«Жизнь — свобода»
60 лет назад, 14 февраля 1961 года, все экземпляры рукописи романа «Жизнь и судьба», хранившиеся у Василия Гроссмана, были конфискованы КГБ. О судьбе Василия Гроссмана и его главной книги
Вместо вступления
Не раз мне думалось: знай я его не только по книгам, знай пусть отдаленно, однако лично, я бы лучше представлял себе пережитое им. Остается тешить себя уверенностью, будто живу в том же доме, даже в том же подъезде, где некогда жил и он.
Относительно дома сомнений, пожалуй, нет. И относительно однокомнатной квартиры (рабочий-строитель предупредил новосела о подслушивающем устройстве). В «писательских корпусах» обитали десятки, как их тогда именовали, «инженеров человеческих душ», и одно это способствовало рождению легенд.
Несмотря на множество уже покинувших мир «инженеров», мемориальных досок нет. Их отсутствие уравнивает ушедших, позволяя всех числить под одной рубрикой. Тот, о ком я сейчас пишу, ни под какую рубрику не подходит. Он всегда оставался сам по себе. Даже когда начинал рассказом «В городе Бердичеве», вызвавшим благодушно-ироническую шутку Бабеля о «нашей жидовской столице» и восхищение Горького.
Спустя долгие годы режиссер А. Аскольдов по мотивам этого рассказа снял фильм «Комиссар» с Н. Мордюковой и Р. Быковым в главных ролях. Фильм свыше двух десятилетий держали на полке, а когда он вышел, то получил широкое признание.
О благожелательстве М. Горького упоминается неоднократно. Однако С. Липкин на правах многолетнего друга Гроссмана в своих обстоятельных мемуарах утверждает, что первая реакция «буревестника» на дебют провинциала не отличалась доброжелательством.
Что до «жидовской столицы», то мой армейский приятель, в прошлом танкист, вспоминал, как командиры наступающих бригад изворачивались, боясь, что придется брать город и соответственно удостоиться — тогда так водилось — звания «Бердичевская».
Это, разумеется, частности, и Горький мог менять мнение. Вполне вероятно, что, пригласив к себе автора, посоветовал ему оставить инженерную работу и заняться литературным трудом. Как тому на роду написано.
В том, что написано именно это, не приходилось сомневаться после первых проб пера. Рассказ «В городе Бердичеве» — одна из таких обнадеживающих проб. Сейчас это очевидно. Но советы отдаться литературе не так-то просто принять тому, кто всерьез относится к своему предназначению. Человек, некогда живший, похоже, в моем подъезде, принадлежал именно к таким. По крайней мере таким он угадывается по его книгам, по тому, что именуют «творческим путем». Наконец, по наиболее очевидным фактам.
Слов нет, мы могли встретиться, пусть и шапочно, но познакомиться, и я принялся бы за эти записки с иной мерой уверенности в своей правоте. Ибо самые очевидные факты далеко не всегда так уж однозначны, как рисуются, как видятся на первый взгляд.
С чего начиналось и куда клонилось
Василий Семенович Гроссман родился в начале XX столетия, на исходе девятьсот пятого года. Свой город он упомянет в рассказе, который принято считать первым, не предвидя замечания Бабеля и того менее предвидя ухищрения командиров танковых бригад. (С одним из них Гроссману суждено было познакомиться на фронте и гораздо позже — мне.)
Интеллигентная провинциальная семья отправила мальчика для начала учиться за границу.
Какие-либо следы тамошнего пребывания трудно прослеживаются. Правда, немецким и французским Гроссман владел, выгодно отличаясь от своих соучеников в Киеве, позже — в Московском университете, от товарищей по инженерной работе в шахтах Донбасса.
Заграница не оставила заметного следа ни в раннем творчестве, ни в позднем. За исключением польского населенного пункта, названного в прогремевшем очерке «Треблинский ад».
Прогреметь-то прогремел, обнажив кровавую тайну главной плахи СС, «конвейерной плахи» на месте убогого пустыря («В этом лагере ничто не было приспособлено к жизни, а все было приспособлено для смерти…»), но если кто-либо в наши дни захочет его прочитать, то вряд ли осуществит свое скромное желание.
Напечатанный в журнале в 1945 году, «Треблинский ад» в виде брошюры ходил по рукам в зале Нюрнбергского трибунала. Хотелось бы верить, что судьи с ней ознакомились, воздав должное работе автора, досконально восстановившего историю создания и механизм функционирования Треблинки.
Да, он умел находить главное, сосредотачиваться на нем, отвергая то, что в эти дни и часы представлялось второстепенным. А соблазны, владевшие многими, в том числе и коллегами, после перехода границы ему оставались чужды.
Средь огня и насилий
Едет Гроссман Василий,
Только он не берет ничего.
В конце концов, «не брать» — не столь уж большая заслуга. Куда ценнее потребность и умение отдавать себя людям, предостерегая их от волчьих ям. Поэтому В. Гроссман написал про Треблинку, поэтому работал над «Черной книгой» о преступлениях фашизма. Книга создавалась по инициативе Комитета писателей, ученых и общественных деятелей США, возглавляемого Альбертом Эйнштейном и Шаломом Ашем. В Советском Союзе главным собирателем материала, редактором, организатором стал Василий Гроссман.
Готовый макет книги пошел под нож. Многих трудившихся над ней ждали тюрьма, лагерь, расстрел.
Василия Гроссмана миновала чаша сия. Ему надлежало испить из другой. И не однажды.
Когда это началось? И чем завершится?
В войну повелось многое сравнивать с мирным временем, после победы — с войной.
Вступление В. Гроссмана в литературу пришлось на середину тридцатых годов. К концу их он обрел известность и был всерьез ценим многими благоприобретенными собратьями.
Повесть «Глюкауф», написанная еще в Донбассе, переписанная заново, печатается в столичном альманахе. В рассказах — они не заставили себя ждать — действовали люди, убежденные в необходимости одолеть недостатки новой действительности. За нее бились, но, победив, не теряли чувства реальности.
Вообще ни у автора, ни у его героев не кружится голова, они не склонны романтизировать ни собственные поступки, ни вчерашний день, ни наступивший.
Москвич В. Гроссман принялся за роман «Степан Кольчугин» — о молодом рабочем, который, постигая сущее, делается убежденным большевиком.
Сам В. Гроссман в партии не состоял. Но, подобно своему герою, верил в необходимость и неизбежность революции, в социальную справедливость как гарантию достойной жизни каждого человека безотносительно к его происхождению и национальности. Революция оправдывалась не только грядущими социальными преобразованиями, но и совершенствованием морали.
Сейчас слишком легко выявить иллюзорность подобных воззрений. Сама эта легкость предостерегает от подобного занятия, ведущего к упрощениям. Куда сложнее влезть в шкуру героя и автора. Понять благородную неотвратимость их побуждений.
Именно авторское благородство проступает на страницах гроссмановских книг. Будь то роман о Степане Кольчугине или очерк о Треблинке.
Читатели и критика одобрительно приняли роман. Исключение составлял человек, вычеркнувший автора «Степана Кольчугина» из списка кандидатов на Сталинскую премию и счевшего роман меньшевистским. (Вполне допустимо, что Сталину доложили: отец писателя принадлежал к меньшевикам.)
В печати клеймо не появилось. Однако каким-то образом стало известно. Как и несколько раньше сталинская резолюция «Сволочь» на полях рассказа Андрея Платонова «Впрок».
Дьявольски отработанным методом, минуя печать, без широкой огласки распространялось мнение вождя, канонизировались его пристрастия, устанавливая, что такое хорошо, а что такое плохо.
Репрессиям ни тот ни другой автор не подвергались. Но кому надлежало, уже ведал, кто есть кто.
Ведали это и заклейменные. Однако жили, писали, держались так, как полагали нужным. Они уже познакомились, оценили друг друга. Им предстояло еще более сблизиться в трудные для каждого времена. Встречи на Тверском бульваре, напротив дома, где жил А. Платонов, войдут в обыкновение.
Но до этого дожить надо — впереди война, В. Гроссману и А. Платонову быть фронтовыми корреспондентами «Красной звезды».
Что до «Степана Кочугина», то он будет до поры до времени переиздаваться, завоевывая признание и у достаточно взыскательных читателей. Один из моих друзей, талантливый детский писатель, относил «Кольчугина» к лучшим книгам. Он не дожил до дней, когда к В. Гроссману пришла громкая известность.
В предвоенные годы испытывались не только художнические возможности Василия Семеновича, но и человеческие. Когда его новую жену арестовали, он, вопреки мудрости, рекомендовавшей затаиться и «не высовываться», отправил письмо кровавому наркому Ежову, добивался встреч с высокими номенклатурными деятелями, неустанно хлопотал.
После года тюрьмы жену выпустили. Придя домой, она увидела на вешалке пальто двух своих сыновей от первого брака. Когда прежнего ее мужа арестовали, Гроссман забрал к себе мальчиков.
Получив признание, он не почувствовал себя небожителем. Напротив, ему открылись и человеческие трагедии, и опасности писательского ремесла, и головоломные общественно-политические проблемы. Он был внутренне готов к войне в большей степени, чем многие другие собратья.
«Направление главного удара»
В. Гроссман попал на передовую в тяжелые дни августа сорок первого года, когда беспощадный приказ Сталина потребовал любой ценой остановить вражеское наступление. Любой, вплоть до бомбежки своих частей, бессудного расстрела сплоховавших командиров. Сам приказ, его формулировки вызывали не столько стойкость, сколько растерянность.
Спустя год аналогичный, однако более известный приказ № 227 (нули совершенной секретности сняты спустя годы) обязывал отборные заградотряды бить по своим.
При таких обстоятельствах фронтовой корреспондент зажат рамками не только военной цензуры, всевластием редактора, но и приказами наркома. Корреспондент заведомо лишается доступа к жестокой правде. Но он вовсе и не обязательно к ней стремится. Многие уже привыкли к полуправде, осьмушке правды. Лихое племя газетчиков, что «с лейкой и блокнотом… первыми врывались в города» и, опережая один другого, слали наспех сработанный материальчик в газету, как-то приспособилось к делу. В этом племени встречались и способные, и нетрусливые. Но безоговорочно принявшие правила игры.
Василий Гроссман к этому племени не принадлежал. Оставаясь верным себе, он вел сосредоточенный разговор с бойцом или командиром. Плелся по пыльным дорогам, ночевал в солдатских блиндажах, часами лежал в засаде вместе со снайпером, пробирался в гарнизон, отрезанный от своих.
В 1942 году «Красная звезда» печатает с продолжением его повесть «Народ бессмертен» — первое крупное, первое этапное произведение о Великой Отечественной.
Откликаясь на эту повесть, еженедельник «Британский союзник» назвал В. Гроссмана «писателем могучей силы и человечности», заметив, что «именно в человечности, которой пронизана книга, ее ценность и очарование».
Все это справедливо. Даже если сегодня дает себя знать некоторая декларативность повести. Тогда, в дни публикации, захватывали авторская боль и искренность, вера в нашу стойкость. Еще не видно конца поражениям, но писатель не стращает, он взывает к душевным силам человека, не теряя собственной веры в них.
Повесть не просто отлична от сталинских приказов. Это вполне закономерно, она в каком-то смысле им противостоит. Пускай это не педалируется. Вряд ли кто-нибудь другой отважился бы на такое произведение, сумел его создать. Кому хватило бы на это не только мастерства, но и внутренних сил.
Вопреки сталинскому приказу сделать сорок второй год годом окончательного разгрома врага именно в этом году вермахт вышел к Волге. Встал вопрос не только о судьбе государства, но и о жизни народов.
Да не покажется странным, но именно эта повесть, именно сталинградские очерки «Направление главного удара», «Глазами Чехова», фронтовые рассказы, скажем «Старый учитель», предшествовали романам, к которым неотвратимо шел писатель.
Я ничего не преувеличиваю, настаивая: мы, молодые солдаты, офицеры без году неделя, по крайней мере многие из нас, выделяли, обособляли написанное Гроссманом. Хотя «Красная звезда» попадала в руки далеко не всегда. Охотников до нее хватало. Но если многих привлекали статьи И. Эренбурга, то я относился к тем, кто на газетной полосе искал В. Гроссмана. Однажды — единственный случай в моей жизни — написал ему письмо. Возможно, оно уцелело среди сотен читательских писем, сбереженных вдовой Василия Семеновича.
Так или иначе, не отказываюсь от давнего пристрастия к гроссмановскому творчеству военных и послевоенных лет.
Правота «правого дела»
Человек по натуре открытый, он не держал в тайне свои замыслы, посвящал в них друзей. В начале работы над романом о Сталинградской битве пришло письмо от А. Твардовского:
«Дорогой Вася!.. Я очень рад за тебя, что тебе пишется, и с большим интересом жду того, что у тебя напишется. Просто сказать, ни от кого так не жду, как от тебя, и ни на кого не ставлю так, как на тебя…»
Кто бы подумал, что роман, работа над которым началась в 1943-м и завершилась почти через десять лет, напечатанный в четырех номерах «Нового мира», выйдет редактору боком, а что ждет автора, даже в голову не приходило.
Гражданская война оставила по себе след в русской литературе — советский и эмигрантский. Наиболее, пожалуй, значительный — «Тихий Дон», высоко ценимый Гроссманом (вопрос об авторстве этого романа еще не возникал). Великая Отечественная война тоже не обойдена писательским вниманием. Но если сопоставлять историческое событие с его отображением в слове, то возникала досада. И масштаб не тот, и не та глубина.
Ничего удивительного, коль отсчет здесь велся с Льва Толстого, коль вспоминалась «Война и мир». Да и сам Гроссман, имея в виду свой роман, размышлял о приверженности толстовской традиции. Эта тема развивается в исполненной уважения к писателю монографии Анатолия Бочарова. Единственной, боюсь, монографии о Гроссмане.
Нельзя забывать и о гроссмановском пристрастии к Чехову, к тонким и сложным отношениям между людьми, помня, что у героев Гроссмана эти отношения складываются в пылающем Сталинграде и каждая минута может стать последней. На эти отношения воздействует и армейская субординация, так или иначе определяя место личности.
В литературной критике принято утверждать, что каждый герой — своего рода мир. Когда идут боевые действия, в этот мир вторгается война. Многообразие миров остается. Что не исключает — напротив, предполагает единство устремлений, веру в оправданность смертельного риска, в святость конечной цели.
Первоначальное название «Сталинград» без ущерба для романа было заменено лозунговым — «За правое дело».
Именно правота дела сплачивала защитников последних метров волжского побережья. Волга — не только водная артерия, но и символ России.
Вряд ли кто-нибудь из литераторов, писавших о фронтовых делах и судьбах людей разных профессий, так основательно, как Гроссман, изучил войсковой механизм, его специфику. Знания, приобретенные очеркистом — фронтовым корреспондентом, подлежали углублению и расширению, дальнейшей детализации. Романист не просто продолжает очеркиста, он преодолевает неизбежную ограниченность сферы действия. Поступки и слова новых героев далеко не всегда поддаются одномерному измерению. Скажем, политработника Крымова и Мостовского, командира корпуса Новикова, штабника подполковника Даренского, командира батальона Филяшкина, чьи бойцы ложатся костьми в сражении за вокзал, не получая огневой поддержки. Разве что от допотопных пушчонок полковой артиллерии.
В романе, соответствуя реальности, так или иначе действуют едва ли не все рода войск. Но решает в конечном счете пехота, то есть преимущественно крестьяне в шинелях.
Для меня, прослужившего две трети войны в стрелковой дивизии, а после войны сдававшего в Академии государственный экзамен за командира такой дивизии, эта особенность романа очень дорога.
Субъективность? Не без этого. Но истинная литература воспринимается субъективно. Всякий раз едва ли не каждый обнаруживает в произведении нечто ему близкое. Не в ущерб тому, что близко и дорого едва ли не каждому.
В советское время редактор журнала вынужден был решать, оглядываясь на верховные инстанции, сообразуясь с политической конъюнктурой.
После годичного молчания К. Симонов, возглавлявший «Новый мир», отказался печатать роман. Но прежде чем автору вернули рукопись, главным редактором журнала назначили А. Твардовского. Он поздравляет Гроссмана. Однако не отказывается от своих дружеско-деловых претензий.
Слишком тяжка война, в том числе и для мирных жителей.
Слишком мало Сталина
Слишком много еврейской темы. Имелись в виду профессор Штрум, роль которого в какой-то мере напоминала роль Пьера Безухова, и доктор Софья Левинтон, гибнущая в немецком лагере.
(Московские врачи еще не объявлены убийцами, но аресты уже идут.)
Противником публикации романа выступил М. Шолохов, член редколлегии.
А. Твардовский, однако, не собирался отступать. Его поддержал А. Фадеев, стоявший во главе Союза писателей. Восхищенный романом, он добился поддержки писательского секретариата. Секретариат рекомендовал печатать, но не отказался от замечаний, в общем-то повторяющих замечания редколлегии «Нового мира».
Не зная первоначальный вариант рукописи, не будучи свидетелем тогдашних встреч и событий, не сужу о происходившем, о реакции В. Гроссмана.
С. Липкин утверждает, что автор, не имея иного выхода, принял все замечания. От новомирцев, в частности от А. Кондратовича, я слышал, что Василий Семенович, не отличавшийся покладистостью, отбивался до последнего, крайне неохотно шел на уступки, да и не всегда шел.
Так или иначе, роман «За правое дело» увидел свет, вызвав восторженные отклики. Номера журнала не залеживались в киосках. Воениздат и «Советский писатель» готовили книжное издание. Напечатали две первые хвалебные статьи, одна из которых называлась «Эпопея народной войны».
«Правое дело» торжествовало не только в ставшем историей Сталинградском сражении, но и в судьбе романа о нем. Однако переменчивость этой судьбы невольной тенью падает на «правое дело» защитников волжской твердыни.
Сквозь тернии
В довоенной Москве хватало литературного и прилитературного сброда, готового по указке или по собственному почину изобличать, выводить на чистую воду. Доносительство почиталось одним из видов критической деятельности. После победы сорок пятого года ряды громил не поредели.
Заурядный провинциальный беллетрист был среди растиньячков, прибывших ради овладения столицей. И не сидел сложа руки. Впрочем, руки — второстепенное, главное — нос. И безошибочная надежда: востребуют, призовут к «священной жертве».
В начале пятьдесят третьего года беллетрист написал Сталину. Тот переслал письмо в центральный орган, и 13 февраля «Правда» двумя подвалами напечатала статью «О романе В. Гроссмана “За правое дело”».
Снисходительно признавая частные достоинства романа, беллетрист с высоты собственного убогого опыта, позволявшего судить «не выше сапога», громил В. Гроссмана.
«Ему не удалось создать ни одного крупного, яркого, типичного образа героя Сталинградской битвы». «Нет в нем (романе. — В. К.) героев, которые поразили бы воображение читателя богатством и красотой своих чувств». «Автор стремится доказать, что беспримерные подвиги совершают обыкновенные люди». (А кто? — В. К.) «В. Гроссман вообще не показывает партию как организатора победы — ни в тылу, ни в армии». «Неверно осмыслен героический подвиг советских воинов. В ряде эпизодов автор упорно подчеркивает мотив обреченности и жертвенности».
И далее в том же безапелляционно-доносительском духе.
Справедливо утверждение мемуариста о статье: «Это пахло тюрьмой, а может быть, смертью».
Запущенная машина набирала обороты. Убит С. Михоэлс. Аресты и расстрелы сопровождали «Ленинградское дело», шли допросы крупнейших медиков, обвиняемых в умерщвлении сановных больных.
Одни еврейские поэты и прозаики уничтожены, другие томятся в застенках, пыточных камерах, третьи ждут своего часа.
На Дальнем Востоке, где я служил, корейская война, развязанная Ким Ир Сеном, грозила перерасти в третью мировую. Зеки рыли туннель под Татарским проливом, с тем чтобы Сахалин превратился в непотопляемую авиабазу для ударов с воздуха в западном и южном направлениях.
Сама обстановка призвана была оправдать любые гонения, дискриминацию по любому, прежде всего по национальному, признаку. Уже имелся опыт, когда дискриминация перерастала в депортацию.
Атмосфера настолько сгустилась, что Фадеев отказался от собственного недавнего мнения о романе. Отказался от себя самого. Пошел в Каноссу и Твардовский. Редколлегия «Нового мира» отреклась от гроссмановского романа.
Василию Семеновичу надлежало повиниться, признать ошибки. А. Фадеев, не жалея слов, уговаривал его. Но не уговорил.
С Гроссманом оставались лишь наиболее надежные друзья. Пришло письмо из Киева:
«Дорогой Василий Семенович! Я думаю, мне не надо объяснять вам, как я ко всему этому отношусь. На душе омерзительно до тошноты. И почему не разрешают сейчас дуэли, черт возьми!
А книга все-таки есть! И продолжайте ее ради всего святого!
Верю в победу правого дела! Крепко жму руку и обнимаю. Ваш В. Некрасов. 17. 02.1953 г.»
Сейчас известно: вождь еще не испустил дух, а его растерянные соратники отважились прекратить дело врачей. Через пару-тройку дней приказала долго жить сугубо секретная «великая стройка коммунизма № 1» — замерли землеройные работы под Татарским проливом. Миллионная техника ржавеет поныне…
Возможно, люди почувствовали: что-то меняется. Но что? Но насколько?
Не последний человек среди улавливающих, откуда ветер дует, К. Симонов объявил: «священный долг писателей» — запечатлеть бессмертный образ И. В. Сталина. Но не получил поддержки ЦК.
Искупая вину, А. Фадеев не только публично извинится перед В. Гроссманом, но примется хлопотать о книжном издании.
Обида на А. Твардовского осталась. Она еще скажется на трагической истории второй части дилогии — романа «Жизнь и судьба».
Прежде чем завершить эту главку, решусь высказать мысль. Даже если она кому-то покажется чуть ли не крамольной.
Старая, далеко не всегда утешительная мудрость настаивает: нет худа без добра.
Думается, эпопея романа «За правое дело» побудила В. Гроссмана, продолжая первую часть дилогии, несколько по-новому определить смысл правого дела.
Справедлива жесточайшая борьба за свою землю, за ее настоящее и будущее. Однако в этом будущем человек должен обрести подлинную свободу.
Не только продолжение
В девиз, объединивший людей, едва ли не каждый вкладывал свой смысл.
Разногласия в штабе танкового корпуса полковника Новикова, или разногласия в институте, где работает Штрум, или разногласия в подпольной группе военнопленных в конечном счете выходят за пределы штаба, института, лагеря. Они многозначны, их перспективы тревожат писателя не менее фронтовых передряг.
Затасканный термин «живая сила» Новиков понимает иначе, нежели комиссар корпуса Гетманов и начальник штаба Неудобов. Для них «живая сила» — не более чем пушечное мясо, для Новикова — это худые глазастые ребята, что вызывают щемящую жалость.
Пушечному мясу не нужна свобода. Глазастый пацан, коль уцелеет, способен задуматься о собственной участи. Как уже сейчас задумывается кое-кто из персонажей, как постоянно думает писатель. Он определенен, независим в своих взглядах на человека, общество, историю. Во второй книге дилогии более независим, нежели в первой. Он тот же. И все-таки чуточку иной. Едва уловимо изменился взгляд на своих героев. Будь то Штрум, открещивающийся от политики. Или деятели, по складу собственной натуры непосредственно к ней причастные. Например, партиец с дореволюционным стажем Крымов или его друг, видный сотрудник Коминтерна Мостовской.
Крымов предстанет перед следователем-энкаведистом. К попавшему в плен Мостовскому в собеседники набивается оберштурмбанфюрер Лисс.
Если победам гитлеровского вермахта суждено стать окончательными, рассуждает Лисс, национал-социалистическое государство лишится единственного возможного союзника, останется с глазу на глаз с остальным ненавидящим его миром. Это тревожит философа-гестаповца, однако вместе с тем и успокаивает: военная победа одной из сторон еще не ведет к уничтожению национал-социализма. «Это как парадокс: проиграв войну, мы выиграем войну. Мы будем развиваться в другой форме, но в том же существе». Лисс словно бы читает мысли Сталина в час Волжской битвы. Эти мысли будут беспощадно осуществляться после войны.
Переживший блокаду Ленинград заклеймят как гнездо шпионов и тайных недругов. Гонения на писателей, на интеллигенцию войдут в норму. Подобно дискриминации целых народов, начавшейся еще в войну. Борьба с космополитизмом перерастет в государственное черносотенство…
Все это нормально. В мирное время, вспоминает Лисс, в немецких лагерях сидят враги партии, враги народа.
Мостовской испытывает брезгливую ненависть к разговорчивому собеседнику. Но чем крыть? Что-то подобное он сознавал и сам, страшась собственных открытий.
Лисс одобряет массовый террор в нашей стране. Все верно, так и надо. Несвобода, подавление личности в порядке вещей.
«Учитель», как с убийственной почтительностью величает Лисс Мостовского, не верит, что свобода бывает и не ложной, а несвобода идет рука об руку с террором. В презрении к свободе Мостовской совпадает с Лиссом, коему Гиммлер поручил подготовку спецобъекта — газовых камер уничтожения.
Каких душевных, каких художнических усилий потребовала эта ломающая стереотипы сцена от писателя! Какого гражданского бесстрашия!
Первым в советской литературе он сказал о зеркальном отражении враждующих сторон, их потаенном внутреннем родстве.
В начальной книге дилогии нет ничего, отдаленно напоминающего диалог коминтерновца с гестаповцем. Нет и не могло быть.
Сцена с Лиссом и Мостовским, одна из ключевых в романе «Жизнь и судьба», знаменательна проникновением в запретные глубины.
Когда художник постиг правду и душой ей предан, для него перестают существовать охранительные «можно» — «нельзя». Даже если он выходит на неизведанные еще рубежи.
Роман «Жизнь и судьба» вряд ли мыслим без Лисса или без комиссара танкового корпуса Гетманова. Начавший карьеру личным охранником секретаря крайкома, он на правах хозяина переберется в секретарский кабинет.
Это профессору Штруму анкета представляется собранием абсурдных вопросов. Для Гетманова она — источник ценнейших сведений. Ее достаточно, к примеру, чтобы испытывать неприязнь, недоверие к полковнику Новикову. Похвалив его за самостоятельное решение, обеспечившее боевой успех, Гетманов шлет донос на Новикова за это решение.
Свято веря хозяину, Гетманов не уставал демонстрировать эту веру. Гордясь своим двоедушием и своей проницательностью, он уверен, что калмыки пели под немецкую дудку, и потому помешал Новикову выдвинуть толкового и отважного майора Басангова.
Гетманов олицетворяет касту, что пришла к власти в середине 30-х годов. Подготовила себе преемников и продолжателей, наделенных уникальной приспособляемостью, поражающей нас поныне.
Обнажив органическое двуличие, неизменную лживость Гетманова, В. Гроссман обнажил многовариантность фашизма. Время подтвердило и продолжает подтверждать его живучесть. С Мостовским оберштурмбанфюрер Лисс так и не обрел общего языка. А с Гетмановым, не читавшим Гегеля, случись бы, обрел. Их сближало циничное презрение к правде, к свободе, склонность к коварной игре на националистических струнах.
Батальон Филяшкина (роман «За правое дело») и гарнизон Грекова («Жизнь и судьба») сложили головы не за гетмановские цели. Но их гибелью частенько пользовались гетмановы.
Капитан Греков признается Крымову, что хочет свободы и за нее бьется. Но Крымову свобода не нужна, ему нужно справиться с противником и восстановить «всеобщую принудиловку». Грекова не смущает панибратство солдат, величающих его Ваней, «тыкающих» ему. Он понимает: политика «закручивания гаек» обернется новым насилием, и на примере своего гарнизона, обороняющего дом шесть дробь один, доказывает, что можно успешно сражаться по-другому.
Но у грековского варианта нет надежды на признание, у гарнизона нет шансов на спасение. Капитан отправляет из «своего дома» Сережу Шапошникова и Катю Венгерову в надежде спасти молодую любовь, вспыхнувшую среди дымящихся развалин, солдатского мата, вшей.
Бойцы Грекова знают: из осажденного дома им живыми не выбраться. Но хотят прожить свободными свои последние дни и умереть свободными.
Порядки, возобладавшие в доме шесть дробь один, противостоят порядкам, что привели к голоду 30-х годов, разгулу ежовщины и бериевщины, открыли дорогу гетмановым и перекрыли полковнику Новикову, майору Ершову, в какой-то мере Штруму…
Роман «Жизнь и судьба» не только завершил дилогию о Сталинградской битве, но и уточнил идею повести «Народ бессмертен». Бессмертен, коль сражается за свободу, идя ради нее на любые испытания, на гибель.
Битва на волжском откосе, подобно всей Великой Отечественной, была единоборством и во имя свободы. Но вряд ли эта цель, насущная для капитана Грекова и его гарнизона, входила в число первоочередных, поставленных Верховным командованием.
Таково убеждение, думается, многих рядовых участников далекой уже войны, познавших мирную жизнь.
Василий Гроссман не относился к рядовым. Он видел дальше, понимал глубже. Обладал высоким художническим даром, святой уверенностью: «Жизнь — это свобода».
Летом 1960 года он поставил точку, завершив дилогию.
Арестованный роман
Рождение книги зависит от писателя, ее судьба — от множества лиц, в том числе далеких литературе.
Рукопись романа «Жизнь и судьба» В. Гроссман опрометчиво сдал в журнал «Знамя». Именно опрометчиво — о чем предупреждали друзья. Но иного выхода он не видел. Отношения с А. Твардовским не восстанавливались, обида не забывалась.
В редакции «Знамени» мурыжили рукопись, вызывали автора на заседание редколлегии. Автор разумно не воспользовался приглашением, избавив себя от необходимости выслушивать мерзости, уверения, будто роман клеветнический, очернительский и т. д.
Раз так, по вашему мнению, верните рукопись. Не тут-то было. Главный редактор «Знамени» В. Кожевников, поддержанный своими заместителями, переправил роман литературоведам с Лубянки. Те отреагировали вполне профессионально.
В феврале 1951 года двое в штатском явились на квартиру Василия Семеновича. Провели обыск, забрав машинописные экземпляры романа, черновики. Не интересуясь ничем остальным. Даже повестью «Все течет», первый вариант которой был уже достаточно крамольным.
Попробовали взять с В. Гроссмана подписку о неразглашении их подвига. Но не получили.
В тот же день изъяли экземпляр у машинистки и тот, что хранился в сейфе редакции «Нового мира».
Несмотря на чудовищный удар, В. Гроссман не отказывался от надежды. Видя постоянные метания Н. Хрущева, направил ему письмо, доказывая правомерность своего произведения и дикость его ареста, отрезавшего путь к читателям, к читательскому суду. Мало того, изъятие рукописи окружили секретностью, нарушить ее автор не смеет.
«Методы, которыми все происходящее с моей книгой хотят оставить в тайне, не есть методы борьбы с неправдой, с клеветой. Так с ложью не борются. Так борются против правды».
Вызванный на беседу к М. Суслову, не читавшему роман, довольствуясь рецензиями своих сотрудников, В. Гроссман услышал, что издадут его пятитомник, но без «Жизни и судьбы». Главной гроссмановской книге ждать своего часа лет двести-триста.
Пятитомник так и не увидел свет. Но и насчет двухсот-трехсот лет «серый кардинал» (так именовали Суслова) крепко промахнулся.
Отнюдь не все экземпляры рукописи перекочевали в хранилище на Лубянке. В. Гроссман явил предусмотрительность. Один экземпляр вообще находился вне Москвы. Его сберегли супруги Лобода.
Дружба Гроссмана с Вячеславом Ивановичем Лободой зародилась в детские годы и выдержала все испытания временем. Вместе учились в МГУ, Лобода, правда, на историко-экономическом факультете. Вместе снимали комнату в Козицком переулке, вместе наведывались в Киев.
В 1931 году Лобода отправился на Чукотку, посвятив себя просвещению тамошних жителей. Учительствовал в школе, потом заведовал ею, заведовал районным отделом народного образования. Тридцать лет отдал Чукотке. На собачьей упряжке вдоль и поперек изъездил тундру.
Еще в конце тридцатых годов он женился на молоденькой директорше чукотской школы-интерната.
Наезжая изредка в Москву, Лобода встречался с Гроссманом.
В начале шестидесятых супруги Лобода вышли на пенсию, перебрались в Центральную Россию, купили дом в Малоярославце.
Однажды, вернувшись из Москвы, Вячеслав Иванович достал из авоськи завернутую в полотняную ткань рукопись. То был экземпляр выправленного автором романа «Жизнь и судьба». Ее-то годами сберегала Вера Ивановна после смерти мужа, сознавая всю ценность свертка. Если обстоятельства вызывали у нее тревогу, сверток возвращался в авоську, авоську вешали в огороде за забор.
Рукопись ждала своего часа.
«Меня задушили в подворотне»
Василий Семенович не изменял себе. Работал. Обдумывал новые рассказы. Доводил до кондиции повесть «Все течет», увеличивая ее объем, но не шансы на публикацию. Не гас его интерес к журналам, новым именам.
Однако не оставляло ощущение удавки на шее. Камня на душе.
Более стойко, чем другие, он, перенесший фронтовые тяготы, житейские невзгоды, свободный от мнительности и страха перед критикой, находился под неослабевающим гнетом. Слишком многое было вложено в «Жизнь и судьбу». Сам роман, ставший жизнью и судьбой автора, угодивший под арест, не отпускал от себя, не шел из ума и памяти, из души. Это чувство чем-то сравнимо с состоянием человека, чьи близкие попали в лапы изуверов, палачей.
Окружение — порядком поредевшее — замечало: у Василия Семеновича усилилась астма, изменилась походка, он заметно поседел. Плохо себя чувствовал. Бывал угрюм, молчалив.
От Б. Ямпольского я услышал гроссмановскую фразу, врезавшуюся в память: «Меня задушили в подворотне».
Удушение было мучительным процессом. Пока он тянулся, В. Гроссман, преодолевая тоску, боль, недомогание, трудился.
Когда перевод с армянского дал повод для поездки в Ереван и возможность заработать на хлеб насущный, он отправился в путешествие, удлиняя его маршрут. Извечный интерес к жизни — самой разной: городской и сельской, столичной и окраинной, сегодняшней и вчерашней, — не угасал. Этот интерес отличало неиссякаемое доброжелательство к людям. Путевые заметки об Армении — без преувеличения — звучали подобно поэме.
Записки эти — «Добро вам!» — понравились А. Твардовскому. Он, насколько я знаю, стремился восстановить отношения с В. Гроссманом, как-то загладить свою вину. Записки отправили в набор. Но его остановил карандаш цензора. Требовалось убрать один абзац, где упоминается о сочувствии армянских крестьян еврейскому народу и благодарность писателя за это сочувствие.
А. Твардовский безуспешно пытался уговорить цензора. В. Гроссман не желал идти на компромисс и забрал рукопись из «Нового мира».
С точки зрения здравого смысла следовало пожертвовать абзацем ради публикации записок. Но здравым смыслом В. Гроссман не руководствовался, ведя неравную борьбу, не желая в ней чем-либо поступиться.
В 1963 году в Боткинской больнице ему удалили почку. Якобы — киста. В действительности — рак.
Время появления опухоли совпадало с арестом романа.
Первый раз Василий Семенович лежал сравнительно недолго. Но и перерыв был недолог. Опухоль охватила одно легкое, потом другое.
О больничном финале досконально написала Анна Самойловна Берзер. Ася, как мы ее называли, ценила писателя еще со времен их первой встречи, когда появился «Треблинский ад». Работая в отделе прозы «Нового мира», нередко редактировала В. Гроссмана.
Когда он попал в больницу, Ася — одна из дежуривших в палате. Теперь уже Первой Градской.
«Накануне смерти, проснувшись после тяжелого укола, он сказал: — Ночью меня водили на допрос… Скажите, я никого не предал? — Вот о чем он думал в последние часы жизни. Не о себе».
Смерть наступила в ночь с 14 на 15 сентября 1964 года.
Воспоминания А. Берзер кончаются тревожным вопросом: «Неужели его забудут, так и не узнав?»
Возвращение
Ответ на этот вопрос зависел от судьбы второй книги дилогии. Прежде всего от нее.
Минуло десять лет после кончины писателя, и созрело решение издать арестованный роман за рубежом.
Осенью 1960 года, когда редакция «Знамени» еще хранила угрюмое молчание, три папки с рукописью, полученные от В. Гроссмана, С. Липкин спрятал в надежном месте. И теперь отважился дать им ход.
Он и его жена И. Лиснянская договорились с В. Войновичем, имеющим в этом деле достаточный опыт. После первых неудач с фотографированием страниц В. Войнович, прибегнув к помощи Е. Боннер и А. Сахарова, отправил текст на Запад. К сожалению, иные фотографии все-таки не совсем удались. Это вело к неизбежным пропускам.
Еще до выхода книги в журнале «Время и мы» опубликовали одну из глав репрессированного романа. Текст его подготовили к печати Ш. Маркиш и Е. Эткинд. Зная и почитая того и другого, не сомневаюсь в их добросовестности.
Однако когда наконец одно из некоммерческих швейцарских издательств небольшим тиражом выпустило роман на русском языке, он не сразу обратил на себя внимание. Но после триумфа во Франции за перевод взялись книгоиздатели в крупных европейских странах.
«Это могучее свершение, — отзовется Генрих Белль, — не просто книга, это даже больше, чем несколько связанных между собой романов, у нее есть своя история и свое будущее».
Будущее романа зависело прежде всего от русского издания, от его резонанса.
Это понял редактор «Октября» А. Ананьев, в молодости хлебнувший фронтового лиха. Благодаря ему — присоединяюсь к справедливому утверждению С. Липкина — книга Василия Гроссмана стала национальным достоянием советских читателей.
Но и в журнальной публикации, и в книге, выпущенной издательством «Книжная палата», имелись пропуски. Разумеется, они не касались идейного смысла.
Мне посчастливилось написать одну из первых статей о «Жизни и судьбе». Ее напечатал перестроечный «Огонек», а затем, несколько расширенную, как послесловие к первому книжному выпуску, — издательство «Книжная палата», отбиравшее прозу на основании социологического опроса.
Текст романа был подписан в печать 15 ноября 1988 года. А месяцем раньше издательство получило полную рукопись «Жизни и судьбы» с авторской правкой. То была рукопись, некогда привезенная Вячеславом Ивановичем Лободой из Москвы в Малоярославец. В ней — страницы, абзацы, фразы, отдельные слова, отсутствующие в первом издании. Этот вариант можно считать каноническим.
Не так уж много книг в литературе — не только русской — запечатлели кардинальные события XX века, участь личностей, стран, народов. К таким книгам относится роман «Жизнь и судьба». Создан он одним из крупнейших художников этого века.
(Опубликовано в газете «Еврейское слово»)
Комментариев нет:
Отправить комментарий