Владимир Соловьев – Американский Нью-Йорк | Довлатов с третьего этажа
После публикации в «Kontinent» моих докурассказов «Заместитель Довлатова» и «Уничтоженные письма» СД» читатели просят напечатать что-нибудь о самом Довлатове. Паче есть повод – сегодня его день рождения. Вот итоговое эссе к нашим с Еленой Клепиковой книгам о нем и не только о нем – «Довлатов с третьего этажа».
Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.
С чего начать? Точнее: чем кончить? Что Брюсова горька широко разбежавшаяся участь? Как другу Довлатова, мне, вроде бы, только радоваться его посмертной славе – хоть какой, а эквилибриум: воздаяние, пусть post mortem, за его прижизненное литературное ничтожество, или как пишет мой соавтор Лена Клепикова – литературные мытарства. Сереже не просто не повезло с гутенбергом в «отечестве белых головок», но и среди непечатных авторов ленинградского андеграунда он был, по словам Лены Довлатовой, – никто.
Сказать, что ему привалило счастье в эмиграции, тоже не могу, увы. Один к одному: широко известный в узких кругах, а какой другой круг читателей мог быть среди наших эмигре? Крошечные тиражи маленьких книжек в домодельных бумажных переплетах, да и те уходили главным образом на презенты друзьям, знакомым, врачам и прочей обслуге, а потом, когда наступила гласность, – ходокам из нашей географической родины. «Я всех своих читателей знаю наперечет – в лицо», – преувеличивал, но не так чтобы сильно Сережа.
…Мне нравится Куприн, из американцев – О’Хара. Толстой, разумеется, лучше, но Куприн – дефицитнее. Нашу прозу истребляет категорическая установка на гениальность. В результате гении есть, а хорошая проза отсутствует. С поэзией все иначе. Ее труднее истребить, Ее можно прятать в кармане и даже за щекой.
…Мое бешенство вызвано как раз тем, что я-то претендую на сущую ерунду. Хочу издавать книжки для широкой публики, написанные старательно и откровенно, а мне приходится корпеть над сценариями. Я думаю, идти к себе на какой-нибудь третий этаж лучше снизу – не с чердака. А с подвала. Это гарантирует бóльшую точность оценок.
Эти письма написаны Довлатовым из Ленинграда в Москву, где проживал – и до сих пор проживает – его корреспондент, но я, общавшийся последние годы с Сережей каждодневно – точнее, ежевечерне – легко могу представить их отосланными все равно куда, да хоть на деревню дедушке, но уже из Нью-Йорка. Вот только сценарии придется заменить на скрипты, которые Довлатов ухитрился делать по несколько в день для радио «Либерти», чтобы удержаться на плаву. Он люто ненавидел эту унизительную радиохалтуру, которая пришлась впору Вайлю с Генисом или даже Парамонову, за что Бродский прозвал того «радиофилософом», но не для Довлатова, писателя до мозга костей, а потому в завещании он просил не публиковать его радиоскрипты, к которым относился как к третьесортным сочинениям, чем, увы, его наследники пренебрегли. А мечтал он зашибить крупную деньгу либо получить какую-нибудь не только престижную, но и денежную премию и расплеваться с «Либерти»:
— Лежу иногда и мечтаю. Звонят мне из редакции, предлагают тему, а я этак вежливо: «Иди-ка ты, Юра, на х**!»
Юра — это Юра Гендлер, заведующий русской службой ньюйоркжского отделения «Либерти», наш, фрилансеров, общий работодатель и благодетель.
Наша с Довлатовым дружба началась еще в Питере, но окрепла в Нью-Йорке. Отчасти по топографической причине: мы и в Ленинграде жили неподалеку, несколько троллейбусных остановок от наших Красноармейских до его Рубинштейна, а здесь и вовсе оказались в пяти минутах ходьбы друг от друга, потому и встречались ежевечерне, ожидая привоза в магазин «Моня & Миша» завтрашнего номера «Нового русского слова», флагмана свободной русской печати, а потом отправлялись чаевничать – чаще к нему, чем ко мне. То ли потому что Сережа жил ближе к 108-ой улице, эмигрантскому большаку Куинса, то ли по причине его кавказского гостеприимства, даром что ли он был евреем армянского разлива, по определению Вагрича Бахчиняна. Засиживались мы допоздна, иногда за полночь – было, о чем покалякать: политика, новости из России, бабы, сплетни, но больше всего и в первую очередь литература, наша с ним главная страсть в жизни. Эта страсть была, наверное, второй причиной нашего сближения с Довлатовым, помимо топографии. Была и третья: в последние годы жизни Сережа расплевался со своими коллегами по «Новому американцу» и «Либерти», а с некоторыми своими земляками и вовсе порвал, как с Игорем Ефимовым и Борей Парамоновым.
Скажу сразу же: я был другом Довлатова, но его фанатом – никогда. Мне нравились его рассказы, но выше всех ставя стихи Слуцкого и Бродского и прозу Искандера и Петрушевской (вот от кого я фанател), я относился к Сережиным рассказам не то чтобы равнодушно, но спокойно, соглашаясь с его скромной самооценкой: он был – и остался – для меня в литературе середняком, а пользуясь его собственным самоопределением, третьеэтажником. Что тоже неплохо, учитывая, что мы оба воспринимали литературу соразмерной человеку, а не как небоскреб.
Было еще одно у нас с ним разногласие по существу. Сережа воспринимал литературу как самоутверждение, я – как самовыражение, а в редких случаях заоблачных взлетов – как самоупоение. Довлатов был скорее мучеником слова, если воспользоваться выражением Виктора Сосноры – «на каторге словес тихий каторжанин» Когда-то я делал вступительное слово к его единственному на родине литературному вечеру. Было это в ленинградском Доме писателей в конце 1967 года, сохранились сделанные фотоархивариусом по Питеру, а потом по Нью-Йорку Наташей Шарымовой наши снимки с того достопамятного вечера. Само собой, я на все лады нахваливал его уморительно смешные абсурдистские рассказы, но от одного подкола – на то я и критик, черт побери! – не удержался и попрекнул в том, что литература для него как хвост для павлина. Сереже-то как раз это в память запало, коли он взял мой образ на вооружение и, как что, говорил: «Пошел распускать свой павлиний хвост».
К чему я об этом сейчас вспоминаю? Довлатов прожил трагическую жизнь и трагически погиб, захлебнувшись в собственной рвоте, когда его раскачало в машине скорой помощи, а он лежал на спине привязанный к носилкам двумя придурками-санитарами: непредумышленное убийство. Врагу не пожелаешь ни такой мученической жизни, ни такой нелепой смерти. Потому мы с Леной и поставили подзаголовком к нашей первой о нем книги – «трагедия веселого человека», а к следующей – «скелеты в шкафу». Посмертная слава Довлатова – хоть в какое-то возмещение юдоли его жизни. Многотиражные издания в России, мемориальные доски в Питере, Таллинне и Уфе, изба-музей в Пушгорах, а в Нью-Йорке – улица Довлатова, которую мы с ним и с его таксой Яковом Моисеевичем исходили вдоль и поперек. Если бы Сережа знал, что мы с ним фланируем по будущей улице Довлатова! Его вдова мне так и шепнула на церемонии поименования отрезка улицы, где жил Сережа, в «Sergei Dovlatov way»: «Если был бы некий телепатический способ сообщить ему об этом отсюда туда». Я промолчал, а про себя усомнился, что покойника бы это обрадовало, и он бы не счел это измывательством, потому как в этом доме он прожил далеко не лучшие свои годы, а может еще более тяжкие, чем в доме №23 на улице Рубинштейна в Ленинграде. Хотя, конечно, не мне, живому, говорить за мертвеца.
Я знал Довлатова близко – он тосковал по читателю и мечтал о славе, но вряд ли о такой, какая его настигла после смерти. Он растаскан на цитаты, его книги превращены в ширпортреб, хуже того – в китч, а сам он – чуть ли не гуру, что не столько удивило, сколько рассмешило бы его. Смакуются подробности его личной жизни, печатаются его газетные статьи, радиоскрипты и личные письма супротив воли покойника, он стал явлением масскультуры, а отсюда уже контрреакция на эту его несусветную славу: его прозу обзывают «плебейской» – «В сущности, он и победил, как писатель плебеев», а то и круче – «трубадур отточенной банальности».
То, что Довлатов стал явлением масскультуры, нисколько его как писателя не умаляет. Не сравниваю, конечно, но Шекспир и Диккенс тоже были явлениями масскультуры. И обращение того же Шекспира к массовой аудитории и даже подыгрывание зрителю не снимало глубины и таинственности его великих пьес. У Довлатова своя глубина и своя тайна, несмотря на прозрачность, ясность, кларизм его литературного письма. Его идолизация происходит скорее на уровне анекдота, который лежит в сюжетной основе большинства его рассказов, это его излюбленный прием, но в лучших из них – таких, к примеру, как рассказ «Представление», Довлатов анекдотом не ограничивается, а выходит за его пределы и копает на глубине, как археолог. Или – его собственный образ из приведенного письма – идет на свой третий этаж не с чердака, а с подвала. Подсознанку здесь подключать вовсе необязательно, а уж скорее другой психоаналитический термин: возводит анекдот на уровень архетипа. Далеко не всегда Довлатову это удается, есть у него провальные вещи, ущербные в замысле, типа халтурной повести «Иностранка». Зато есть шикарные книжки-повести – те же «Наши», где байки и анекдоты семейной хроники пропитаны щемящей сентиментальностью, либо «Филиал»: сочетание низкого – анекдоты эмигрантской жизни, с высоким – сказ о единственной, неразделенной, безответной фатальной любви.
Идолизация писателя – это уравниловка, когда его взлеты и падения читателю без разницы, он съест все без разбору, вот что более всего досадно – меркантильное, потребительское отношение к литературе. А Довлатов когда доходил до своего третьего этажа, а когда и не доходил, сам это знал и мучился, будучи в литературе максималистом и перфекционистом. Он-то как раз умел отличать пораженье от победы. Его талант в том и заключался, что ему не хватало его таланта, и он мечтал о большем:
Бог дал мне именно то, о чем я всю жизнь его просил. Он сделал меня рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую на большее. Но было поздно. У Бога добавки не просят.
Псевдодокументалист Довлатов с третьего этажа.
Из книги Владимира Соловьева и Елены Клепиковой «Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора: Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой»
АНОНС!
Всего год назад вышла моя первая киевская книга, вслед за ней вторая “Цунами истории. Победа Украины или поражение России?” и теперь третья “Как обуздать самого опасного дурака в мире?* 1993: Глоток свободы” – фактически две книги под одной обложкой (с одновременным изданием в Америке). Все доходы от продаж – в помощь Украине. Принимаются заказы. Цена книги с авторским автографом – $28. Чеки по адресу:
144-55 Melbourne Ave., #4B
Flushing, NY 11367
***
Отклики на новую книгу Владимира Соловьева-Американского
Владимир Соловьев-Американский для себя однажды отметил: «Думал умереть автором “Трех евреев” – 1975, но… прославился еще и “Котом Шрёдингера” – 2020». Трудно представить, у кого из современных писателей и публицистов есть на сегодняшний день столь весомая, полная, исторически плюс аналитически выверенная/выстроенная Путиниана. С одной стороны, это карнавальная, едкая в своем сарказме панихида по путинскому режиму; с другой, учитывая блестящий «соловьёвский» стиль – этому людоедскому режиму реквием, в котором трагично и без пафоса передан нескончаемый ужас наших лет.
Геннадий Кацов, Нью-Йорк, США
Олег Никоф, Киев, Украина
— Чем же всё это окончится?
— Спецтрибунал!
— Спецтрибуналом окончится?!
— Да, я уверен.
Я уже слышал, и слух этот мною проверен,
Что Соловьёв уже книжку о том написал.
Илья Журбинский, Нью-Джерси, США
Настоящий русский роман о нашей зачумленной жизни, которая несется к бездне без тормозов и покаяния.
Из рецензии на «1993. Глоток свободы» в «Московском комсомольце»
Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.
Комментариев нет:
Отправить комментарий