. Мне кажется, что вкус тех макарон помню до сих пор. Это был вкус
неожиданной, сладкой сытости. Может быть, потому и весну люблю больше всех
времен года.
С той сытостью первые кино-радости и печали
связаны. Я рос единственным капризным, избалованным ребенком в семье. (Хотя
только теперь понимаю: какое там баловство в нищете первых, послевоенных лет).
Чем-то мне не понравились слова отца, и я стал кричать, что моего брата (а у
меня был брат, погибший до войны, о чем мне как-то рассказали). Так вот, моего
брата родители, наверно, загубили, как и меня хотят загубить.
Тогда отец впервые поднял на меня руку и
оставил без просмотра ( в местном подобии клуба, на драной простыне,
кинопроектор работал от вонючего дизеля) очередной серии фильма о Тарзане. Ужас
потери до сих пор помню. Горький «вкус» подлинного горя не могу забыть. Я уже никогда! Никогда в жизни не увижу этот
фильм!
Пройдут годы. Начнется «перестройка». Я поведу
свою семилетнюю дочь в Дом кино на просмотр старого фильма о Тарзане и Чите.
Фильм мне показался полной чушью, да и на дочь он впечатления не произвел.
А каким
«первозданным», искренним было то горе. Может
и все сильные чувства в жизни нашей – всего лишь дань моменту, минуте,
мгновению.
В июле 1953 года я и мама вернулись в
Ленинград. (Отца демобилизовали только через два года). Комнату в коммуналке
удалось сохранить, так как там была прописана
наша няня – украинка Мария. Да она и не няня была вовсе, а член семьи.
Хотел Сталин устроить геноцид евреев СССР или
нет? Об этом до сих пор спорят. Я не спорю. Я просто вспоминаю тот барак,
чадящую керосиновую лампу, голодную маяту в желудке, ржавую, железную бочку с
тухлой водой, которую раз в два дня привозили к бараку, проклятый холод и стон отца: «Мы все здесь
подохнем!»
Комментариев нет:
Отправить комментарий