Олег Радзинский: хочу выразить благодарность Комитету государственной безопасности СССР
У писателя Олега Радзинского интересная, захватывающая судьба. Сыну известного и признанного советского драматурга Эдварда Радзинского, выпускнику элитной московской гуманитарной спецшколы и студенту престижного филфака МГУ была уготована благополучная и беззаботная жизнь в советском культурном истеблишменте.
Однако воспитанный на книжных идеалах чести и высокого предназначения молодой человек не мог мириться с удушающей атмосферой лжи и лицемерия позднего советского застоя и почти неизбежно погрузился в диссидентскую атмосферу: самозабвенно читал, а впоследствии и распространял запрещенную антисоветскую литературу.
Не удовлетворившись книгами, Радзинский перешел к активной диссидентской деятельности и вошел в так называемую "Группу доверия" (Группа за установление доверия между СССР и США - пацифистская диссидентская организация, ставившая на одну доску и в равной степени пытавшаяся разоблачать милитаристские устремления обеих сверхдержав).
- "Эрика берет четыре копии" - история диссидентского самиздата "Хроника текущих событий"
- "Новые диссиденты" зовут к России без Путина
- "Год прав человека в СССР" 45 лет спустя
Для советских властей такая позиция была, разумеется, категорически неприемлема, и неизбежным результатом действий Радзинского стал в 1982 году арест и осуждение по 70-й статье Уголовного кодекса РСФСР "Антисоветская агитация и пропаганда".
Приговор - год тюремного заключения строгого режима и пять лет ссылки. После года в Лефортове он был отправлен сначала на лесоповал в Томскую область, а затем во Владимирскую область. Уже в перестроечный 1987 год Радзинского освободили и по сути дела настойчиво убедили эмигрировать.
В США он закончил престижный Колумбийский университет и получил степень магистра в области международных финансов. Работал на Уолл-стрите, и в начале 2000-х поехал в Россию, где стал главой Совета директоров компании Rambler Media Group.
В последние годы Радзинский живет в Лондоне и занимается исключительно литературной деятельностью . У него вышли два сборника рассказов: "Посещение" и "Иванова свобода" и два романа: "Суринам" и "Агафонкин и время".
В новой, только что вышедшей в свет книге "Случайные жизни" Радзинский описывает и заодно осмысляет свой жизненный опыт - столь разнообразный, что слово "жизнь" в ее названии оказалось во множественном числе, и столь непредсказуемый, что автор решил снабдить его определением "случайный".
О книге и о ставших материалом для нее "случайных жизнях" мы и беседуем с Олегом Радзинским.
Диссидентство как самоутверждение
Александр Кан: Вспоминая свою молодость - наивного юного человека, который вошел в диссидентское движение с почерпнутыми из великой русской литературы идеалистическими книжными представлениями, - вы с высоты прожитых лет говорите об этом с изрядной самоиронией. Самоирония эта очень симпатична, но она как-то мало вяжется с более привычными, склонными к героизации описаниями советского диссидентства. Одна из глав вашей книги даже называется "Диссидентство как самоутверждение".
Олег Радзинский: Именно так.
А.К.: Вы не опасаетесь упреков в принижении героического образа диссидентов?
О.Р. : Нет, вы знаете, не опасаюсь. Я с самого начала говорю, что, собственно, правозащитником я никогда и не был. Правозащитники были действительно героические люди, которые боролись, как они говорили, "за нашу и вашу свободу". Их основной лозунг был "Соблюдайте вашу Конституцию", обращенный к государству и к режиму. Я не боролся за соблюдение государством его собственной Конституции. Меня не устраивала, в частности, статья 50 этой Конституции, где говорилось, что свободу слова, собраний, печати, совести советские граждане могут использовать только в целях укрепления социалистического строя. А если они не согласны с самим этим строем, с самими принципами этого строя? Значит, соответственно, я не могу использовать свою свободу слова. То есть, я был не согласен не только с нарушением властью ею же задекларированных прав граждан, с чем я, естественно, тоже был не согласен, но и с самой монополией власти на власть.
Я с глубочайшим уважением отношусь к своим товарищам по диссидентскому движению, и они сделали колоссальное дело для, в конце концов, либерализации в Советском Союзе. Но, как бы мне ни хотелось приукрасить свой героический образ, лепта моя была на самом деле мала и ничтожна - ну да, обменивался книгами и распространял какую-то запрещенную в то время литературу. Мне хотелось бы, конечно, выглядеть в глазах читателей героической жертвой кровавого режима, но этого не было. Я был юный, тщеславный и достаточно самоуверенный молодой человек, который, скорее, хотел воплотить те самые идеалы, о которых вы говорите: идеалы русской литературы, которые требуют миссионерства, жертвенности и всего того, чему нас учила великая русская литература ХIХ века.
Шизофренический раздрай интеллигенции
А.К.: Еще о диссидентах той поры. Вспоминая "Группу доверие", в которую вы вошли, вы, опять же таки, пиш ете о них, я бы сказал, не очень уж лестно. И состоит эта нелестность в том, что люди эти, при всей значимости поставленной ими перед собой цели, руководствовались ну, если не корыстной, то эгоистической целью - зарабатывали себе выездной билет на Запад. Вы пиш ете об этом откровенно. Вас это не смущало, вы ведь придерживались иной позиции?
О.Р. : Поначалу меня это не смущало. И хотя сам тогда я не собирался никуда выезжать, но оставлял за ними право на этот выбор. Но, в конце концов, эта двойственность их посыла начала для меня отождествляться с двойственностью существования интеллигенции в Советском Союзе - особенно гуманитарной и творческой.
С одной стороны, интеллигенция была по определению оппозиционна - это был главный маркер интеллигенции, так мы узнавали друг друга. А с другой, гуманитарную, по крайней мере, интеллигенцию кормила власть, потому что другого работодателя не было. И вот в этом шизофреническом раздрае интеллигенции существовали, в том числе, к сожалению, и мои товарищи по "Группе доверие", к которым я отношусь до сих пор с глубоким уважением, потому что многие предложения их по установлению доверия, по разоружению были, безусловно, очень значимы.
Я в этом мало что понимал, и мой вклад, опять-таки, был ничтожен - разве что я литературно правил документы. Большинство из них, действительно, ставили своей целью стать неудобными власти и уехать, хотя при этом они, возможно, были искренние борцы за мир, за доверие.
Это, в общем-то, и не скрывалось, и, в конце концов, для меня это стало решающим фактором. Я поставил условие для своего дальнейшего участия в группе: или они отказываются от выезда и тогда мы, скажем так, чисты в наших помыслах и побуждениях, или я не могу в этом участвовать, потому что, если они делают это для выезда, то получается такое же лицемерие. Чем мы тогда отличаемся от власти, которая постоянно лицемерит и врет? В этом был основной конфликт.
А.К.: Ну и чем закончилась эта ваша постановка вопроса ребром?
О.Р. : Они, естественно, не отказались от своей идеи выезда… Но я хочу, чтобы вы поняли: они действительно были искренне озабочены проблемой разоружения. Все они были много старше меня, много умнее, намного более информированы. Они были в основном все ученые и потому, в отличие от меня, очень хорошо понимали, к чему может привести гонка вооружения. Но это совершенно не мешало им желать выехать из страны и оказаться от нее как можно дальше. Но я был юноша очень радикальный и бескомпромиссный, поэтому я считал, что или так, или так.
Тюрьма как творческая командировка
А.К.: Весь период следствия, судя по тому, как вы это описываете в книге, вы переживали довольно легко, опять-таки, в силу наивной - может быть, здесь даже слово "наивный" не годится - в силу убежденности в правоте своего дела. И тюрьма вас не страшила, по крайней мере, так вы это описываете. Но все же тюрьма есть тюрьма, тем более советская. В какой степени для вас, молодого человека из обеспеченной, привилегированной семьи советской элиты, тюрьма и ссылка стали шоком? Были ли у вас сожаления и раскаяние в собственной наивности и, быть может, даже глупости? Вы об этом не пишете, кстати. Видимо, не было?
О.Р. : Тут два момента. Первое. Никакой грусти по поводу того, что меня посадили, у меня не было, потому что для себя я решил, что нахожусь в творческой командировке. Я читал об этом так много, я слышал и слушал людей, которые через это прошли, и многократно представлял себе, что и сам окажусь в такой же ситуации.
Ведь как нас учила русская литература? Что нам уготованы постаменты, и наша задача в жизни - на них взгромоздиться. Вот я строил себе этот постамент, и наконец-то - наконец-то! - Комитетом государственной безопасности СССР мне было оказано высокое государственное доверие. Меня посадили, да еще по такой уважаемой статье, как 70-я, которую я не заслужил. На 190-ю [ "распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно изготовление или распространение в письменной, печатной или иной форме произведений такого же содержания" - Би-би-си ] может, я тянул, она была поменьше, но уж на 70-ю - никак.
Поэтому у меня был момент невероятного интереса, я впитывал в себя все, что видел, и сравнивал с прочитанным. Мне было очень интересно, и при этом у меня был, конечно, определенный буфер отстраненности… Будто я смотрю большое кино, в котором также являюсь действующим персонажем. Этот момент отстраненности был, знаете, как наркоз. Получалось, в общем-то, не так уж страшно, не так уж больно. Ну конечно, неприятно, когда тебя бьет конвой. Ну да, еда отвратительная, ну холодно, ну голодно… Но обо всем об этом писали, и я читал, и, раз со мной это все происходит на самом деле, то это все правда - ура!
"Страшно далеки они от народа"
По поводу разочарования: было разочарование, оно появилось позже, уже когда я ушел из Лефортова, пошел по этапам, по тюрьмам, а потом на лесоповале. И там я вдруг выяснил, что тот народ, ради которого я собирался положить свою жизнь, и за права которого я боролся, он в общем-то не понимает суть моей деятельности, не понимает, что мне было нужно.
Меня уголовники долго выспрашивали: "Олежа, ну, расскажи, а чего ты сделал?". Я говорю: "Ну, вот, я говорил то, что хотел". Они отвечают: "А я всегда говорю, что хочу". Я говорю: "Я читал, что хотел, и хотел, чтобы другие могли читать, что они хотят". А они: "Да я вообще ничего не читаю". Они никак не могли понять, что же я сделал, и для чего, главное, это было сделано, ради кого…
А.К.: Ради чего вы срок мотаете?
О.Р. : Да-да-да, потому что наживы-то вроде нет… Они говорят: "А где хабар?" В чем нажива-то? Я говорю: "Нет, никакой наживы не было". Они говорят: "За что же ты квасишься?"
Особенно меня это в ссылке смутило, когда стал общаться уже не только с уголовниками. На лесоповале в поселке, где меня поселили, были и вольные жители. И они совсем не понимали, чего я хотел. Они говорят: "Ты жил в Москве, там все есть". Я говорю: "Что все?" Они: "Ну, как - масло, колбаса". Я: "Ну да, это есть, и то не очень, но причем тут это? Но зато нельзя было, скажем, книги те или другие читать". И это было как разговор марсианина с землянином. И я понял, что, по крайней мере, тем, с кем я общался, это было не нужно, не важно, и получалось, что все это я делал ради себя и ради группы таких же, как я, достаточно узкой группы интеллигенции.
И, к сожалению, я думаю, что во многом это соотносится с нынешней ситуацией, с теми, кто сейчас пытается построить гражданское общество и жаждет его построения в России. Это нужно лишь небольшой части населения - эти принципы гражданского общества, а остальным дороги совсем другие вещи.
А.К.: Мы еще вернемся к нынешней ситуации, но ведь это осознание, которое пришло к вам уже в ссылке, в общении с этими людьми, оно ведь, опять же таки, вполне уже было сформулировано той же самой великой русской литературой - "страшно далеки они от народа".
О.Р. : Помните, в "Отцах и детях" Базаров останавливается и говорит с крестьянином, показывая Аркадию, как он может говорить с народом, и потом эти крестьяне остаются вдвоем. Один спрашивает другого: "О чем барин толковал, о недоимках?" Тот отвечает: "Да нет, так, ерунду какую-то…" Вот и у меня было то же самое, только там крестьянин хотя бы кивал Базарову и говорил: "Да, барин, да барин". А мне и не кивали, просто искренне недоумевали - за что, что я сделал? В общем, отношение было, как к юродивому.
Бесценный опыт
А.К.: Тем не менее, это пять лет жизни, наверняка, стали очень важными для вас. Что эти годы, этот опыт дали вам для становления вашей личности?
О.Р. : Всё. Этот опыт дал мне всё. Я попал в тюрьму очень книжным, очень тепличным, невероятно изолированным от настоящей жизни московским юношей из семьи, как тогда говорилось, творческой элиты, поскольку я как бы третье поколение творческой интеллигенции. И единственный народ, который я видел до того, как попасть в тюрьму и потом на лесоповал, - это был наш садовник на даче, Павел Николаевич. Другого народа я никогда не видел и не общался, хотя усиленно боролся за его права и был убежден, что я-то знаю, что хочет народ. Поэтому это был момент колоссальной познавательной ценности. Я увидел совершенно других людей.
Второе. Для меня это было очень важно, потому что я узнал очень много о себе, я узнал пределы своей физической и психической выносливости: где мои лимиты, где момент, когда дальше я уже не могу. И потом это естественно помогло мне в жизни - в работе на Уолл-стрит, и в эмиграции в целом.
Эмиграция - для многих шок, особенно в те годы. Но мне было не страшно, я уже прошел вещи, намного более тяжелые. И в работе на Уолл-стрит - тяжелой, изматывающей - я понимал, что могу и дальше, могу еще, и еще могу. Так что это было очень важно, и я пользуюсь случаем выразить благодарность Комитету государственной безопасности СССР за эту возможность.
А.К. : Ваш отец в момент вашего ареста был признанный и широко известный писатель и драматург, часть советской элиты. В советском обществе одного этого факта зачастую вполне могло быть достаточно, чтобы избежать наказания и за более серьезные прегрешения, чем те, которые приписали вам. Почему в вашем случае этого не произошло?
О.Р. : Я не могу с вами согласиться. Можно было избежать наказания за какие-то уголовные поступки. Вот если бы я, например… Отец с первого дня ходил по всяким гэбэшникам, курировавшим искусство, куда-то ходил в ЦК партии, хотя никогда не был членом партии, ходил в Союз писателей, там кого-то просил, кто был связан с властями. Ему говорили: "Эдвард Станиславович, а что вы хотите? Он же не по хулиганке сел". То есть, имелось в виду, что, если бы я кому-нибудь проломил бы голову или украл бы что… Ну что тут поделаешь…
А.К.: Шалит.
О.Р. : Шалит, да, образумится, пожурим. Они говорили: "Он же со следствием не кооперирует, не раскаивается в содеянном. Как бы, при всем желании… Статья-то серьезная - "особо опасные государственные преступления". Это же вам не хулиганка, это вам там не грабеж-разбой. Так что это было на самом деле намного более серьезно, чем уголовная статья.
А.К.: А отец пытался на вас воздействовать, каким-то образом убедить вас, чтобы вы, ну, кооперировали со следствием?
О.Р. : Нет, а как он мог? Я же сидел в тюрьме… Наоборот, он мне сказал еще во время следствия: "Я думаю, тебя обязательно посадят, я ничего не смогу сделать. Если возбудили дело по 70-й, то посадят. Поэтому, если у тебя есть возможность уехать, - уезжай". Вот. Нет, конечно, в нашей семье никогда не шла речь ни о какой кооперации с секретными службами. Я не знаю, внутренне поддерживал ли он мою деятельность, - об этом мы не говорили. Он считал, вероятно, что есть другая возможность повлиять на ситуацию: через творчество, как это делал он сам, это был путь, который он выбрал. Поэтому он всегда был в стороне, он никогда не подписывал никаких писем ни "за" ни "против", ни от власти, ни от диссидентов. Он как бы говорил: у меня есть своя миссия, и я ее выполняю.
А.К.: И по сей день выполняет.
О.Р. : И по сей день выполняет.
Освобождение и отъезд
А.К.: Значит, вы не хотели уезжать, - вы уже говорили в связи с "Группой довери я ", - и когда была такая возможность, на которую вам совершенно конкретно указывал ваш отец, вы не уезжали. Тем не менее, после освобождения вы все же уехали. Из книги я знаю, что вас в тот момент поставили перед довольно тяжелым выбором. Расскажите об этом чуть поподробнее.
О.Р. : В январе 87-го года уже было понятно, что страна становится другой. В декабре 86-го вернули Сахарова, до этого в феврале освободили Щаранского и Безымянного, начали печатать и показывать прежде запрещенные книги и фильмы. Но, тем не менее, все сидели. В январе меня неожиданно вызывают во Владимир в областное управление УВД, что меня удивило, - не в КГБ, а в УВД.
Я решил, что хотят арестовать второй раз - такая была практика: когда у диссидентов заканчивался срок, их второй раз арестовывали, предъявляли по вновь открывшимся обстоятельствам новое обвинение и давали еще один срок. Но, с другой стороны, я понимал, что это абсурдно, потому что ситуация совершенно другая.
Приезжаю, там действительно кэгэбэшник, явно из Москвы. Вручает мне указ Президиума Верховного Совета о помиловании. Спрашиваю, на каком основании, поскольку я не писал прошение о помиловании. Он говорит: "А это не важно, вы знаете, вот Президиум Верховного Совета, это в его компетенции решать подобные вещи, так что распишитесь, что ознакомлены".
Я расписался и спрашиваю, что будет дальше. Он говорит: "А это от вас зависит", - и дает мне вторую бумажку - обязательство не заниматься противоправной деятельностью. Я говорю: "Знаете, я не могу это подписать, есть законы ваши, которые я не считаю правильными, и взять на себя обязательство их исполнять я не могу, потому что тогда я навру вам. А исполнять их будет противно моей воле, поэтому тогда я навру себе, и потому подписать это я не могу".
Я ожидал, что он тут же при мне порвет указ о помиловании. А он говорит: "Мы, собственно ожидали, Олег Эдвардович, от вас такую реакцию, поэтому, если вы не собираетесь исполнять законы страны, то мы считаем, что вам лучше ее покинуть, уехать". Я в растерянности: "Куда уехать?". "В Израиль, конечно. Вы же еврей, езжайте в Израиль. Вы же не хотите здесь жить в соответствии с нашим законодательством, значит, попадете снова в тюрьму. Второй срок будет еще тяжелее. У вас семья теперь, ребенок". И я решился.
Лесорубы не нужны, стану финансистом
А.К.: На этом эпизоде, на решении уехать книга "Случайные жизни" заканчивается. Жизни ваши при этом совсем не заканчиваются. Как получилось, что вы - совершенно явный гуманитарий - в Америке вдруг оказались погруженным в мир бизнеса, финансов?
О.Р. : Когда я приехал в Нью-Йорк, у меня было две квалификации: лесоруб и грузчик, нет, три, - еще я был преподаватель русского языка и литературы. И я с удивлением обнаружил, что лесорубы в городе Нью-Йорке не требуются, грузчики - тоже, в общем, и, к моему изумлению, не нужны даже преподаватели русского языка и литературы.
Я спрашиваю у друзей, которые там уже давно: "А кто нужен?" Они говорят: "Ну, как кто? Врачи, юристы, банкиры". Ну, врачом, понятно, я уже стать не смогу, мне было уже 29. Решил, что буду юристом, тем более, у меня есть опыт - я все же сидел, был с другой стороны юриспруденции, помогал уголовникам писать кассационные жалобы, разбирал с ними их дела, - в общем, я считал себя очень подготовленным.
А.К.: А английский у вас был хороший?
О.Р. : Я же все-таки заканчивал филфак МГУ, до этого учился в спецшколе, поэтому английский у меня был, хотя и книжный. Сдал экзамены и поступил. Но тут выяснилось, что там надо учиться три года, а на инвестиционного банкира - всего два. Я подумал: "Да зачем мне учиться три, когда я могу два и заодно узнаю, кто такие инвестиционные банкиры - ведь у нас в Союзе ничего подобного не было".
Так совершенно случайно, как и все в моей жизни, я пошел изучать финансы в Колумбийский университет, потом пошел работать на Уолл-стрит: аналитиком, трейдером, брокером, и, наконец, корпоративным финансистом. Вот так я из интеллигентного филолога стал акулой империализма.
А.К.: После краха коммунистической системы многие эмигранты вернулись в Россию. Вернулись, пусть и не сразу, и вы, работали на весьма высокой должности в сфере российского бизнеса, возглавляли крупнейшую медийную компанию. То есть, карьера ваша в России складывалась вполне успешно, но вы там не удержались. Почему?
О.Р. : Я никогда не думал там оставаться. Я ведь до "Рамблера", еще в 90-е, работал в Москве в австрийском инвестиционным банке Creditanstalt, но как только контракт закончился, я тут же уехал обратно в Америку.
В "Рамблере" моя задача как инвестиционного банкира была вывести его на биржу, сделать публичной компанией. Задача эта была решена. А в 2006 году нам сказали, что американским гражданам, коими были и я, и мои коллеги, негоже руководить столь крупной медийной компанией в преддверии выборов. Или мы должны быть дать какие-то заверения в лояльности или… Ну, прямо как в 87-м году во Владимирском УВД. Ну конечно не в открытую, но суть та же: если вы как бы не собираетесь присягать, то тогда, наверное, вам лучше расстаться с этим активом. Ну и, как и в 87-м, я уехал.
Яд писательства
А.К.: Но вот теперь зато вы вернулись к увлечению своей юности - литературе. Как это получилось? И что, с этой стороной вашей жизни - бизнесом, финансами - покончено? Говорят, что уйти из этой сферы очень трудно - затягивает.
О.Р. : Первая книжка рассказов, которые я написал еще на лесоповале, вышла в 2000 году. А когда "Рамблер" был продан, мы с семьей поехали жить во Францию, от бизнеса я стал свободен, времени много, и я решил написать роман о вещах, которые меня тревожат.
Первый роман - "Суринам" о работе в Южной Америке и о всяческих эзотерических исканиях - вышел в 2008 году. К моему удивлению был очень успешно принят, по тем временам огромный тираж 30 тысяч экземпляров никому не известного автора за год был раскуплен. В 2014 году появился роман "Агафонкин и время" - это для меня, наверное, самая важная книга. А потом вдруг до 2017-го я не знал, что делать дальше, никак что-то ничего не писалось.
Но я понимал, что это единственное, что я могу делать… К сожалению, я человек, у которого нет страстей и увлечений. Есть люди, которые могут заниматься горными лыжами, или дайвингом, и это занимает огромную часть их жизни. Я так не могу, я, к сожалению, испорчен тем, что вырос в литературной семье, и мне с детства внушали, что единственное, для чего стоит жить, - это быть писателем. Ну, если уж не получилось писателем, то театральным режиссером, ну а если уж совсем не получилось, - на худой конец сценаристом. Но, конечно, проза - это царица литературы, надо писать прозу. И этот яд, который в меня впрыскивали с молоком матери, он дал себя знать, и как только у меня появилась возможность не ходить на службу для зарабатывания денег, то я сел и начал писать.
Что же касается этой книги - "Случайные жизни" - за нее я безмерно благодарен Григорию Чхартишвили и его жене Эрике. Это была их идея, они убедили меня, что я должен это написать, помогали советами и по тексту, и по продвижению книги.
От авторитаризма к тоталитаризму
А.К.: Сегодня многие говорят о возрождении в России авторитаризма практически советского, вам очень хорошо знакомого, образца. И, соответственно, о возрождении или зарождении нового диссидентства, центр которого, кстати, находится здесь, в Лондоне. Ваш друг и, как вы говорите, крестный отец вашей книги Григорий Чхартишвили (Борис Акунин) откровенно противостоит путинскому режиму и в Россию не ездит. Вы не считаете себя частью этого нового диссидентства, как вы вообще к нему относитесь?
О.Р. : Ну, во-первых, я в корне не согласен с тем, что в России происходит возрождение авторитарного режима - он уже давно возродился. Где-то к 2004 году установился полноценный авторитарный режим. Сейчас идет другой процесс - медленная, даже не очень медленная, трансформация авторитарного режима в тоталитарный. Авторитарные режимы держатся долго, потому что они существуют на коррупции, и в коррупции всегда остается место разным участникам. Что-то просачивается вниз и, в общем, всем находится место.
В авторитарных режимах репрессии направлены против врагов режима, а тоталитарный режим в своем терроре между врагами и друзьями различий не делает. Основная задача тоталитарного режима - напугать население. Кроме того, авторитарный режим локализован, он знает пределы своей компетенции: вот он это контролирует, а другое отдает другим участникам общественного или политического поля, и, если они не нарушают условий корпоративного договора с режимом, он их не трогает. Так и происходило какое-то время в начале правления Путина.
Но сейчас режим движется в сторону тоталитарного, потому что, как сказал Владимир Владимирович, как у России нет границ, так и режим начал осознавать, что нет предела его компетенции. Он начинает распространяться, и это понятно, потому что в империи, наверное, по-другому быть и не может, а Россия по-прежнему ощущает себя империей.
Империя России распространялась как территориальная, в отличие, скажем, от Британии или Соединенных Штатов, которые проецировали свою власть экономическими, идеологическими и военными способами, но далеко от своих границ. Россия же - лесостепная страна без четких границ, поэтому, пока она не дошла до Тихого океана, остановиться она не могла. Двинулась она и в другую сторону на запад, но была остановлена посреди Европы тем, что Черчилль [ на самом деле современник Черчилля Джордж Кеннан - Би-би-си ] называл containment (сдерживание).
После перестройки эта граница по Германии разрушилась, Россия потеряла буфер между собой и Западом и сейчас, похоже, мучительно думает, как его восстановить. Тоталитарные режимы долго не существуют, потому что у них происходит как бы растягивание по периметру, и ресурсов начинает просто не хватать: как сказал Козьма Прутков, "нельзя объять необъятное".
Есть надежда, что правящий режим в России передумает, - а там все-таки есть какая-то часть умных людей, которые хотя бы из инстинкта самосохранения и понимания принципиальной недолговечности тоталитарного режима предотвратят сползание страны в тоталитаризм. В противном случае он должен будет либо начать войну, либо существовать, как в Северной Корее, в состоянии постоянной обороны и практически военного существования, и постепенно, как только это ослабнет, как это было при Горбачеве, империя начнет разваливаться.
Сакральность империи
Еще один важный момент. Путин сумел сделать то, что потерял Брежнев. В позднебрежневский период было утрачено сакральное отношение к власти, которое так присуще России и было присуще Советскому Союзу. Суть его в том, что власть неподотчетна народу, она полумифологична, обитает где-то там наверху, на Олимпе, и ни перед кем в стране отчет держать не должна. Она просто декларирует свои действия, а иногда действует и безо всяких деклараций.
При Горбачеве это потерялось, потому что он позволил людям иметь общественную политическую позицию. А кто же тогда будет уважать власть, если она такая же, как мы, с ней можно разговаривать, дискутировать? Путин это новшество отменил и восстановил традицию сакральности, когда сообщил, что подводная лодка "Курск" затонула. Все, никаких других объяснений от власти ждать нельзя. Вновь появилось отношение к власти как к сакральной, богоданной, боговдохновенной и неподотчетной. Вновь появилось отождествление России с правителем, чего не было ни при Горбачеве, ни при Ельцине.
Путин вернул власти субъектность , потому что в России только власть и субъектна, больше никто. Это дало ему возможность стать авторитарным правителем и собрать страну в какое-то единое целое. Но признаки трансформации в тоталитарный режим есть: необъяснимая ничем, кроме желания всех напугать, как это было при Иосифе Виссарионовиче, посадка Улюкаева; возбуждение уголовного дела против Серебренникова - его спектакли видели десятки тысяч людей, а его обвиняют в том, что он не поставил эти спектакли, ну и так далее.
Мне кажется, что власть от репрессий против возможных оппозиций, хотя никакой оппозиции, по сути дела, единой и нет, начинает постепенно переходить пока не к террору, но к подобию, намекам на террор. В результате произойдет то же, что было в Советском Союзе, когда власть, считая любое высказывание политическим и ни в коем случая не желая делиться монополией на политику, превращала любую общественную инициативу в политическую. Все и всё подряд: режиссура Любимова, романы Трифонова, кришнаиты или йоги, к власти если не лояльные, то, по крайней мере, нейтральные, вытеснялись в политическое поле и становились действительно недовольными.
И именно это, наряду, конечно, с гонкой вооружений и безнадежной войной в Афганистане, привело к столь быстрому и легкому крушению советской власти. И сейчас, вытесняя людей из общественного поля в политическое, власть тоже увеличивает количество возможных и потенциальных оппозиционеров.
Что же касается меня, то я, конечно же, не примкну ни к какому диссидентскому движению ни в одной стране, потому что Россия не моя родина, моя родина - Советский Союз, мое советское детство. Я никогда не был российским гражданином, и, уж наверное, эта честь мне не достанется, поэтому я не считаю себя вправе говорить людям, живущим в России, как им нужно жить. Если бы я стал это делать, то я, наверное, должен был бы туда поехать, быть там и как-то в этом активно участвовать.
Я не знаю, как лучше. Меня моя посадка научила, что то, что дорого мне и моим товарищам, настроенным так же, как я, вовсе не означает, что это дорого и нужно всему остальному населению. У большинства населения остается ощущение жизни в империи, и они поддерживают эту имперскую миссию. У авторитарных режимов нет миссии, кроме одной - сохранить власть правителя. Тоталитарные же должны оправдать свой тоталитаризм определенной идеологией, миссией - отсюда и возродилось это имперское ощущение себя как России. А в империи какое может быть гражданское общество? В империи же нет граждан, там есть только подданные.
Комментариев нет:
Отправить комментарий