Ефрейтор Джо Гейдекер не совсем обычный немецкий солдат.
В 1945-м и 1946-м он будет вести радиорепортажи с нюрнбергского процесса.
В 1937-м он почти год путешествовал по Польше. В варшавском гетто у него жили хорошие знакомые.
Рассказывает Джо Гейдекер.
На дворе январь 1941-го, и часть Гейдекера расквартирована в Варшаве.
В январе 1941 года гетто было еще новым, недавно созданным. Стену вокруг него только что построили, и во многих местах она была недоделана. Немногие подъездные пути загораживала колючая проволока и патрули польской и немецкой полиции. Трамвайный маршрут проезжал сквозь гетто без остановок по узкому коридору. На нем часто катались любопытные – поглядеть, что происходит внутри. Другие любопытные каждый день стояли у ворот гетто. Там можно было наблюдать, как полиция обыскивает и избивает входящих и выходящих. В то время обитатели гетто еще могли – группами и по отдельности – выходить из гетто на работу. По возвращении с ними часто обходились бесчеловечно. Я уже рассказывал об этом по радио. К примеру о том, как пристреливали детей, пытавшихся пронести в гетто буханку хлеба. Мужчин, даже стариков, били до крови. Толпа зевак поддерживала эти избиения.
Зеваки. Солдаты всех рангов и офицеры, много немецких гражданских служащих, секретари, чиновники в форме, железнодорожники, даже сестры Красного Креста. Там можно было увидеть униформу любых частей и организаций. Большинство стояли на одном месте как вкопанные, молча, с ничего не выражавшими лицами, и смотрели на проходивших через ворота людей, на «формальности» и на жестокость охраны.
Кто-то отворачивался, кто-то подбадривал. Но большинство просто стояли там, ничем не выдавая своих чувств и мыслей. Что было говорить? Только это: мы всё видели, и знаем, как было. То, что происходило у ворот варшавского гетто с 1941-го по 1943-й год, наблюдали сотни тысяч людей, а то и больше. Все, чья судьба была пройти через Варшаву во время войны, а это миллионы.
В те дни варшавское гетто было битком набито беженцами, туда переселяли огромное количество людей из западной Польши и других регионов. Казалось, что гетто вот-вот лопнет. Изгнанные из своих домов евреи прибывали нищими караванами. Каждую телегу тянула одна или две лошади. Телеги, груженые женщинами, детьми и больными, и их убогим скарбом, медленно двигались по холодным улицам. День за днем с раннего утра и до поздней ночи они скрипели по снегу в сторону города. Они проезжали мимо школы на улице Вольска, где была расквартирована наша часть. С крыши этого здания однажды вечером я и сделал первые фотографии этой трагедии.
Через несколько дней под защитой моей немецкой военной формы и всё равно боясь, что меня схватят и начнут задавать вопросы, я сделал еще несколько фотографий у входа в гетто.
Естественно, напрашивается вопрос – зачем я это делал? Необходимо сказать, что я никогда не фотографировал по долгу службы, или по заданию. Я не был корреспондентом, я был техником в лаборатории. Я фотографировал по собственной иннициативе, на свой страх и риск. И к счастью моё начальство ничего не знало об этом. Не думаю, что смогу передать, что именно я чувствовал тогда. Я разрывался между стыдом, ненавистью и беспомощностью. Я горячо желал скорейшего и полного поражения Германии и понимал, что до этого еще далеко. Мои фотографии я сделал для того, чтобы этот позор не был забыт, чтобы мир услышал этот крик. Больше мне нечего ответить.
Я виноват: я стоял и фотографировал, вместо того, чтобы что-то делать. Даже тогда я понимал это. Спрашивать себя, а что я мог сделать – трусость. Что-нибудь. Проткнуть охранника штыком. Застрелить офицера. Дезертировать и перейти на другую сторону. Отказаться служить в армии. Саботировать. Не подчиниться приказу. Отдать свою жизнь. Я знаю сейчас, что оправдания нет.
[…]
Однажды вечером в первых числах февраля 1941-го я перелез через стену в варшавское гетто. Если память мне не изменяет, там, где улица Панска ответвляется от широкой Маршалковской. Или одной улицей раньше, одной позже. Слева была кондитерская – раньше польская, теперь немецкая. Как и другие улицы, Панска метров через двадцать упиралась в стену гетто. Там были разрушенные дома, и рядом пролом в стене, охранявшийся полицейским-поляком – я сфотографировал его в другой день. Было уже темно. Шел снег, но было не холодно. Я дошел по переулку до пролома. Я стоял в нерешительности. Я был в форме. Полицейский спросил меня на ломаном немецком, что я там делаю. Я ответил на ломаном польском. Он огляделся, оценил ситуацию и рукой и взглядом подал мне сигнал. «Raz, dwa…» - я прыгнул на обломки, и вниз с другой стороны.
Я оказался в гетто.
Еврейский полицейский, стоявший на страже, строго по-военному приветствовал неожиданно появившегося с той стороны стены немецкого солдата. Я сказал добрый вечер и пошел вниз по пустынной Панской улице.
Большая часть улицы лежала в руинах. На углу я увидел людей. На правой руке они носили белую повязку со звездой Давида. Увидев меня, они немедленно сняли шапки. Таково было одно из правил введенных немецкими оккупационными властями. Мне было стыдно, но я ничего не мог с этим поделать. Я остановил извозчика, спрятался, как мог, под его крышей, и попросил отвезти меня на улицу Дзельна. Мы поехали вдоль плохо освещенных переполненных улиц. Я испуганно оглядывался вокруг. Я находился на территории, заходить на которую было строго запрещено. Я не мог придумать ни единого объяснения на случай, если меня остановят, трибунал был бы неизбежен. Но не это было главной причиной моего страха. Я боялся взглянуть правде в лицо. Правде, окружавшей меня тысячами несчастных человеческих существ, сливавшихся в единую массу в тусклом свете улиц. Я был в центре страшной тайны немецкой силовой машины. Я боялся того, что ожидало меня на улице Дзельна. Но я хотел знать правду.
Тут оказалось, что чтобы приехать по указанному мною адресу, надо выехать из гетто, проехать участок пути по «арийскому» сектору, и въехать обратно в гетто – то есть пройти через два немецких поста. Извозчик уверял, что для немецкого солдата это легко. Я узнал об опасности в последнюю минуту. Я попросил извозчика развернуться и привезти меня обратно. У него не было сдачи. Рядом был магазин. Кажется, мясная лавка или продуктовый. Лампочка свисала с потолка. Слабый желтый свет падал на изможденные лица, пытавшиеся изобразить подобие улыбки. Я увидел, что люди боятся меня, и вспомнил, что я в военной форме. Несколькими словами мне удалось снять напряжение. Они разменяли мне банкноту.
Моя мама была маленькой женщиной, в свои годы еще красивой и слегка сутулой. Она много путешествовала, у нее были умные глаза, и она продолжала краситься несколько моложаво. Она была одной из тех старушек, посещающих косметические салоны, чьи румяна и выщипанные брови кажутся немного жалкими. И вот, на выходе из магазина меня остановила маленькая женщина, очень похожая на мою маму, она положила свою руку на мою и спросила на хорошем немецком: «Скажи мне, пожалуйста, солдат, что всё это значит, и когда это кончится?»
Она приехала несколько дней назад, понятия не имею, откуда, совершенно растерянная, не в силах постичь, что с ней случилось. Я не могу записать свой ответ. Глупый ответ, пустой, ложная надежда. Рузвельт провозгласил недавно четыре принципа свободы (*** см. обращение президента Рузвельта 6-го января 1941 года ***). Америка. Я ответил «Скоро» - зная, что лгу. Она заплакала. Я вернулся к извозчику, заплатил за проезд и перепрыгнул через стену – обратно.
Через несколько дней я увидел того же поляка полицейского на посту в том же месте. Было шесть вечера и уже темно. Так я прошел в гетто второй раз. Был очень холодно. Дальше я не помню точно, как именно я добрался до улицы Дзельна, по каким улицам я шел. По-моему, там был деревянный мост через «арийский» коридор. Но, возможно, я видел этот мост позже на фотографиях краковского гетто. Можно запутаться. В любом случае, я добрался туда и нашел дом 27. Смутно помню, каким мучительным был мой путь; раболепное подобострастие, которого требовала моя военная форма, как прятались в подъездах и переходили на другую сторону при моем приближении. Взгляды позади меня прожигали спину. Здесь я был изгоем.
Дзельна – узкая и тихая улица. Дом справа от дома номер 27 лежал в руинах, покрытый снегом. В дом номер 27 было невозможно войти с улицы, вход находился со стороны руин. Подходя к дому, я заметил старика. Черное пальто, белая борода. Он снял шапку и поклонился так, что сердцу стало больно. Рука, державшая шапку, дрожала. Он, конечно, не разбирался ни в немецкой военной форме, ни в знаках отличия. Мой был всего лишь ефрейторской звездочкой. Входная дверь была приоткрыта, и я увидел внутри людей, пытавшихся разглядеть, кто там стоит снаружи.
Мои сапоги, пальто, черный пояс и фуражка казались тяжелы как свинец. И тут я вспомнил слово на идиш – moire, страх. Я попытался уверить старика, что меня не надо бояться, что я друг. Я спросил его, кто он. Он был ответственным за дом и его обитателей. Я предложил ему сигареты. В то время в Варшаве было много американских сигарет, Кемэл и Лаки Страйк. Он не взял, так и стоял с шапкой в руке.
Я спросил Маржитту Ольсянскую и попытался на ломаном польском объяснить, что она мой друг с довоенных времен. Было непонятно, успокоило это его или напугало, но, кланяясь так же ужасно, как и раньше, он ответил, что тотчас же меня к ней проведет.
На входной двери не было ни замка ни цепочки. «Все двери должны быть незаперты» ответил он на мой вопрос. Мы прошли по темному коридору и поднялись по деревянной лестнице. Коридор и лестница были заполнены людьми. Они лежали на полу, они сидели на ступеньках, завернутые в пальто, в одеяла, в тряпьё. Женщины с закутанными детьми на коленях. Все прижимались к стене, давая мне пройти. Кто-то пытался встать, как они были обязаны в присутствии немца. Я неловко просил, чтобы на меня не обращали внимания. Я не мог смотреть им в лицо. Они колыхались вокруг меня как в страшном сне, пока я шел вверх по этой лестнице. На дверях внутри тоже не было замков. Маленький мальчик держал дверь широко открытой – обо мне уже знали. Я вошел в большую комнату, бывшую когда-то гостинной состоятельной семьи.
В комнате жили несколько семей или групп, расположившихся в углах и по стенам, всего человек двадцать. Два стула, овальный стол и посредине кресло. Большинство спали на паркетном полу на одеялах или на газетах, укрываясь пальто. В одном углу женщина пыталась утихомирить плачущего ребенка. И тут до меня дошло, что в этой комнате были только женщины, девочки и дети. С первого взгляда была видна их обездоленность, отсутствие средств гигиены, их нищета. Холод и духота. Окна были заперты и заколочены, стекла покрашены толстой синей краской.
Позже я узнал, что окна были заколочены и покрашены потому, что они выходили на Павяк, тюрьму гестапо с СД. Слово «Павяк» вселяло ужас в сердца в годы немецкой оккупации города. Здание тюрьмы граничило с задворками улицы Дзельна, и его было видно из задних окон дома. «Постоянно слышны выстрелы», сказала мне одна из жильцов. «Часто днем, и еще чаще ночью, и крики тоже, когда тихо.»
И они рассказали мне еще много чего. Мать Маржитты скипятила нам чаю на примусе. Хотя в комнате была теснота, всё равно было холодно. Мы сидели в пальто, и я был рад этому, потому что пальто закрывало свастику над грудным карманом моей гимнастерки. То, что я узнал из рассказов тех женщин – о постигнувших их несчастьях – о том, как они оказались в этой комнате, в этой душной темнице с заколоченными синими окнами, вычурным потолком, серым полом, изношенным паркетом и старой мебелью, где обитатели спят или тихо сидят с пустыми лицами – то, что они рассказали мне в тот вечер, разрушило остатки моей веры в то, что Германия просто не может позволить такому случиться.
О немцах они говорили одинаково, будь то военные, полицейские или кто-то еще. Кто бы ни был тот, кто выкинул их из их домов, он был немцем. Она из женщин потеряла сына – ему и двадцати не было, сказала она – застрелен на месте, когда пытался защитить мать от ударов. А перед этим уволокли неизвестно куда ее мужа, и с тех пор он пропал без вести. Другая женщина владела большой квартирой на западе Варшавы. В один прекрасный день явились две дамы, чиновники немецкой администрации, вручили ей ордер, приказывающий ей съехать с квартиры в течение часа, ничего с собой не взяв, кроме чемодана вещей. Это было до указа Фишера о создании гетто, и она смогла выяснить по секрету, что те две дамы вселились в ее квартиру и присвоили себе мебель, бельё, посуду, ковры, радио, картины, серебро, книги и всё остальное. Следует между прочим отметить, что такое творилось по всей территории оккупированной немцами Польши. Обе Ольсянские, которые жили на улице Дзельна с довоенных времен, больше всего мучились от духоты и тесноты, страшной близости тюрьмы Павяк и от неопределенности своей судьбы.
Все, принимавшие участие в беседе, говорили о голоде. В то время гетто было закрыто не так давно, так что тут и там еще были запасы еды, но продавалась она по цене, доступной немногим. Кому нечего продать или обменять – ювелирные украшения, меховые пальто, предметы быта – раньше или позже начинают просто напросто голодать. Кто-то умер в снегу от холода, кого-то вынесли из укрытия, положили нагими на мостовую (даже их лохмотья имели ценность), покрыли газетой и оставили лежать, пока тело не подберут похоронные телеги и не отвезут на кладбище. На палец правой ноги им вешали ярлычок с именем, если оно было известно, и это имя в вносили в юденрате в регистрацию смертей; тело бросали в известковую яму. Женщины рассказали мне о налетах на гетто, время от времени организуемых немцами, о том, как они охотятся на улицах на людей, и смеются, стреляя по ним, особенно, если жертва попалась слегка неуклюжая, пейсатая, или если, падая, она перекувырнулась через голову.
Это было слишком, и теперь я уже не помню всех подробностей. Но я как сейчас вижу тех женщин, сидевших на корточках вокруг кресла, которое они предложили мне, и я помню, как точно их слова попадали в цель, усиливая мой стыд и отчаяние. Всё это было неприкрытое дьявольское преступление.
Я ушел уверенный в том, что все эти несчастные люди приговорены, сознательно и преднамеренно приговорены, к смерти. Я не видел, что могло бы остановить этот беспредел, пока он не достиг высшей точки. То, что я узнал от этих женщин, было лишь подтверждением того, что я, как солдат немецкой армии, видел и понял сам. Я был уверен, что мы собирались уморить голодом варшавское и другие еврейские гетто. С этой уверенностью я вернулся к себе в часть. Надпись на пряжке моего ремня гласила: «С нами Бог»
Я рассказал всё Кёлеру и Краузе. Они пытались меня успокоить. В конце февраля 1941-го ко мне в Варшаву приехала жена. И вот в один из этих дней я снова пошел в гетто. Я опять был в форме. Однако на этот раз я пошел среди бела дня и с фотоаппаратом. Это было большой глупостью. Сейчас я знаю, а тогда мне и в голову не пришло, что и гестапо и СС и СД постоянно патрулировали гетто, как в форме, так и в штатском, и каждый из них мог меня арестовать. Видимо, я не представлял себе всех возможных последствий. Меня толкало какое-то несвойственное мне теперь безрассудство, и еще страх, что придет время, и скажут, что ничего этого не было. Картины того, что творилось внутри гетто, надо было сохранить, как доказательства, для будущих поколений. Большая часть фотографий в этой книге – результат этой навязчивой идеи.
Фотографии говорят сами за себя. Я уже не помню всех подробностей этого приключения. Оно продложалось часа два. Я шагал по улицам гетто, нелепая штуковина, робот с другой планеты, и толпы на улицах расступались передо мной, отшатывались от меня, сторонились меня, смотрели на меня с удивлением, изумлнение и беспокойством. Держась на некотором расстоянии за мной увязалась ватага мальчишек. Я то и дело останавливался, чтобы сделать фотографию.
Было непросто. Годы спустя я фотографировал рыбаков в Голландии, священников на Цейлоне, индейцев в Боливии. Я подходил к ним и вежливо спрашивал разрешения. Никогда никаких проблем. Но в Варшаве, каким бы вежливым я ни старался быть, моя просьба каждый раз звучала как приказ. Я подошел к группе мужчин, при всей своей бедности сохранивших достоинство; как можно вежливее я спросил, могу ли я их сфотографировать. Но это не помогло. Они восприняли это так же, как если бы я явился их арестовать. Они сняли шапки и стояли испуганно, не шевелясь, и мне пришлось просить их надеть их шапки обратно.
Дальше неловкость стала еще сильнее. Мальчишки, бежавшие до этого позади меня, теперь бежали впереди, как глашатаи. Они хотели помочь и заработать пару монет. Увидев кого-то, кого, как они считали, мне будет интересно сфотографировать, они вели его ко мне, объясняя ему, что не надо снимать шапку. И я его фотографировал. Всё это привело меня в отчаяние. Каинова печать – моя военная форма – жгла меня. Я отогнал мальчишек, но они вернулись. Так я и продолжал свой путь – с растущей толпой зевак позади меня.
На ступеньках большого здания я сфотографировал двух еврейских полицейских.
Я уже собирался идти дальше, как один из них побежал за мной. Он отогнал зевак, приказав им, насколько я мог понять, вернуться к своим делам и оставить меня в покое. Затем он грозно набросился на толпу мальчишек. Я попросил и его оставить меня в покое. Стоя руки по швам он ответил на неплохом немецком: «При всем уважении, мой гоподин, но я не могу оставить вас в покое. Я должен вас охранять.» Я сказал, что меня не надо охранять. Я безобидный. Я говорил как говорил бы любой штатский немец, старающийся развеять подозрения полицейского.
Я почти убедил его, он даже улыбнулся – и тихо сказал: «Не в этом дело. Но если с вами что-то случится здесь, в гетто...»
«Да никто меня не тронет.»
«Но если...», - он начал и остановился.
«Продолжайте», - сказал я.
Он поглядел на меня пронизывающе: «... то всё гетто будет в ответе», - сказал он тихо, чтобы его никто не слышал, но очень серьезно. «Поэтому я должен проследить за тем, чтобы с вами ничего не случилось.»
Мы поладили на том, что он будет идти за мной на почтительном расстоянии, но и не теряя меня из виду.
Он молча разогнал толпу, собравшуюся вокруг нас, и группу маленьких глашатаев, и в конце концов я был даже рад, что он со мной. […] После этого я фотографировал только уличные сценки, нищих детей и иногда группы людей, встречавшихся нам на пути. Я больше не пытался снимать портреты людей, это оказалось слишком тяжело.
Я присел рядом с нищим мальчишкой. Он сказал, что пел весь день. Я насчитал 26 грошей в его шапке – 13 немецких пфеннингов. Цены на продукты при этом были страшно высокими. В переводе на немецкие деньги батон хлеба стоил 200 марок, пара обуви в хорошем состоянии – 2000 марок, фунт мяса – 600 марок. Многие евреи кончали жизнь самоубийством – доза цианистого калия шла по цене 4000 марок.
[…]
Мои товарищи, Кёлер и Краузе, не верили мне, пока не просмотрели пленку. Тогда они пожелали увидеть всё своими глазами, но я был не в силах пройти через это снова. Вернувшись, я понял всю степень опасности.
Но тем не менее, у нас таки появилась еще одна возможность посетить гетто. Как я уже говорил, ко мне в Варшаву приехала жена проходить гражданскую службу. И проходила она ее в немецкой оккупационной администрации. Ей удалось «организовать» для нас пропуск. Это был одноразовый пропуск в гетто на имя четырех солдат, с печатью и подписью, совершенно подлинный «для закупки вина и сигарет». И то и другое в гетто стоило гораздо дороже, чем в остальном городе, но кто бы нас ни спросил, получил бы один ответ: немецкий солдат мог просто напросто конфисковать что угодно у еврея.
[…]
И вот 1-го марта 1941 года открыто и без труда наша маленькая группа вошла внутрь варшавского гетто. Немецкий полицейский на входе взглянул на наш пропуск и пожелал нам весело провести время. То, что у троих – у меня, у Кёлера и у Краузе – у каждого на шее висела камера, не вызвало никаких вопросов. В тот день были сделаны еще несколько фотографий из этой книги. Кёлер и Краузе тоже отсняли по паре пленок. Я не знаю, что стало с моими товарищами и с фотографиями, которые они сделали, нас развела война.
Но следует рассказать о том, что произошло в результате этого. Некоторое время спустя один из нас, я уже не помню, Кёлер, Краузе или кто-то другой из нашей части, пошел один на еврейское кладбище в гетто, чтобы отснять пленку того, как подбирают оставленные на улицах обнаженные мертвые тела, как свозят их в кучи на кладбище и затем бросают в братские могилы.
Мы сделали с нее несколько отпечатков 9 на 12 в нашей лаборатории. Я держал их в руках. Эти снимки ходили из рук в руки и кто-то донес на фотографа. Было расследование, фотограф объяснял, что ему де было просто интересно, и он не подумал хорошенько о последствиях, к тому же ходить на еврейское кладбище тогда еще не было запрещено. Негативы конфисковали и собрали все имевшиеся отпечатки, чтобы не осталось больше копий. Дело было улажено. Но стоит привести здесь слова офицера, ответственного за расследование: о том, какой непредсказуемый вред эти фотографии могли нанести Германии, попади они в руки врага. Ему и на минуту не пришло в голову, что они могли вызвать отвращение в самой Германии.
После этого мы больше не делали вылазок в гетто. Негативы я спрятал. Сорок лет они хранили призрачные декорации давно разрушенных домов, фигуры и лица, населявшие их, ходившие, говорившие, сидевшие на обочинах. Причины, по которым я решился их опубликовать, носят полемический характер. Они и сейчас свидетельствуют о том страхе, который я испытывал тогда: страхе, что никто не поверит в то, что это было.
***
Фотографии, сделанные Джо Гейдекером в варшавском гетто, можно увидеть на сайте яд ва-Шем:
Но то ли там не всё, то ли я не умею искать.
***
Сайт, посвященный фотографу Джо Гейдекеру: http://members.chello.at/heydecker/home_e.html
http://www.bildarchivaustria.at/Pages/Praesentation.aspx?p_iAusstellungID=1701405&p_iCollectionID=-1
***
- Tags:история Польши, люди, текст, фотографии
Комментариев нет:
Отправить комментарий