«Хочется жить в креативной России»
Олег Хлебников считает, что страну спасёт средний класс
«ЛГ»-ДОСЬЕ:
Хлебников Олег Никитич – поэт, журналист, кандидат физико-математических наук. Родился в 1956 году в Ижевске. Окончил Ижевский механический институт, аспирантуру ВЦ АН СССР (Москва), Высшие литературные курсы при Литинституте. Автор многих книг стихов, участник международных поэтических фестивалей. В настоящее время – зам. главного редактора «Новой газеты».
– Вы дебютировали как поэт в далёком 73-м году в «Комсомольской правде». Вам было всего-то 17 лет. Как получилось, что удалось опубликоваться? Кто-то помог, порекомендовал ваши стихи?
– Семнадцати мне тогда ещё не исполнилось. И всё произошло для меня совершенно неожиданно. Влюблённая в меня девушка послала мои стихи в «Алый парус» (была такая страничка для тинейджеров в «Комсомолке») по своей инициативе. Неудивительно, что открывший письмо Андрей Чернов, который там даже не работал, а только печатался, ну и заходил помогать, усомнился в подлинности прочитанного – женский почерк, а вдруг вообще плагиат? Потом он мне говорил, что, прочитав подборку первый раз, запомнил какие-то строчки и, когда читал повторно, решил, что эти стихи уже где-то публиковались. Но тогдашний капитан «Алого паруса» Юрий Щекочихин отмёл все подозрения и с лёту поставил подборку в номер. Я «Комсомолку» тогда (совсем другая была, чем сейчас!) выписывал. И однажды, развернув газету, испытал шок, увидев там свои стихи. А потом мне пришло короткое письмо из редакции со смешным словом «спасибище» за эти самые стихи и с приглашением приехать в Москву и подружиться. Так и произошло. А в один из моих приездов, в самом начале 1975 года, Щекач, как его все называли, надумал показать меня Слуцкому. В общем, меня привели на семинар к Борису Абрамовичу… И ещё одна моя публикация в «Комсомолке» вышла уже с предисловием этого поэта – одного из самых крупных во второй половине ХХ века. Слова Слуцкого обо мне я считаю благословением на поприще, извините за пафос. А после этой публикации пошли, без преувеличения, мешки писем. Но я был ироничным малым и, слава богу, сумел не зазвездить.
– По тем временам это, конечно, было большим успехом. Но времена меняются, и сегодня публикация стихов вряд ли может стать событием. Часто никто, кроме самого автора, на это особого внимания не обращает. Вы ностальгируете по прошлому, по тиражам, гонорарам, писательским льготам?
– Собрание стихов Фета, изданное мизерным тиражом, расходилось двадцать с чем-то лет, и раскупили его уже только после смерти поэта. От этого Фет не стал менее значительным явлением в русской литературе. Просто бывают такие времена, когда общество глохнет, не слышит поэзию, а значит, и собственную душу. Может быть, боится осознавать себя и происходящее. Беспощадное осознание – всегда тяжёлая душевная работа. А если ты занят исключительно выживанием или, наоборот, – пожинаешь богатый урожай плодов, украденных у ближних, тут не до самосознания. Напротив – надо себя отвлекать или от тоски-печали, или от угрызений совести (если таковая имеется). Поэзия не даёт сделать ни того, ни другого. В качестве анестезии годятся детективные сериалы.
– Если можно было бы повернуть время вспять, что бы вы изменили в своей литературной биографии, каких поступков не совершили бы и наоборот?
– Не опубликовал бы «лишнего». Выучил бы несколько языков.
– Вы советский или русский поэт?
– Кажется, советским стать не успел. Да и не стремился. А вообще, по-моему, поэты делятся не на советских и русских, а на хороших и плохих. Вот Маяковский – он только советский поэт или всё-таки русский тоже? Когда читаешь его «Облако в штанах», такой вопрос не возникает – поэзия. Когда читаешь его «Хорошо», этим вопросом снова не задаёшься – потому что не поэзия.
– Вас отмечали помимо Слуцкого ещё и Самойлов с Вознесенским, а вы сами сейчас как-то поддерживаете молодых авторов, помогаете им с публикациями в журналах, изданием книги, да и просто добрым советом?
– Тех молодых и не очень (но неизвестных), кого считаю талантливыми, я публиковал в «Огоньке», где возглавлял отдел литературы с 1988 по 1991 год, и даже сейчас периодически продолжаю печатать в «Новой газете», хотя это издание не литературное. Всегда подробно высказываюсь о присланных мне или принесённых стихах, если в них хоть что-то есть…
– Вы издали двенадцать книг стихов, в том числе и за границей. У вас не возникает ощущения, что книги, выпущенные в новейшее время, словно проваливаются в пустоту, не доходят до читателя, да и не особо его интересуют?
– Сейчас, хоть и маленькими тиражами, издаётся чудовищно много стихотворных книг. Издавать их легко, если есть деньги, а должно быть трудно – вне зависимости от денег. Книга поэта – это всегда поступок. А книжки очень многих нынешних стихотворцев – это вульгарное удовлетворение тщеславия, иногда – что-то вроде семейного альбома с фотокарточками. Мол, есть такой Добчинский. Нивелируется само слово «поэт». Это, конечно, обидно. А что касается тиражей… Есть странное чувство, что книжка, каким бы тиражом ни была издана, всё равно попадёт в нужные руки, да ещё и Интернет сейчас есть – значит, кому надо, прочитают. Время всё расставит по своим местам. Отличить зарифмованные высказывания от настоящей поэзии очень легко. Вся «непоэзия» – это, пользуясь определением Мандельштама, «переводы готовых смыслов». А что касается отношений «писатель – читатель»… В 1988 году, когда у меня вышла книжка в Дании, неожиданно в «Огонёк», где я тогда работал, приехала целая делегация датчан – человек двадцать. Оказалось, это читатели моей датской книжки. Пришлось устраивать что-то вроде читательской конференции в зале, где у нас проходили редколлегии. В Дании конца 80-х интерес к стихам был как будто не выше, чем в нынешней России, а вот поди ж ты… Я тогда подумал, что был бы куда счастливее, если бы такая делегация приехала из Калуги или Тулы. Увы. А у датчан, как и у других европейцев, интерес к русской поэзии в те годы определялся двумя словами: «Горби» и «перестройка». Но то, что искали, они в наших стихах всё же находили – тайную свободу.
– Нередко вас сравнивают с Ходасевичем. Насколько это справедливо, как вы считаете?
– Однажды – мне было года 22 – я приехал в Переделкино к Александру Петровичу Межирову почитать новые стихи. Это занятие всегда было увлекательным до азарта. Что скажет Межиров, оставалось загадкой до его самого последнего слова. И вот я читаю ему стихотворение, где есть строчки: «Не таким меня любила мама… – / Мама! Неужели это я?» «Как! – восклицает Александр Петрович, и его огромные глаза вообще заполняют всю комнату. – Вы не знаете Ходасевича?!» И цитирует из великого «Перед зеркалом»: «Я, я, я. Что за дикое слово! / Неужели вон тот – это я? / Разве мама любила такого…» и т.д. А где я мог в те годы, проживая в Ижевске, достать книги Ходасевича? Конечно, я его не знал. Но мгновенную острую близость ощутил. Свой стишок, конечно, выкинул. Зато с наслаждением читал ходасевичевский ардисовский томик, который мне дал Александр Петрович. Такие пересечения, как случилось у меня с Ходасевичем, по-видимому, неслучайны. Должно быть, какие-то струны его и моей души настроены одинаково. Это соображение меня греет – Ходасевича я ставлю очень высоко в своей поэтической иерархии. А ещё я однажды прочитал у Берберовой, что постоянным мучительным чувством Владислава Фелициановича была жалость к людям. Как ни странно, это чувство с самой ранней юности было и у меня главной причиной, заставлявшей браться за перо. А не, допустим, любовь к девочке или родным просторам.
– А тень однофамильца Велимира? Одну из ваших подборок в «Огоньке» во второй половине 80-х сопровождал врез, в котором проводились некоторые параллели. Я хоть и школьником был, а помню…
– Велимир Хлебников – гений, но вряд ли в чистом виде лирик. Со мной всё ровно наоборот. Он мне интересен своим словотворчеством, непредсказуемостью не только следующего слова, но и звука. И всё-таки мой великий однофамилец не самый мой любимый поэт. А объединяет нас, кроме фамилии, род занятий: стихотворчество и математика.
– Какое место вы отводите себе в современной русской литературе? Можете сказать: «Вот моя ниша»?
– Пусть на это место меня отведут другие. Но – не под конвоем. И ещё одно нахальное соображение. По-моему, кроме меня, сейчас почти никто не пишет поэм. А я продолжаю заниматься этим бесперспективным делом. Зато, когда находишься внутри поэмы, испытываешь счастье. Причём продлённое. Если стихотворение – миг любви, то поэма – по крайней мере ночь, а может, и несколько. Сейчас я почувствовал, что из моих тринадцати поэм (тринадцатую – «На небесном дне» – закончил только что) складывается что-то вроде романа в поэмах. Не из всех – войдут всего семь-восемь, зато внутренний сюжет будет просматриваться. Конечно, хотелось бы, чтоб у этого странного и уж точно не востребованного нашим временем произведения всё же нашлись внимательные читатели.
– Так получилось, что вы никогда особо не были обласканы литературными премиями. Но вот в конце прошлого года удостоились премии «Венец» – это стало приятной неожиданностью?
– Именно так. А поскольку ещё одним лауреатом стал Гена Русаков, я даже сказал на церемонии вручения, что ставлю в этом году (2011-м) премию «Венец» выше Нобелевской в области литературы: лауреат Нобеля из Швеции – скучный, «университетский» поэт, куда ему до Русакова! Про себя, естественно, нескромно умолчал.
– Семнадцати мне тогда ещё не исполнилось. И всё произошло для меня совершенно неожиданно. Влюблённая в меня девушка послала мои стихи в «Алый парус» (была такая страничка для тинейджеров в «Комсомолке») по своей инициативе. Неудивительно, что открывший письмо Андрей Чернов, который там даже не работал, а только печатался, ну и заходил помогать, усомнился в подлинности прочитанного – женский почерк, а вдруг вообще плагиат? Потом он мне говорил, что, прочитав подборку первый раз, запомнил какие-то строчки и, когда читал повторно, решил, что эти стихи уже где-то публиковались. Но тогдашний капитан «Алого паруса» Юрий Щекочихин отмёл все подозрения и с лёту поставил подборку в номер. Я «Комсомолку» тогда (совсем другая была, чем сейчас!) выписывал. И однажды, развернув газету, испытал шок, увидев там свои стихи. А потом мне пришло короткое письмо из редакции со смешным словом «спасибище» за эти самые стихи и с приглашением приехать в Москву и подружиться. Так и произошло. А в один из моих приездов, в самом начале 1975 года, Щекач, как его все называли, надумал показать меня Слуцкому. В общем, меня привели на семинар к Борису Абрамовичу… И ещё одна моя публикация в «Комсомолке» вышла уже с предисловием этого поэта – одного из самых крупных во второй половине ХХ века. Слова Слуцкого обо мне я считаю благословением на поприще, извините за пафос. А после этой публикации пошли, без преувеличения, мешки писем. Но я был ироничным малым и, слава богу, сумел не зазвездить.
– По тем временам это, конечно, было большим успехом. Но времена меняются, и сегодня публикация стихов вряд ли может стать событием. Часто никто, кроме самого автора, на это особого внимания не обращает. Вы ностальгируете по прошлому, по тиражам, гонорарам, писательским льготам?
– Собрание стихов Фета, изданное мизерным тиражом, расходилось двадцать с чем-то лет, и раскупили его уже только после смерти поэта. От этого Фет не стал менее значительным явлением в русской литературе. Просто бывают такие времена, когда общество глохнет, не слышит поэзию, а значит, и собственную душу. Может быть, боится осознавать себя и происходящее. Беспощадное осознание – всегда тяжёлая душевная работа. А если ты занят исключительно выживанием или, наоборот, – пожинаешь богатый урожай плодов, украденных у ближних, тут не до самосознания. Напротив – надо себя отвлекать или от тоски-печали, или от угрызений совести (если таковая имеется). Поэзия не даёт сделать ни того, ни другого. В качестве анестезии годятся детективные сериалы.
– Если можно было бы повернуть время вспять, что бы вы изменили в своей литературной биографии, каких поступков не совершили бы и наоборот?
– Не опубликовал бы «лишнего». Выучил бы несколько языков.
– Вы советский или русский поэт?
– Кажется, советским стать не успел. Да и не стремился. А вообще, по-моему, поэты делятся не на советских и русских, а на хороших и плохих. Вот Маяковский – он только советский поэт или всё-таки русский тоже? Когда читаешь его «Облако в штанах», такой вопрос не возникает – поэзия. Когда читаешь его «Хорошо», этим вопросом снова не задаёшься – потому что не поэзия.
– Вас отмечали помимо Слуцкого ещё и Самойлов с Вознесенским, а вы сами сейчас как-то поддерживаете молодых авторов, помогаете им с публикациями в журналах, изданием книги, да и просто добрым советом?
– Тех молодых и не очень (но неизвестных), кого считаю талантливыми, я публиковал в «Огоньке», где возглавлял отдел литературы с 1988 по 1991 год, и даже сейчас периодически продолжаю печатать в «Новой газете», хотя это издание не литературное. Всегда подробно высказываюсь о присланных мне или принесённых стихах, если в них хоть что-то есть…
– Вы издали двенадцать книг стихов, в том числе и за границей. У вас не возникает ощущения, что книги, выпущенные в новейшее время, словно проваливаются в пустоту, не доходят до читателя, да и не особо его интересуют?
– Сейчас, хоть и маленькими тиражами, издаётся чудовищно много стихотворных книг. Издавать их легко, если есть деньги, а должно быть трудно – вне зависимости от денег. Книга поэта – это всегда поступок. А книжки очень многих нынешних стихотворцев – это вульгарное удовлетворение тщеславия, иногда – что-то вроде семейного альбома с фотокарточками. Мол, есть такой Добчинский. Нивелируется само слово «поэт». Это, конечно, обидно. А что касается тиражей… Есть странное чувство, что книжка, каким бы тиражом ни была издана, всё равно попадёт в нужные руки, да ещё и Интернет сейчас есть – значит, кому надо, прочитают. Время всё расставит по своим местам. Отличить зарифмованные высказывания от настоящей поэзии очень легко. Вся «непоэзия» – это, пользуясь определением Мандельштама, «переводы готовых смыслов». А что касается отношений «писатель – читатель»… В 1988 году, когда у меня вышла книжка в Дании, неожиданно в «Огонёк», где я тогда работал, приехала целая делегация датчан – человек двадцать. Оказалось, это читатели моей датской книжки. Пришлось устраивать что-то вроде читательской конференции в зале, где у нас проходили редколлегии. В Дании конца 80-х интерес к стихам был как будто не выше, чем в нынешней России, а вот поди ж ты… Я тогда подумал, что был бы куда счастливее, если бы такая делегация приехала из Калуги или Тулы. Увы. А у датчан, как и у других европейцев, интерес к русской поэзии в те годы определялся двумя словами: «Горби» и «перестройка». Но то, что искали, они в наших стихах всё же находили – тайную свободу.
– Нередко вас сравнивают с Ходасевичем. Насколько это справедливо, как вы считаете?
– Однажды – мне было года 22 – я приехал в Переделкино к Александру Петровичу Межирову почитать новые стихи. Это занятие всегда было увлекательным до азарта. Что скажет Межиров, оставалось загадкой до его самого последнего слова. И вот я читаю ему стихотворение, где есть строчки: «Не таким меня любила мама… – / Мама! Неужели это я?» «Как! – восклицает Александр Петрович, и его огромные глаза вообще заполняют всю комнату. – Вы не знаете Ходасевича?!» И цитирует из великого «Перед зеркалом»: «Я, я, я. Что за дикое слово! / Неужели вон тот – это я? / Разве мама любила такого…» и т.д. А где я мог в те годы, проживая в Ижевске, достать книги Ходасевича? Конечно, я его не знал. Но мгновенную острую близость ощутил. Свой стишок, конечно, выкинул. Зато с наслаждением читал ходасевичевский ардисовский томик, который мне дал Александр Петрович. Такие пересечения, как случилось у меня с Ходасевичем, по-видимому, неслучайны. Должно быть, какие-то струны его и моей души настроены одинаково. Это соображение меня греет – Ходасевича я ставлю очень высоко в своей поэтической иерархии. А ещё я однажды прочитал у Берберовой, что постоянным мучительным чувством Владислава Фелициановича была жалость к людям. Как ни странно, это чувство с самой ранней юности было и у меня главной причиной, заставлявшей браться за перо. А не, допустим, любовь к девочке или родным просторам.
– А тень однофамильца Велимира? Одну из ваших подборок в «Огоньке» во второй половине 80-х сопровождал врез, в котором проводились некоторые параллели. Я хоть и школьником был, а помню…
– Велимир Хлебников – гений, но вряд ли в чистом виде лирик. Со мной всё ровно наоборот. Он мне интересен своим словотворчеством, непредсказуемостью не только следующего слова, но и звука. И всё-таки мой великий однофамилец не самый мой любимый поэт. А объединяет нас, кроме фамилии, род занятий: стихотворчество и математика.
– Какое место вы отводите себе в современной русской литературе? Можете сказать: «Вот моя ниша»?
– Пусть на это место меня отведут другие. Но – не под конвоем. И ещё одно нахальное соображение. По-моему, кроме меня, сейчас почти никто не пишет поэм. А я продолжаю заниматься этим бесперспективным делом. Зато, когда находишься внутри поэмы, испытываешь счастье. Причём продлённое. Если стихотворение – миг любви, то поэма – по крайней мере ночь, а может, и несколько. Сейчас я почувствовал, что из моих тринадцати поэм (тринадцатую – «На небесном дне» – закончил только что) складывается что-то вроде романа в поэмах. Не из всех – войдут всего семь-восемь, зато внутренний сюжет будет просматриваться. Конечно, хотелось бы, чтоб у этого странного и уж точно не востребованного нашим временем произведения всё же нашлись внимательные читатели.
– Так получилось, что вы никогда особо не были обласканы литературными премиями. Но вот в конце прошлого года удостоились премии «Венец» – это стало приятной неожиданностью?
– Именно так. А поскольку ещё одним лауреатом стал Гена Русаков, я даже сказал на церемонии вручения, что ставлю в этом году (2011-м) премию «Венец» выше Нобелевской в области литературы: лауреат Нобеля из Швеции – скучный, «университетский» поэт, куда ему до Русакова! Про себя, естественно, нескромно умолчал.
Беседу вёл
Три обязательных вопроса:
– В начале ХХ века критики наперебой говорили, что писатель измельчал. А что можно сказать о нынешнем времени?
– Ага, измельчали Блок, Анненский, Бунин, Сологуб… Дай бог всем так мельчать! По-моему, этот процесс куда актуальнее для самих критиков. Кстати, а где сейчас они? Что-то даже в микроскоп не просматриваются… Ну да ладно… Есть такое вполне конкретное, измеряемое понятие – математическое ожидание. Я бы ввёл ещё один термин – литературное ожидание. Сейчас его значение нулевое. Это не значит, что нет хороших писателей. Просто их никто не ждёт, не «ожидает». Если я, думая, что сейчас буду есть икру, случайно попадаю ложкой в розетку с мёдом и проглатываю его, у меня возникают отвратительные ощущения – как будто съел какую-то гадость, даже кажется, что горько. Потому что не того ждал. А когда от писателей и вовсе ничего не ждут, как же они могут удовлетворить современников? Современники нынче привыкли потреблять не продукты, а бренды – пусть и с биологическими добавками. Но общество потребления – тупиковая ветвь в развитии земной цивилизации. И никуда не денется желание человека прожить в течение своей жизни ещё несколько, а значит – читать. Правда, это больше относится к романам. Что же касается мельчания… Наверно, не только писателей – вообще людей… Представим себе такую картину. Вот ноосфера. Одна на всех. Всё, что есть мысль, прозрение мы получаем оттуда, а население Земли неуклонно растёт. Значит, на каждого приходится всё меньше от этого пирога. Шутка, конечно. И к тому же – ноосфера пополняется тем, что растущее население Земли нарабатывает…
– Почему писатели перестали быть «властителями дум»? Можете ли вы представить ситуацию «литература без читателя» и будете ли продолжать писать, если это станет явью?
– Помните, Пушкин говорил: «Пишу для себя, печатаюсь для денег». Вторая часть этой формулы сейчас не работает, зато первая – на полную мощность. И значит, надо написать такие книги, которых почему-то ещё нет в природе, а почитать бы хотелось. Вот и приходится самому… Если лично я перестану писать, мне будет очень трудно разобраться со смыслом существования. Дурную бесконечность не предлагать! А «пасти народы» меня никогда не тянуло. И если «властителями дум» сейчас стала попса – туда им, властителям и подвластным, и дорога. Конечно, хотелось бы, чтобы в нашей самой реальной для обывателя телереальности было больше умных людей, в том числе и писателей (такие всё ещё иногда встречаются), но это в обществе потребления только благое пожелание. Хотя, с другой стороны, это общество устроено так, что «хавает» всё, что ему предлагают (требуется только пиар). Можно для разнообразия и качественный духовный продукт скормить…
– На какой вопрос вы бы хотели ответить, но я его вам не задал?
– В самом деле – ну почему вы меня не спросили о судьбе России?! А мне бы очень хотелось, чтобы она не распалась, чтобы мои дети, да и я сам, не оказались участниками гражданской войны. Хотя она в России, по-моему, так и не кончилась, только принимает разные формы (но пусть не кровавые!). И в этом даже есть свои плюсы. Какие, возмущённо спросите вы? Легче всего пояснить это строчками замечательного, несправедливо забытого поэта Александра Аронова: «Когда нас Сталин отвлекал / От ужаса существованья…» И всё равно – хотелось бы жить в «продвинутой», креативной (хоть и не люблю этого слова), самоироничной России. К этому есть предпосылки – стоит посмотреть на лозунги последних митингов, вспомнить поведение людей на них. Уже не власть у нас теперь главный европеец, а тот средний класс, который всё-таки возник. Именно он может и должен спасти страну от беды.
– Ага, измельчали Блок, Анненский, Бунин, Сологуб… Дай бог всем так мельчать! По-моему, этот процесс куда актуальнее для самих критиков. Кстати, а где сейчас они? Что-то даже в микроскоп не просматриваются… Ну да ладно… Есть такое вполне конкретное, измеряемое понятие – математическое ожидание. Я бы ввёл ещё один термин – литературное ожидание. Сейчас его значение нулевое. Это не значит, что нет хороших писателей. Просто их никто не ждёт, не «ожидает». Если я, думая, что сейчас буду есть икру, случайно попадаю ложкой в розетку с мёдом и проглатываю его, у меня возникают отвратительные ощущения – как будто съел какую-то гадость, даже кажется, что горько. Потому что не того ждал. А когда от писателей и вовсе ничего не ждут, как же они могут удовлетворить современников? Современники нынче привыкли потреблять не продукты, а бренды – пусть и с биологическими добавками. Но общество потребления – тупиковая ветвь в развитии земной цивилизации. И никуда не денется желание человека прожить в течение своей жизни ещё несколько, а значит – читать. Правда, это больше относится к романам. Что же касается мельчания… Наверно, не только писателей – вообще людей… Представим себе такую картину. Вот ноосфера. Одна на всех. Всё, что есть мысль, прозрение мы получаем оттуда, а население Земли неуклонно растёт. Значит, на каждого приходится всё меньше от этого пирога. Шутка, конечно. И к тому же – ноосфера пополняется тем, что растущее население Земли нарабатывает…
– Почему писатели перестали быть «властителями дум»? Можете ли вы представить ситуацию «литература без читателя» и будете ли продолжать писать, если это станет явью?
– Помните, Пушкин говорил: «Пишу для себя, печатаюсь для денег». Вторая часть этой формулы сейчас не работает, зато первая – на полную мощность. И значит, надо написать такие книги, которых почему-то ещё нет в природе, а почитать бы хотелось. Вот и приходится самому… Если лично я перестану писать, мне будет очень трудно разобраться со смыслом существования. Дурную бесконечность не предлагать! А «пасти народы» меня никогда не тянуло. И если «властителями дум» сейчас стала попса – туда им, властителям и подвластным, и дорога. Конечно, хотелось бы, чтобы в нашей самой реальной для обывателя телереальности было больше умных людей, в том числе и писателей (такие всё ещё иногда встречаются), но это в обществе потребления только благое пожелание. Хотя, с другой стороны, это общество устроено так, что «хавает» всё, что ему предлагают (требуется только пиар). Можно для разнообразия и качественный духовный продукт скормить…
– На какой вопрос вы бы хотели ответить, но я его вам не задал?
– В самом деле – ну почему вы меня не спросили о судьбе России?! А мне бы очень хотелось, чтобы она не распалась, чтобы мои дети, да и я сам, не оказались участниками гражданской войны. Хотя она в России, по-моему, так и не кончилась, только принимает разные формы (но пусть не кровавые!). И в этом даже есть свои плюсы. Какие, возмущённо спросите вы? Легче всего пояснить это строчками замечательного, несправедливо забытого поэта Александра Аронова: «Когда нас Сталин отвлекал / От ужаса существованья…» И всё равно – хотелось бы жить в «продвинутой», креативной (хоть и не люблю этого слова), самоироничной России. К этому есть предпосылки – стоит посмотреть на лозунги последних митингов, вспомнить поведение людей на них. Уже не власть у нас теперь главный европеец, а тот средний класс, который всё-таки возник. Именно он может и должен спасти страну от беды.
Комментариев нет:
Отправить комментарий