The New Yorker: «Никаких вопросов»: русская революция, мой отец и я
Дэвид Сипресс 4 января 2018
В 2017 году отмечалось столетие русской революции. Эта фотография была сделана за несколько лет до тех «дней, которые потрясли мир» в фотостудии украинского городка с трудно произносимым и переполненным согласными названием Меджибож. Здесь с XVII века находился важный центр еврейской культуры, на который за столетия его существования обрушилось несколько кровавых погромов. На этой фотографии мой отец (в правом нижнем углу, положил руку на колено матери) и его семья накануне долгого путешествия в Америку. Это тоскливый и очень мучительный семейный портрет. Никто не улыбается. Унылый задник неуклюже пытается создать иллюзию роскоши, но все усилия сводит на нет прислоненная кем‑то слева доска.
Фотографию, несомненно, делали для того, кто оставался — для бабушки моего отца. Это она в белом платке сжимает узловатые пальцы. На ее лице застыло отсутствующее и печальное выражение, глаза смотрят в две стороны, как если бы она одновременно заглядывала в прошлое, где была семья, и в будущее, в котором ее нет. А может быть, ее просто напугал длинный ритуал у фотографа — не исключено, что она видела камеру впервые в жизни. Моей прабабке на этой фотографии лет шестьдесят‑семьдесят, а это значит, что она была современницей Крымской войны, освобождения крестьян, погромов, последовавших за убийством царя Александра II, опустошающего голода начала восьмидесятых‑девяностых годов, русско‑японской войны, революции 1905 года. При взгляде на нее я чувствую нечто такое, что я впервые почувствовал ребенком во время экскурсии в Американский музей естественной истории. Там растет самое старое дерево в Нью‑Йорке, которое, как нам рассказали, посадили, когда голландцы купили Манхэттен у делаваров. Когда я прикоснулся к коре этого дерева, меня посетило удивительное чувство путешествия во времени — непосредственного, осязаемого контакта с далеким прошлым.
Мой отец всю жизнь хранил молчание о прошлом, не желая рассказывать ничего о своем детстве в местечке, о жизни нищих эмигрантов в Бруклине, вообще ничего о своей семье. Его мать, моя бабушка, до самой своей смерти, случившейся, когда мне было десять лет, жила от нас в нескольких станциях метро, но я никогда с ней не встречался. О моем деде, которого нет на этой фотографии, я не знаю вообще ничего; единственное, что отец однажды сказал о нем, это что он «плохо обеспечивал семью». (С тем же успехом он мог назвать его серийным убийцей.) Я знаю имена братьев моего отца, но больше не знаю почти ничего. Его сестра иногда приезжала, но почти всегда меня в этот момент не было дома.
Через несколько лет после того, как семья обосновалась в Вильямсбурге, отец порвал с ней все связи. Я так и не узнал о причинах разрыва — если отец не хотел о чем‑то говорить, он просто не отвечал на вопросы. И сразу было понятно — не спрашивай. Спрашивать мать было бессмысленно; она отводила взгляд и отправляла меня к отцу. Я знал, что отцом двигало отчаянное желание ассимилироваться. Все, чего он хотел — это стать американцем и построить свою судьбу в сияющем городе на Гудзоне. Еще подростком отец переехал на Манхэттен и больше не возвращался. Каждый раз, когда я смотрю на семейную фотографию — теперь она висит над письменным столом, за которым я рисую и пишу — и встречаю серьезный, решительный взгляд пятилетнего отца, я представляю, что упорное желание сбежать уже созрело в нем.
Я нашел эту фотографию, когда мне было одиннадцать лет и я копался в родительских бумагах, пока никого не было дома. Она была спрятана в старой шляпной картонке в дальнем углу шкафа. Это было в разгар холодной войны, когда казалось, что Советский Союз вот‑вот сотрет Америку — и меня лично — с лица земли. От страха я всегда прятался в книгах. Я начал проводить время в филиале Нью‑Йоркской публичной библиотеки на Амстердам‑авеню и читал все, что мог найти о России и коммунистах. (Другими моими излюбленными темами были мафия и нацисты.) Меня пленила история революции: бесталанный царь, безумный монах, которого пять раз убивали, а он все не умирал, протесты и кровопролитие на улицах, страстные ораторы, жестокие и кровожадные большевики, бессердечное убийство Романовых и возможно выжившая принцесса Анастасия, жуткие тираны Ленин и Сталин, их беспощадная тайная полиция, которую называли «Чека» (впоследствии «КГБ»), ожесточенная гражданская война между красными и белыми. Я читал все, что мог найти, о погромах, о казаках‑мародерах и о принудительном наборе в царскую армию — все, что могло бы объяснить мрачные лица на семейной фотографии.
Я продолжил читать о России и в старших классах, я был одержим историей. Это бесконечно радовало моего отца, особенно по сравнению с другим моим детским увлечением — рисованием карикатур, которое его бесило. О том, чтобы пойти против отца, даже подумать было нельзя, и когда пришло время поступать в колледж, мне пришлось отказаться от мечты о художественном образовании. В колледже я специализировался по истории России, а поля учебников были испещрены моими забавными рисунками. Позднее я написал работу на трехстах страницах под названием «Динамика тщетного: Дилеммы политической власти в России, 1861–1917». Я закончил колледж в июне 1967 года, и страх перед призывом не оставил мне выбора — я предпочел взять отсрочку и нашел знакомое и безопасное убежище в науке. Я переехал в Кембридж, штат Массачусетс, и поступил на магистерскую программу на отделении советологии. Отец был в восторге. Его собственное образование закончилось в пятом классе, но теперь он мог рассказывать каждому, кто соглашался его слушать, что его сын учится в Гарварде.
В Гарварде впервые в жизни учиться стало тяжело. Антивоенные демонстрации, бесплатные таблетки ЛСД каждое воскресенье в парке Кембридж Коммон, женщины (я учился в мужском колледже) — все это чрезвычайно успешно отвлекало меня от учебы. Единственный курс, который меня интересовал, был посвящен студенческому революционному движению XIX века. (Я написал реферат о группе, которая выступала за свободную любовь.) Я ходил на большую часть лекций, но смешные рисунки уже не помещались на полях и порой покрывали все конспекты. К концу первого семестра я чувствовал, что попал в ловушку и веду неправильную жизнь.
Я все равно ждал курса, посвященного революции, во втором семестре. Его должен был читать известный ученый, который и привлек меня на эту программу. Но за неделю до начала занятий я получил письмо, где говорилось, что он не будет читать этот курс. Причина не указывалась. Заменять его должен был неизвестный (по крайней мере, мне) историк, приехавший на год из югославского университета.
Новый профессор — в сером костюме, белой сорочке и с узким черным галстуком — размашистым шагом вошел в аудиторию на первом занятии и бросил на стол толстенную папку. Он был высокий и худощавый, у него были короткие седые волосы ершиком, покатый лоб, широкие скулы, тонкие темные губы и маленькие заостренные уши. Он написал свое имя на доске, а затем с сильным восточноевропейским акцентом произнес: «Добро пожаловать на курс о русской революции. Это будет только лекционный курс, то есть никаких вопросов».
Сразу поднялось несколько рук. «Еще раз повторяю, — со значением сказал он. — Правило — никаких вопросов. Следите за тем, чтобы конспекты были точными». Он провел рукой по своей папке, будто поглаживая кошку. Затем он открыл ее и начал читать.
За авторитарный метод преподавания его сразу же прозвали Дядя Джо . В течение следующих двенадцати недель, никем не прерываемый, он излагал свою теорию о том, что главной причиной русской революции и любого другого крупного события в истории человечества были экономические факторы. Роль личности в истории Дядя Джо отвергал. Он загружал нас статистикой о размере кулацких земельных владений и тоннах стали, произведенных на Украине с 1900 по 1917 год. Список литературы по курсу был сухой, как актуарная таблица.
Утром перед последним занятием в семестре мы с другими студентами встретились в ресторане «Гонконг» на Гарвард‑сквер, чтобы обсудить, что нам делать с Дядей Джо. В конце концов, на дворе стоял шестьдесят девятый год. Мы решили заставить его ответить на вопрос — осталось выяснить, кто будет его задавать. Мы стали тянуть карты. До сих пор у меня перед глазами стоит тройка треф, которая сделала меня победителем в этом конкурсе. Поэтому днем, когда Дядя Джо последний раз закрыл свою папку, все в аудитории повернулись ко мне. Я робко поднял руку и сказал, что у меня есть вопрос. Дядя Джо не обратил на меня никакого внимания.
«Громче!» — прошипел один из соседей.
«Профессор! — крикнул другой. — У кого‑то есть вопрос».
Дядя Джо повернулся и уставился на меня. Потом он опустил глаза на список студентов и спросил: «Вы мистер Сипресс, да?». Я кивнул. «Я думаю, ваш вопрос очень важен, мистер Сипресс, раз вы нарушаете правило». Я опять кивнул. «Хорошо, — сказал он, — в этом случае давайте».
Мне и в голову не приходило, что дело может дойти до этой стадии, и я даже не потрудился придумать настоящий вопрос. И я сказал первое, что пришло мне в голову: «Антисемитизм, профессор, — начал я. — Я заметил, что вы ни разу не упомянули антисемитизм — ну, знаете, при Романовых. Погромы и всякое такое. Вы не думаете, что история антисемитизма сыграла важнейшую роль в определении хода революции?»
Дядя Джо поднял глаза к потолку. Затем он взял мел и быстро написал на доске список книг. «Прочитайте эти книги, пожалуйста, мистер Сипресс, — сказал он, не поворачиваясь ко мне. — Они вам отлично подойдут». Он взял свою папку и вышел за дверь.
Той ночью мы устроили вечеринку в честь победы над Дядей Джо. Через пару часов под травку и «Бунс Фарм» стали происходить странные вещи. Несколько моих соучеников‑советологов стали рассказывать про себя то, чего мы раньше не знали. Один оказался из Разведывательного управления ВВС. Другой сообщил, что он «связан с органами» и «здесь за счет правительства». Еще трое обменялись хитрыми улыбками и сказали, что работают в правительственном агентстве, но не имеют права говорить, в каком. Бредя домой той ночью, я все время спрашивал себя: «Какого черта я тут делаю?»
Следующие две недели я учил свои точные конспекты. Экзамен Дяди Джо проходил в большой лекционной аудитории одновременно с еще несколькими экзаменами. Профессора ходили туда‑сюда между партами, выискивая своих студентов. Увидев меня, Дядя Джо улыбнулся, чего я раньше за ним не замечал. В животе у меня все перевернулось. Положив мне на парту синюю папку с экзаменационными вопросами, он произнес: «Мистер Сипресс, поскольку вас так живо интересует вопрос антисемитизма, я не сомневаюсь, что вы прочли книги, которые я рекомендовал, — он постучал указательным пальцем по папке. — Это специальный экзамен по этому вопросу, исключительно для вас». Он еще раз улыбнулся и отошел.
Пальцы у меня на руках и ногах онемели. На секунду мне показалось, что я сейчас упаду в обморок. Собравшись с силами, я взял свою сумку и вышел. Я был свободен — на этом мое высшее образование закончилось.
Через три месяца я получил повестку в армию; благодаря сочувствию психиатра мне удалось получить заслуженную справку о психологическом несоответствии службе. Вскоре после этого мою карикатуру впервые опубликовали в местной альтернативной газете. Отец был очень зол. В конце концов, он примирился с ситуацией, но потом еще двадцать лет он спрашивал меня: «Как ты думаешь, может, ты когда‑нибудь вернешься к истории России?».
Как ни странно, в 2017 году я действительно вернулся к истории России. Сегодня Россия опять представляет угрозу для всего мира, ведет кибер‑войны, вмешивается в выборы и подкидывает ложную информацию. Россией опять правит царь — царь двадцать первого века — бывший сотрудник коммунистической тайной полиции, который не испытывает ни малейшего интереса к столетию революции. И эта годовщина, Путин и все остальное заставили меня опять спрятаться за книгами. В превосходной биографии Ленина, написанной Виктором Себестьеном, «Ленин: Человек, диктатор и мастер террора» я наткнулся на поразительный, обращающий время вспять маленький факт, что дед Путина был поваром Ленина. Такие вещи заставляют меня чувствовать, что прошлое незаметно подкрадывается к нам, что события, которые потрясли мир сто лет назад — или ужаснули его пятьдесят или шестьдесят лет назад — потрясают его вновь.
Чтение ожидаемо заставило меня задуматься о моей собственной стране не меньше, чем о России. Например, меня бросало в дрожь, когда я читал, как Ленин цинично использовал популизм для укрепления авторитаризма, как он был готов говорить или делать что угодно, чтобы добиться своей цели (в том числе нечто прямо противоположное первоначальной задаче), как он играл на самых низких реакционных и агрессивных инстинктах своих сторонников, как его раздражала представительная демократия и власть закона, как он называл тех, кто печатно критиковал его, «врагами народа», как он ненавидел либерализм, как смог захватить и удержать власть при поддержке тонкой прослойки общества и, прежде всего, как он искажал истину, пока истина не теряла какой бы то ни было смысл. Каждый раз, когда я вижу, как журналист пытается добиться честного ответа на вопрос, а в ответ получает пропагандистскую чушь или знакомую короткую фразу: «Никаких вопросов», у меня застревает комок в горле.
Конечно, администрация Трампа — это не диктатура пролетариата. А Трамп — не Ленин и не Сталин — эти ребята были умными, образованными, физически крепкими массовыми убийцами. Но он, похоже, почти влюблен во внука ленинского повара.
В этом году двое потомков родственников моего отца послали мне сообщения в Фейсбуке, они хотели связаться со мной. Я им не ответил. Наверное, я превращаюсь в собственного отца. Или может быть, я решил, что не хочу знать больше. В самом конце жизни отец стал по чуть‑чуть рассказывать о далеком прошлом. Однажды вечером он вспомнил, что в их доме в Меджибоже был земляной пол, но он всегда был «чистый как стеклышко». Он сказал, что мать работала днем и ночью, брала шитье на дом, просто чтобы «хоть какая‑то еда была на столе». «Жизнь была тяжелая, — сказал он. — Но все помогали друг другу. Ты никогда не был одинок». Потом он описывал, с какой гордостью он смотрел на мать, которая отказывалась подчиниться чиновнику на острове Эллис, угрожавшему отправить семью обратно в Россию, потому что один из сыновей был «горбатый» (сами посмотрите на фотографию — мальчик слева). «Она была такая храбрая, — промолвил отец с улыбкой, и глаза его блестели за толстыми стеклами очков. — Она казалась мне королевой».
Вскоре после смерти отца в 1999 году я рассматривал меджибожскую фотографию и нарисовал карикатуру, позднее опубликованную в «Нью‑Йоркере». 
Оригинальная публикация: “No Questions”: The Russian Revolution, My Father, and Me
Комментариев нет:
Отправить комментарий