В БЕГЕ ЗА ЛЖЕРОДИНОЙ
Александр Гордон
(фрагмент из тетралогии «Безродные патриоты», «Коренные чужаки», «Урожденные иноземцы» и «Посторонние»; приобретение книг по адресу algor.goral@gmail.com)
Илья Львович Сельвинский (1899–1968) был мало награждаемым и
много наказуемым поэтом.
Он не получал премий и не сидел в тюрьмах,
хотя логика жизни при социалистическом реализме не раз подводила
его к скамье подсудимых.
Он был очень известен, учил многих молодых
поэтов писать стихи. А. В. Луначарский называл Сельвинского «виртуозом стиха» и «Францем Листом в поэзии».
Маяковский говорил о Сельвинском
много и по-разному, но однажды произнес:
«Один из самых лучших поэтов
современности – Илья Сельвинский».
«Углубляясь в стихи, я не раз
чувствовал себя Колумбом. Одной из моих Америк был Илья Сельвинский, – писал турецкий поэт Назым Хикмет, – Он золотоискатель в поэзии. <…>
Большой поэт, смелый искатель, дерзкий мастер. <…> Сельвинский открыл
для меня, что слова имеют запах и цвет, что некоторые из них сделаны из
дерева, иные – из железа, третьи – из хрусталя. Что можно и нужно широко пользоваться классическим и народным наследием, обрабатывая его
инструментами новейшей поэтической техники».
По собственному
определению поэта, он – «вечный ратник рыцарского ордена стиха». Давид Самойлов, Борис Слуцкий, Михаил Кульчицкий, Сергей Наровчатов и Павел Коган были учениками в поэтическом семинаре Сельвинского и несли ему
свои стихи на суд.
Давид Самойлов дал красочный портрет учителя –
нетривиальные похвалы и глубокая критика:
«Слава Богу – учитель был
тот, кто единственно хотел и мог быть учителем, – Илья Сельвинский.
Счастье нам выпало, что он был учителем.
И сам нас избрал. Каков бы ни
был Сельвинский, он учитель наш. И хотел бы, чтобы ученики,
превзошедшие нас, той же вечной любовью, – а в поэзии нет любви
невечной – отплатили нам, как мы – редкие уже, один-два, – вспомнили
нас и простили. Недавно прочитал том стихов Сельвинского в «Большой
серии». Читал порой с волнением, вспоминал давнее впечатление от
нравившихся строк, потом с раздражением, когда натыкался на переделки и подчистки. Том большой и Сельвинского представляет. Он сам подчищал и подправлял свой портрет. Таким он хотел предстать перед потомством.
Замах у него был достаточный для гения. Ума хватало для таланта. Таланта хватало для хлестких строк, для запоминающихся метафор, для необычных рифм и ритмических перебоев. Не хватало – для «распева», для вольного
чувства. И, ощущая это чутьем таланта, он имитировал в поэзии страсть, и
музыку, и задыхание. Читал стих он блистательно. <…> Он нравился нам,
великий имитатор. <…> Придумывал себя-гения, себя-школу, направление
искусства. И мы, им обласканные и обольщенные, мастерством его
увлеченные, с почтением, если не с восторгом, приближались к его муляжу, наивно поражаясь их сходству с подлинными предметами поэзии.
Было у
него чему поучиться! <…> У Сельвинского – иное. Он выдуман весь, от
точки до точки. От характера до биографии, от чувств до мыслей, от любви
до ненависти, от друзей до врагов. И в какую-то пору выдумка эта
соответствовала духу времени, жаждавшего воплотиться в формы
«монументальной пропаганды», когда Охотный ряд разлиновывали
гигантскими фигурами пролетариев и красноармейцев со знаками новой
символики. Но для монументального искусства нужен подходящий
материал. Иначе оно быстро линяет. Слинял и Сельвинский. Давно стал
крошиться его искусственный мрамор. Сельвинского, до того, как однажды
осенью 38-го года решились мы – Коган, Наровчатов и я – явиться к нему,
видел я уж не помню где. Лет ему было сорок. Седина еще не пробивалась в
шатенисто-волнистых волосах украинского еврея (нацию свою он тогда
именовал – крымчак).
Очки в толстой оправе. Прищуренные глаза. Одет в
спортивный костюм, в бриджи, бывшие тогда признаком технократизма.
Широкоплечий, крепкий, уверенный в себе человек, рано познавший славу».
Самойлов отмечает, что Сельвинский – украинский еврей, именовавший себя крымчаком. Узнав, что поэт Илья Сельвинский из крымчаков,
Маяковский спросил:
«Что это за национальность – крымчак?»
Сельвинский ответил: «Не знаю, евреи называют крымчаков еврейскими цыганами, а Максимилиан Волошин, в общем, неплохой этнограф, утверждает, что это потомки остготов, пришедших с Балтики и основавших на линии Судак–Балаклава пиратское государство; впоследствии остготы смешались с местным населением и дали две ветви: одна получила язык от татар, а веру от византийцев и стала называться мариупольскими греками, а другая также получила язык от татар, но веру обрела иудейскую от хазар и стала называться крымчаками. Они сродни татам – горским евреям на Кавказе, и некоторые именуют их крымскими евреями». Ускользает Сельвинский от прямого еврейского ответа на вопрос Маяковского, но из замечания «евреи называют крымчаков…» вроде бы следует, что крымчаки – не евреи.
В автобиографических заметках «Черты моей жизни» Сельвинский писал:
«Жизнь моя, складываясь так, что не заметить человеческого своеобразия было невозможно, Крым, где я родился и подрастал, был краем многонациональным: здесь обитали русские, татары, греки, армяне, евреи, караимы, немцы, крымчаки, цыгане». Он отличает крымчаков от евреев. Нацисты это отличие отвергли. Еврейское происхождение крымчаков было удостоверено во время нацистской оккупации Крыма: почти все они были уничтожены. Сельвинский мог за туманной национальностью «крымчак» скрывать еврейское происхождение, но он хорошо знал, что его дед, скорняк, – николаевский кантонист, как и его сын, отец поэта.
Оба они, дед и отец, были верующими евреями, а во время погромов 1905 года в Симферополе Сельвинские бежали в Турцию пересидеть опасное время. Мать Сельвинского увезла трех дочерей и единственного шестилетнего сына в Константинополь. Крымчаков громили вместе с евреями.
Что такое пережить погром в 6 лет?
Такое забыть нельзя, можно только вытеснить из сознания.
Илья Львович Сельвинский родился в Симферополе в 1899 году, учился в Евпатории, где окончил в 1915 году начальное училище, а в 1919 году – с золотой медалью гимназию.
Во время каникул Сельвинский был юнгой, рыбаком, портовым грузчиком, актером в бродячем театре, борцом в цирке. В период гражданской войны он примкнул к отряду анархистов Маруси Никифоровой, а после его разгрома вступил в Красную армию.
Летом 1919 года Сельвинский впервые прочел первый том «Капитала». Эта работа Маркса произвела на него такое впечатление, что к своему имени он стал добавлять Карл: «Я чую зов эпохи молодой не потому, что желторотым малым полгода просидел над «Капиталом» и «Карла» приписал в матрикул свой в честь гения с библейской бородой».
В том же году Сельвинский поступил на медицинский факультет Таврического университета в Симферополе. В 1921 году он переехал в Москву, где учился на отделении права факультета общественных наук Московского университета, которое окончил в 1923 году.
Как корреспондент газеты «Правда» в 1933–1934 годах он участвовал в экспедиции по Северному морскому пути на пароходе «Челюскин». В годы Второй мировой войны он был батальонным комиссаром (член партии с 1941 года), воевал на различных фронтах, несколько раз был ранен.
Многие годы Сельвинский преподавал в Литературном институте имени М. Горького в Москве.
Писать стихи Сельвинский начал в юности (первая публикация в 1915 году в газете «Евпаторийские новости»). Гимназические стихи подписывал Эллий Карл Сельвинский. Ярый коммунист Сельвинский жил в Крыму во время его захвата Красной Армией в 1920 году. В работе «Черная книга коммунизма. Преступления. Террор. Репрессии» значится: «Занятие Крыма большевиками – последний этап открытого противостояния белых и красных – стало причиной самых массовых убийств за все время Гражданской войны: десятки тысяч гражданских лиц были уничтожены большевиками в ноябре – декабре 1920 года».
Илья Сельвинский переезжает из Крыма в Москву в 1921 году. В период красного террора (1920) он живет в Крыму и пишет любовные стихи и венок сонетов. Материалы поэмы, написанной в Крыму в 1920 году, занимают три пронумерованных тетрадки небольшого формата, находящиеся в домашнем архиве семьи поэта. В начале первой тетради стоит дата: 13.XI 1920 (начало террора); последняя датировка, которая встречается в рукописи, – 30/IV 1921, тогда была закончена первая глава. Тетрадь первая содержит подробный план и наброски, остальные две – черновой автограф «нимба»: 47,5 сонетов во второй тетради, 17,5 – в третьей (половина 48-го сонета записана во второй тетради, половина – в третьей).
В самый разгар резни в Крыму Сельвинский погружен в любовную лирику и упоминает о красном терроре только однажды – в «7-й короне сонетов»:
И был в любви, в искусстве, в разговорах
Железный привкус красного террора (…)
Товарищ Нехман, председатель тройки
Его рожденье предписал декрет.
И он на митингах упруго каркал,
И голоса его кровавый бархат
Был до – свистом идеей перегрет.
Колоколом на нем тулупчик яркий,
Воняющий невыдубленной яркой…
Он комиссар. Он ездил на расстрел.
Забыть моря крови, пролитые большевиками в Крыму, было невозможно. Можно было только их вытеснить из сознания. Сельвинский замалчивает не только массовые убийства, осуществленные ради победы «диктатуры пролетариата», но и еврейский вопрос.
В стихотворении «От Палестины до Биробиджана» (1931), созданного для пропагандистских целей ОЗЕТа (Общества землеустройства еврейских трудящихся) и противопоставлявшего неудачу сионизма (арабское восстание 1929 года в Палестине) успехам строительства еврейского Биробиджана, он писал: «Есть ли еврейский вопрос? Нет такого вопроса. Забыты погром и разбой. Горят как дрова ярма». «Погром и разбой» не были забыты, они были вытеснены из сознания. Еврейская тема появляется и в поэзии Сельвинского 1930-х годах; в лирическом стихотворении «Портрет моей матери» (1934) отчужденность матери от сына передается сравнением: «Сыновий лик осквернен отныне, как иудейский Иерусалим, ставший вдруг христианской святыней».
Борис Слуцкий вспоминал:
«Сельвинский вряд ли забыл свои
тридцатые годы: 21 апреля 1937 года – резолюция Политбюро против его
пьесы «Умка – Белый Медведь», а 4 августа 1939 года – резолюция
Оргбюро ЦК о журнале «Октябрь» и стихах Сельвинского
(«антихудожественные и вредные»)». Не позволяющий себе поднимать
еврейскую тему в СССР, поэт, возвратившийся в 1936 году из Берлина и
потрясенный антисемитской атмосферой нацистской Германии, пишет
стихотворение «Еврейский вопрос» – еврейский вопрос там, за пределами
социализма:
Кафе. Две-три чашки.
Зевают лакеи.
Скрипка закончила попурри.
Тогда в коричневейшей ливрее
Швейцар замурлыкал свое у двери.
Кто-то насмешливо фыркнул: – Гений!
– И тут-то певун заорал из дверей:
– Кто сказал «Гейне»?
Никаких Гейне! Гейне – еврей!
Молчанье. И вновь, стоеросов, как пихта,
Бубнит он у вешалки номерной:
Es ist eine alte Geschichte, Doch bleibt sie immer neu
Поэт приводит начало стихотворения Гейне по-немецки.
В переводе
С. Маршака оно звучит так:
Юноша девушку любит.
Другой ее сердцу милей.
Другой же влюбился в другую
И вскоре женился на ней.
За первого встречного замуж
Девушка выйти спешит.
Идет она замуж с досады,
А юноша горем убит.
Все это – старая песня,
Но вечно она молода.
И тот, с кем такое случится,
Теряет покой навсегда.
Немецкий швейцар не подозревает, что любимое им стихотворение
написал ненавидимый им Гейне. В беседе с моим отцом летом 1949 года,
состоявшейся на его квартире в Москве, в разгар кампании
«космополитов», Илья Эренбург сказал ему: «Всюду, где торжествует
реакция, она начинается с ударов по Гейне».
Наряду с замалчиванием и вытеснением из сознания еврейских проблем поэт культивирует любовь к России (1942):
России
Взлетел расщепленный вагон!
Пожары… Беженцы босые…
И снова по уши в огонь
Вплываем мы с тобой, Россия.
Опять судьба из боя в бой
Дымком затянется, как тайна, –
Но в час большого испытанья
Мне крикнуть хочется: «Я твой!»
Я твой. Я вижу сны твои,
Я жизнью за тебя в ответе!
Твоя волна в моей крови,
В моей груди не твой ли ветер?
Гордясь тобой или скорбя,
Полуседой, но с чувством ранним
Люблю тебя, люблю тебя
Всем пламенем и всем дыханьем.
Люблю, Россия, твой пейзаж:
Твои курганы печенежьи,
Станухи белых побережий,
Оранжевый на синем пляж,
Кровавый мех лесной зари,
Олений бой, тюленьи игры
И в кедраче над Уссури
Шаманскую личину тигра.
…
Ну, а красавицы твои?
А женщины твои, Россия?
Какая песня в них взрастила
Самозабвение любви?
О, их любовь не полубыт:
Всегда событье! Вечно мета!
Россия… За одно за это
Тебя нельзя не полюбить.
Люблю стихию наших масс:
Крестьянство с философской хваткой.
Станину нашего порядка –
Передовой рабочий класс,
И выношенную в бою
Интеллигенцию мою –
Все общество, где мир впервые
Решил вопросы вековые.
Люблю великий наш простор,
Что отражен не только в поле,
Но в революционной воле
Себя по-русски распростер:
От декабриста в эполетах
До коммуниста Октября
Россия значилась в поэтах,
Планету заново творя.
И стал вождем огромный край
От Колымы и до Непрядвы.
Так пусть галдит над нами грай,
Черня привычною неправдой,
Но мы мостим прямую гать
Через всемирную трясину,
И ныне воспринять Россию –
Не человечество ль принять?
Какие ж трусы и врали
О нашей гибели судачат?
Убить Россию – это значит
Отнять надежду у Земли.
В удушье денежного века,
Где низость смотрит свысока,
Мы окрыляем человека,
Открыв грядущие века.
Ода любви к России написана «кровью сердца», но Россия «в крови» и «в груди» поэта пришлась не по душе Сталину. Как специалист по национальному вопросу, Сталин мог увидеть в строках
…в революционной воле
Себя по-русски распростер:
От декабриста в эполетах
До коммуниста Октября
непонимание пролетарского интернационализма и незрелое утверждение наличия связи между декабристами, неразумными дворянскими бунтовщиками и «коммунистами Октября». Идеализм в строках
Россия значилась в поэтах,
Планету заново творя
был очевиден: Россия «заново творила планету» не с помощью поэзии, а путем установления диктатуры пролетариата. Так ошибался коммунист, осмелившийся назваться Карлом. И в 1943 году Сельвинский попал в проработку. Однако еще больше не понравилось его другое стихотворение того же времени. Потрясенный увиденным им уничтожением евреев, Сельвинский отразил трагедию и истребление еврейского народа в стихотворении «Я это видел!» (1942 год – о 7000 детей, женщин и стариков, расстрелянных у Багеровского рва под Керчью).
Американский исследователь Максим Шраер писал на эту тему:
«28 ноября 1941 года «немецкая полиция безопасности» выпустила в Керчи и распространила приказ № 4: «Все евреи (невзирая на возраст) с детьми должны явиться в субботу 29 ноября с 8 утра до 12 часов дня на Сенную площадь (базар), имея при себе питание на три дня». С Сенной площади многотысячную колонну евреев, среди которых в основном были женщины, дети и старики, прогнали вдоль набережной в городскую тюрьму. Из тюрьмы группы евреев вывозились грузовиками к противотанковому рву, расположенному в нескольких километрах к западу от Керчи».
Вот, стих Сельвинского:
Я это видел!
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел! Своими глазами!
Понимаете? Видел. Сам.
Нет! Об этом нельзя словами –
Тут надо кричать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных
в волчьей яме,
Заржавленной, как руда.
Звучит мотив непокоренности:
В каком бы их ни свалило виде –
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»
В середине стихотворения впервые прямо называется, кто был жертвой этой бойни:
Рядом – истерзанная еврейка.
При ней – детеныш. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне!
Страдает сам поэт:
Как больно об этом писать!..
Как жутко!..
Но надо. Надо! Пиши!
Звучит обличительный мотив:
Заклейми! Ты стоял над бойней!
Ты за руку их поймал – уличи!
Ты видишь, как пулей бронебойной
Дробили нас палачи…
Его слова буквально гремят:
Так загреми же, как Дант! как Овидий!
Если все это сам ты видел –
И не сошел с ума!
Но молча стою я над мрачной могилой.
Нет! Для этой чудовищной муки
Еще не создан язык.
Ров… Поэмой ли скажешь о нем?
Семь тысяч трупов!.. Евреи… Славяне…
Да! Об этом – нельзя словами.
Огнем! Только огнем!
Славян там не было. Даже в такой момент потрясенный Сельвинский не смог сказать всей правды. Написанное поэтом не укладывалось в официальную трактовку: с евреями происходило то же, что и с другими советскими гражданами. Утверждения, что евреев казнили только потому, что они евреи, были идеологически незрелыми.
В наказание за то, что он видел в 1942 году, за эту «вспышку национализма» Сельвинский на следующий год был уволен из вооруженных сил. После публикации стихотворения Сельвинский убедился в существовании еврейского вопроса, не только заданного нацистами, но и в стране, за которую подполковник Сельвинский воевал против убийц евреев.
Дальше случилось еще более неприятное событие: 10 февраля 1944 года его стихотворение «Кого баюкала Россия» со строками
Сама – как русская природа
Душа народа моего:
Она пригреет и урода,
Как птицу, выходит его
было осуждено постановлением ЦК ВКП(б):
«Появление этого
стихотворения, а также политически вредных произведений – «Россия» и
«Эпизод», свидетельствует о серьезных идеологических ошибках в
поэтическом творчестве Сельвинского, недопустимых для советского
писателя, тем более для писателя – члена ВКП(б).
Освободить
т. Сельвинского от работы военного корреспондента до тех пор, пока
т. Сельвинский не докажет своим творчеством способность правильно
понимать жизнь и борьбу советского народа».
Для Сельвинского это
осуждение было страшным потрясением, но, когда он писал о том, что
«душа народа моего» «пригреет и урода», он мог догадаться, что под
уродом можно было закодировать и Сталина. О том, что было после
публикации стихотворения, рассказала в интервью дочь поэта Татьяна: «Его срочно радиограммой вызвали из действующей армии в Москву на
заседание Оргбюро ЦК. На нем Маленков (тогдашний секретарь ЦК партии) допытывался у него, кто этот урод, кого он имел в виду. В высших кругах,
оказывается, сочли, что под уродом он имел в виду Сталина. Папа писал
потом, что на Оргбюро он шел молодым человеком, а вышел оттуда
дряхлым стариком». Сельвинского долго не печатали.
На заседании президиума Союза советских писателей 6 декабря 1943 года А. Фадеев сказал о Сельвинском: «Он начинен этой ерундой, чуждым представлением о государстве, о родине». Почему Сельвинскому приписывалось чуждое представление о родине? Ответ прост: его еврейство, Сельвинский – самозванец, он не может быть патриотом. Страстная любовь к родине Сельвинского не принималась естественным образом как искреннее чувство.
Невзирая на критику, а, может быть, благодаря ей, в 1945 году в Кенигсберге Сельвинский пишет еще одно ультрапатриотическое стихотворение:
Нет, мы не скифы. Не пугаем шкурой.
Мы пострашней, чем копьеносный бой.
Мы – новая бессмертная культура
Мильонов, осознавших гений свой.
Нам не нужны ни ваши цитадели,
Ни пахоты, ни слитки серебра, –
Поймите же: иной, великой цели
Народ-мыслитель посвятил себя.
Как эти танки заняли дороги,
Так и уйдут, когда увидим прок.
Еще не все подведены итоги,
Но к вам пришла Россия как пророк!
«Новая бессмертная культура» заняла своими танками дороги Европы на много лет. Россия пришла не «как пророк», а как завоевательница, и «слитки серебра» побежденных она не постеснялась взять себе. Но Сельвинскому не помогает его безудержный патриотизм.
Травля возобновилась в 1946 году выступлением А. Фадеева. В статье «О литературной критике» Фадеев писал:
«Сельвинский – поэт, написавший перед войной и особенно в дни войны ряд хороших советских стихов. У него есть сильные исторические драмы. И вдруг Сельвинский уже после постановления ЦК партии вознамерился издать «Избранное» (1929), куда включил большинство своих прежних произведений. Это беспринципная, а не партийная позиция… Сельвинский мнит, что ему все позволено. На деле – если разобрать формальную сторону прежней поэзии Сельвинского – он плохо владеет русским языком, у него отсутствует чувство меры: там столько безвкусицы и столько претенциозного, дешевого провинциализма. К чему нам это уездное ницшеанство?».
10 октября 1946 года в «Правде» было опубликовано постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Там, в частности, писалось: «В своем выступлении генеральный секретарь Союза советских писателей А. Фадеев вскрыл природу аполитичной, оторванной от жизни народа поэзии Б. Пастернака, а также дал критический анализ идейных ошибок в творческом пути И. Сельвинского». Невзирая на нападки со стороны советского истеблишмента, в 1947 году поэт публикует новое верноподданническое стихотворение «О родине»:
За что я родину люблю?
За то ли, что шумят дубы?
Иль потому, что в ней ловлю
Черты и собственной судьбы?
Иль попросту, что родился
По эту сторону реки –
И в этой правде тайна вся,
Всем рассужденьям вопреки.
И, значит, только оттого
Забыть навеки не смогу
Летучий снег под рождество
И стаю галок на снегу?
Но если был бы я рожден
Не у реки, а за рекой –
Ужель душою пригвожден
Я был бы к родине другой?
Ну, нет! Родись я даже там,
Где пальмы дальние растут,
Не по судьбе, так по мечтам
Я жил бы здесь! Я был бы тут!
Не потому, что здесь поля
Пшеницей кланяются мне.
Не потому, что конопля
Вкруг дуба ходит в полусне,
А потому, что только здесь
Для всех племен, народов, рас,
Для всех измученных сердец
Большая правда родилась.
И что бы с нею ни стряслось,
Я знаю: вот она, страна,
Которую за дымкой слез
Искала в песнях старина.
Твой путь, республика, тяжел.
Но я гляжу в твои глаза:
Какое счастье, что нашел
Тебя я там, где родился!
Похоже, это было стихотворение на актуальную тему. В 1947 году было принято решение о создании государства Израиль. Видимо, поэтому поэту понадобилось заверить руководство, что он Карл Сельвинский, марксист, коммунист непричастен к образованию еврейского государства и не принадлежит к нему:
Ну, нет! Родись я даже там,
Где пальмы дальние растут,
Не по судьбе, так по мечтам
Я жил бы здесь! Я был бы тут!
Но нападки на Сельвинского не прекращались. В период борьбы с космополитизмом его обвиняли в презрении к России, ее культуре и народу, в засорении русского языка, в пропаганде вражеских теорий о перерождении советского государственного аппарата, в том, что выразителем своих взглядов он сделал «анархиста, космополита Штейна», героя поэмы «Улялаевщина», главаря анархистско-кулацкого восстания Улялаева. Глава восстания, как и выведенный в поэме еврей-анархист Штейн, по мнению официальной критики, были намного выразительнее бледных образов коммунистов. Сельвинский уцелел на войне и прожил достаточно долго, чтобы узнать о долгой жизни еврейского вопроса в СССР.
Тяжело было на душе поэта, пишущего в 1957 году, через 40 лет после Революции, такие строки:
Как жутко в нашей стороне…
Здесь только ябеде привольно.
Здесь даже воля всей стране
Дается по команде: «Вольно!»
В последние годы жизни поэт услышал звук «бычьего рога», еврейского шофара, вспомнил псалмы Давида и «вековое горе» евреев, но и их бессилие получить защиту Бога в их несчастьях (1960):
В рыдающей молельне
Взвыл бычий рог.
Был в этом древнем вое
Такой исступленный стон,
Как будто все вековое
Горе выкрикивал он!
Всю тоску и обиду,
Мельчайшей слезинки не пряча,
Глубже псалмов Давида
Выхрипел рог бычачий.
Пока он вопил от боли,
Пока он ревел, зверея,
На улицу вышли евреи,
Не убиваясь более:
Теперь от муки осталась тихая усталость.
Коммунист, атеист, в 1960 году описывает евреев в синагоге в Судный День! Он даже вставляет в стих три слова на иврите. Надо было откликнуться на моральный и духовный подъем евреев на волне образования Израиля? Поэт стремится дезавуировать раввина:
О, что же ты скажешь, рабби,
Пастве своей потрясенной?
Ужели в душонке рабьей
Ни-че-го, кроме стона?
…
А в вечереющем небе
Бесстрастье весенней тучи.
И кто-то: «Вы лжете, ребе!» –
Закричал и забился в падучей.
«Ложь!» – толпа загремела,
«Ложь!» – застонало эхо.
И стала белее мела
Бородка из рыжего меха.
А тучу в небе размыло –
И пал
оттуда
на слом
Средь блеска душистого мыла
Архангел с разбитым крылом…
За ним херувимов рой,
Теряющих в воздухе перья,
И прахом,
пухом,
пургой
Взрывались псалмы и поверья!
Поэт обличает «ложь» еврейской религии, «рабью душонку» служителя
иудаизма, «взрывает псалмы и поверья» и отвергает связь еврейского
народа с Богом. У поэта нет Бога, вместо него советская власть. А как же с
еврейским вопросом в СССР? Существует ли он, по мнению поэта? В
начале 1930-х годов он отрицал существование антисемитизма в СССР. И
вот, в дневнике Сельвинский вспоминает приезд негритянского певца Поля
Робсона в СССР (1959): «Поль Робсон привез в Москву английские,
негритянские и еврейские песни. Ему сказали von oben (по-немецки
«сверху». – А. Г.), что еврейских песен петь не стоит, т.к. евреев у нас мало. – А негров много? – поинтересовался Робсон». Сельвинский вряд ли мог
продолжать утверждать, что в СССР нет еврейского вопроса после
погромов 40-х–начала 50-х годов. Для него этот вопрос оставался не
отвеченным.
Еврейская идея, вытесненная в подсознание, однажды с силой
прорвалась в творчество Ильи Львовича. Во время написания им пьес на
исторические темы Сельвинский, носивший имя коммунистического мессии Маркса, был захвачен первоначальной, еврейской мессианской идеей.
В
1939 году он сочинил трагедию «Тушинский лагерь», в которой
Лжедмитрий II, претендент на русский царский престол, – еврей и
Лжемессия! Пьеса не была опубликована в СССР, а вышла в свет после
смерти поэта в израильском журнале «Зеркало» в 2000 году с подачи
его дочери Татьяны. В рубрике «От автора» Сельвинский пытается
обосновать мысль, выраженную в поэме:
«Если бы Отелло не был мавром, что изменилось бы в трагедии Шекспира? Почти ничего. Автору пришлось бы убрать кое-какие фразы о «берберийском жеребце» и т. д., но самый характер венецианского генерала остался бы нетронутым, хотя и потерял бы в красочности. Ревность, которая сделала Отелло убийцей, свойственна не одним маврам: ведь Яго преступной клеветой доводит Отелло до преступления тоже из ревности! Совсем другое дело – Шейлок. Глубина этого образа не только в том, что он – отец, стремящийся отомстить за обольщение дочери, но и в том, что он еврей, мстящий за свое национальное угнетение. Здесь уже нельзя изменить ни одного существенного штриха. Национальная особенность Отелло – краска, национальная особенность Шейлока – идея.
Эти соображения возникли передо мной и превратились в проблему, когда, изучая образ Лжедмитрия II, я вдруг наткнулся на материалы, обнаруживающие еврейское его происхождение. <…> Оказалось, что этой версии придерживаются по крайней мере четыре источника: «Записки» маршала Мартына Стадницкого, «Записки» Самуила Маскевича, «История короля Владислава» Кобержицкого и послание царя Михаила Федоровича Романова принцу Морицу Оранскому. <…> Пушкин, например, пишет об этом совершенно определенно (А. С. Пушкин. «Наброски предисловия к «Борису Годунову»):
«После того, как она (Марина) вкусила царской власти, поглядите, как опьяненная химерой, отдается она одному авантюристу за другим, деля то извращенное ложе еврея, то палатку казака, всегда готовая отдаться каждому, кто может подарить ей слабую надежду на трон, который уже не существует». Если этим казаком мог быть только Заруцкий, то евреем, обещавшим Марине «слабую надежду на трон», никто другой, кроме Лжедмитрия, быть не мог. Но тут возникает основной для художника вопрос: что такое еврейство Лжедмитрия: краска или идея? Иначе говоря, был ли самозванец, подобно Гришке Отрепьеву, авантюристом, жаждавшим власти, богатства, разгульной жизни, и, следовательно, то, что он был евреем так же несущественно, как и то, что он носил бороду, или, быть может, национальная особенность Лжедмитрия в связи с условиями жизни евреев XVII века определила его психику таким образом, что в действиях тушинца следует искать нечто большее, чем авантюру?
Прежде всего отметим, что тушинец был человеком очень религиозным именно в иудейском смысле. Согласно запискам Маскевича, после смерти самозванца среди его вещей нашли ящики с книгами на древнееврейском языке. По свидетельству Мартына Стадницкого, который долгое время находился в тушинском лагере, самозванец даже в самых опасностях воинских читал Талмуд и раввинские книги. Однако зачем религиозному человеку рваться к бурям политических треволнений? Обычно начитанные талмудисты и каббалисты отличались своей отрешенностью от будничной и уж тем более политической жизни. Чтобы ответить на этот вопрос, надо вспомнить, что XVII век был веком, когда сбывался предсказанный иудейской легендой срок появления Мессии, надо вспомнить, что именно поэтому в этом веке то тут, то там возникали «мессии»: Саббатай Цеви в Турции, Якоб Франк в Польше и т. д. Не считал ли тушинец и себя Мессией?»
«Моя историческая драматургия для меня связана с моими поисками современного идеала», – признавался Сельвинский в письме ко Осипу Резнику 28 апреля 1961 года.
Какие идеалы искал он в событиях XVII века?
Сельвинский глубоко погружается в еврейскую проблему и в случае
Шейлока в пьесе Шекспира «Венецианский купец», и особенно в истории
Лжедмитрия II. Что происходит с драматургом?
В год написания трагедии
«Тушинский лагерь» поэт находился в трагическом положении: Оргбюро ЦК назвало его стихи «антихудожественными и вредными».
Преследования,
которым он подвергался, видимо, напомнили ему страдания еврейского
народа. Он искал выход, как и преследуемые евреи. Не найдя
решения в настоящем, поэт подсознательно обращается к прошлому. И он
делает Лжедмитрия II борцом за свободу угнетаемого еврейского народа,
его народа. В этом погружении в прошлое поэт фантазировал и о своем
будущем, ассоциируя себя с евреями. Самозванец Сельвинский,
присвоивший себе имя коммунистического вождя, почувствовал
солидарность с самозванцем, выдававшим себя за царского сына. По
Сельвинскому, самозванец Лжедмитрий II, молодой раввин, вел свою
борьбу ради еврейского народа. Анализируя шекспировского Шейлока,
Сельвинский выделяет главное в облике этого героя: «он – еврей, мстящий за свое национальное угнетение».
Поэт обращается к еврейской истории в
трудный момент жизни.
Что это? «Поиски идеалов?» Кратковременная
слабость? Комплекс Антея, желающего обрести силы прикосновением к
Земле, в данном случае – к Земле Израиля, к национальной традиции?
Вспышка сознания, осветившая вытесняемую связь поэта с еврейским
народом?
Библиография
1. И. Л. Сельвинский. Избранные произведения. Библиотека поэта (Большая серия). Ленинград: Советский писатель, 1972.
2. И. Л. Сельвинский Собрание сочинений в шести томах. Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1971.
3. Архив семьи И.Л. Сельвинского. Дневники писателя 1964, 1966, 1967.
4. И. Л. Сельвинский И.Л. Избранные произведения в двух томах. – Москва, 1989.
5. И. Л. Сельвинский. Тушинский лагерь. «Зеркало» №15-16, Тель Авив, 2001.
6. М. Д. Шраер. «Илья Сельвинский, свидетель Шоа». «Новый мир», №4, 2013.
7. Д. Самойлов. Из прозаических тетрадей. Новый мир, №6, 2010.
Комментариев нет:
Отправить комментарий